355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Ерашов » Коридоры смерти. Рассказы » Текст книги (страница 1)
Коридоры смерти. Рассказы
  • Текст добавлен: 6 февраля 2020, 17:00

Текст книги "Коридоры смерти. Рассказы"


Автор книги: Валентин Ерашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)

Валентин Ерашов
КОРИДОРЫ СМЕРТИ
Историко-фантастическая хроника
РАССКАЗЫ




РАССКАЗЫ

В лесу под Саратовом

Конец войны застал меня в одном из разбросанных по Сибири и Поволжью воинских лагерей, где готовили маршевое пополнение для действующей армии. На фронт я не успел, как и большинство моих одногодков. Меня вскоре после Победы назначили комсоргом батальона – тогда эта должность не была выборной, – присвоили сержантское звание, и замполит Кострицын, добросовестный, старательный и шебутной – у него болела печень, и только в сутолоке и беготне старший лейтенант забывал о ней, – гонял меня по ротам, поручал проводить политинформации, составлять всякие списки, планы, графики; до них никому не было дела: все, и офицеры в том числе, ждали решения своей судьбы.

В июне дивизию раскассировали: солдат отправили на Восток, где явственно брезжила война с Японией (мимо нас по железной дороге почти непрерывно двигались в ту сторону эшелоны с людьми и техникой), здесь остался в лагере один кадровый состав. Еще несколько дней мы прожили в безделье и недоумении: какая-де участь готовится для нас – пока эта загадка не разрешилась.

Нам прислали пополнение.

Совсем не то, какое можно было предположить: не «двадцать восьмой год» (он стоял на очереди к призыву) и не фронтовиков для оформления демобилизации (такое, слышно, делали), а бандюг, как обозначил Кострицын, побывав на инструктаже в политотделе.

– У-у, биляд, – закончил совещание комбат Нагуманов, на свой, татарский лад переиначивая известное российское словечко. – Не было пичал, черт накатил.

– Лучше бы самураев бить, – подтвердил Леша Авдеев, командир первой стрелковой роты, «каэсер-один» называли для краткости.

Суть была вот в чем.

Неподалеку располагался штрафной батальон, тыловой штрафбат, в нем вкалывали те, кому по разным причинам не доверили смывать вину кровью – для таких существовали на фронте штрафные роты, – а очеловечивали посредством физического труда. Сейчас они попали под амнистию, но, поскольку шла массовая демобилизация и одновременно распустить по домам миллионы людей было немыслимо, предпочтение отдавали, естественно, фронтовикам, за ними должны были последовать служившие в запасных частях вроде нашей и лишь в третью очередь – штрафбатовцы. Вероятно, сообщил Кострицын, проинформированный в политотделе, это случится осенью, а пока штрафников передают в наш батальон, выезжаем в лес на заготовки дров, верст этак за триста, подальше от железной дороги, населенных пунктов и вообще от всяческих соблазнов для бандюг. Так разъяснил офицерам и сержантам Кострицын, а комбат Нагуманов повторил излюбленное: «У-у биляд», – и, уже без акцента, крестанул чью-то мать.

Парторг у нас маялся в госпитале, Кострицын провел совещание партполитаппарата со мною одним. Он морщился и держался за печень, то и дело глотал порошки, тщательно разжевывая и не запивая. Он был желт, худ, похож лицом на безбородого и стриженного «под бокс» Мефистофеля, он тяготился военной службой и замполитским положением, он дотерпеться не мог, когда снимет погоны, вернется в Пензу – щелкать на счетах и лечить печенку.

– Тебе-то полегче будет теперь, – сказал Кострицын, – сам понимаешь, Барташов, комсомольцев среди них нет. Главное внимание обратишь на работу с кадровым составом. Сержанты устали, демобилизационными настроениями заражены, да и офицеры, между нами говоря, многие тоже…

Близость пугающего и сладостного в предвкушении опасности общения с бандюгами настроила меня возвышенно, я навоображал героических картин, где был, понятно, главным участником: мне ведь только исполнилось восемнадцать.

– Дурак, – втолковал мне старшина Толя Петрухин, батальонный писарь. – Обыкновенные люди, наверняка погорели на пустяках. Ну есть, наверно, и по мокрому делу, только таких – раз-два, и обчелся.

И опять – так я и не узнал никогда, врал он или нет – изложил о себе: как служил в агентурной разведке, спер у немцев чертежи секретнейшего подземного завода в Кёнигсберге, получил из рук самого Михаила Ивановича Калинина орден Красного Знамени – уже второй! – и, на радостях выпив, облаял в метро штатского хлюста, оказавшегося аж комендантом Москвы, за что и был разжалован из офицеров, лишен орденов (колодки, правда, носил, надеясь на возвращение наград) и направлен в такой же вот штрафбат, откуда его вызволили друзья-чекисты, добились старшинских лычек и непыльной писарской должности.

Истории этой я не шибко верил и потому не поддался Толиным предсказаниям насчет штрафников. Я засунул в голенище самодельную финку, решив не расставаться с нею, и стал ждать.

Явился Нагуманов – круглолицый, в рябинках, от него пахло слегка одеколоном и явственно – водкой: причастился с горя. Прибежал Кострицын, как всегда, шебутной, разжевал очередной порошок. Заглянул в штабную землянку «каэсер-один» Леша Авдеев, понял, что начальство на взводе, удалился, не рассказав очередного анекдота.

– Товарищ капитан, гонют! – испуганно и радостно доложил посыльный, выскочил обратно, Кострицын поправил вдогонку:

– Прибывает пополнение, следует говорить.

И поискал рукою привычные счеты, каковых, понятно, у него здесь на столе не водилось.

Те, кто служил тогда в армии, помнят несусветное разношерстье экипировки: ходили в серых отечественных, травянисто-зеленых английских, голубоватых канадских шинелях, в стеганках и ватных, крытых полубрезентом бушлатах, в красных американских, на медных подковках, несносимых ботинках и в трофейных, голенища раструбом сапогах, в неохватной ширины бриджах, в обтягивающих, как лосины, шароварах, в кубанках и фуражках с матерчатыми козырьками, в иранских, с шелковой нитью гимнастерках цвета песка – кто во что горазд. Бандюги были все обмундированы одинаково, и это прежде всего бросилось в глаза и удивило меня.

Нестираные гимнастерки без погон, не положенных штрафникам. Пилотки, пропотелые доверху. Штаны с драными наколенниками. Суконные нестандартные обмотки. Рыжие ботинки с заскорузлыми белесыми носами. Плоские жидкие скатки-хомуты. Полупустые вещмешки. Стриженые головы. Насухую выскобленные подбородки.

И еще я увидел глаза, они смотрели по-разному: устало, недоверчиво, насмешливо, дерзко, равнодушно, вопросительно – в сочетании с однообразием стриженых голов и одежки это выглядело особенно странно.

– Толкай речь, комиссар, – сказал Нагуманов, и Кострицын толкнул про всемирно-историческое значение Победы и гуманность Родины, простившей блудных сынов, и помянул для чего-то фашистские концлагеря, и призвал ответить на проявленную заботу самоотверженным трудом. Он говорил долго, Нагуманов кривился, но прервать не мог в связи с торжественностью момента и важностью темы.

Невыветренный хмель, яростное солнце, долгая нудьга Кострицына распалили комбата, он был вообще-то мужик добрый, но, как большинство татар, вспыльчивый, и, едва замполит закруглился, Нагуманов сразу двинул на правый фланг, а следом потянулась изрядная свита: наши офицеры и штрафбатовские, и мы с Толей Петрухиным, причастные к управлению батальона.

Фланговый был дюж, Нагуманову пришлось задрать подбородок, чтобы глянуть бандюге в лицо, и я приподнялся на цыпочки, поверх офицерских спин увидел глаза – карие, слегка выкаченные, не выражавшие решительно ничего, солдатские глаза. Нагуманов опустил подбородок, уперся взглядом в подтянутый живот, подергал не похожую на другие, умелую, ловкую скатку, подергал стягивающий ее тренчик – искал, к чему бы придраться, и не нашел, спросил, чтобы хоть что-то сказать:

– Фамилия?

– Рядовой Матюхин, Петр Николаевич! – грохнул бандюга и поверх голов свиты подмигнул мне.

– Ладна, – буркнул Нагуманов и последовал дальше, ухватил-таки кого-то за тренчик, он лопнул, скатка повалилась на песок и развернулась; обругал другого – так просто; узнал у третьего, за что был судим (за любовь, объяснил похожий на студента симпатичный парень, Нагуманов крякнул и не стал уточнять); и, наконец, бесясь, задержался возле худого очкарика. Нагуманов уставился впритык, остекленил глаза, чтобы очкарик виновато опустил свои, но тот глядел спокойно, грустно, слегка сожалеючи. Капитан дернулся, перекосил рот – сильно, смачно дохнуло водкой – и зарычал:

– У-у…

«Биляд» – должно было последовать, знал я, а очкарик не мог знать и; однако, не дожидаясь, пока закончится рычанье, вежливо сказал:

– Я вас слушаю, товарищ капитан.

Нагуманов подавился, посверлил каблуком песок, вскинул глаза в прожилках и заорал:

– Фамилия?

– Этинген, – опять очень вежливо и, показалось мне, даже с легким поклоном и без упоминания «рядовой» ответил очкарик. Нагуманов же снова крутанул каблуком, сказал с непонятной ненавистью:

– Ж-жьябрей?

– Еврей, – подтвердил штрафник. – Вас это не устраивает, товарищ капитан? Я бы тоже охотно выбрал другую национальность, но, к сожалению, сие от меня не зависело.

– Разговоры в строю! – прикрикнул бывший командир штрафбата, он что-то знал об этом Этингене, и солдат умолк, и глаза его, чуть влажные, прикрылись. Я, не знаю сам отчего, почему, почувствовал: мне бандюга начинает нравиться, и тотчас я устыдился этого.

На том смотр и завершился – вторую, третью и четвертую шеренги Нагуманов обходить не пожелал. Начальник штаба велел Толе приниматься за составление списков, а меня Нагуманов усадил Петрухину на подмогу.

В штабной землянке Толя сказал:

– До утра, Игорек, и то не управимся. Давай помощника сообразим.

Листанул бумажки, похмыкивая: три класса, пять, два, грамотеи, тоже мне.

Матюгнулся, обрадовал:

– Ага, Этинген этот, высшее техническое, вот его мы и упряжем. Посыльной! В четвертую роту бегом! От имени комбата – рядового Этингена в штаб!

Минут через пять, пощурившись с порога – темновато после солнца, – очкарик докладывал:

– Товарищ старшина, рядовой Этинген по вашему приказанию прибыл.

– Прибывает поезд на станцию, военнослужащие являются, – не удержался Толя от искушения процитировать заплесневелую остроту. Если бы Этинген доложил, что явился, в ответ он услышал бы: «Является черт во сне и святая икона…» И от второго соблазна, хотя и двусмысленного для него, не удержался Петрухин: полностью изложил свою детективную биографию, раза три подчеркнул свое капитанское в прошлом звание. Как всегда, я подумал: врет, наверное, собака. Этинген же вообще не среагировал, хотя слушал вежливо. Закончив, Толя спросил:

– А ты на чем погорел?

– Знаете, моя история менее романтична, товарищ старшина, – указал Этинген. – Разрешите сесть? Так вот, я был начальником цеха на оборонном заводе. Пытался вынести литр денатурата, чтобы на примусе готовить больному ребенку. Охрана задержала. Десять лет за попытку хищения государственного имущества. На фронт не удостоили, поскольку тыловым штрафбатам требовались технические кадры. В Саратове наш батальон занимался, как вы, наверно, уже знаете, строительными работами. Использовали меня, правда, не совсем по специальности: работал сантехником, а я авиационный конструктор. Однако устройство унитазов я освоил…

– Как веревочка ни вейся, а конец будет, – сказал Петрухин как-то неопределенно, и Этинген спросил:

– Разрешите узнать, зачем вызывали, товарищ старшина?

– Да вот, – сказал Толя, – бумаги будем оформлять на вас на всех. Почерк имеешь?

Втроем засели за списки. Я натолкнулся вскоре на знакомую фамилию – Матюхин, тот самый здоровила, – и спросил у Этингена:

– Вы не знаете, за что этот Матюхин сидел? Убийство, наверное, или изнасилование?

– Вам сколько лет, простите, товарищ сержант? – осведомился Этинген. – Девятнадцать? Ах, почти… Тогда понятно. Так вот. Он осужден за дезертирство.

– Сволочь, – ввязался Толя. – Мы там подыхали, а он, гад…

– Совершенно верно, – согласился Этинген. – Вы только представьте, он в пожарной охране бронь имел, а вздумал на фронт проситься. Не отпускали. Тогда удрал. Поймали почти у самой передовой. Вот вам и побег с военного объекта. То, что на фронт дезертировал, не существенно, правда?

– А почему тогда не попал в штрафную роту, на передок? – сердито спросил Толя.

– Знаете, выяснилось еще одно обстоятельство: раскулачен отец. А врагов народа, известно, воевать за народ не допускали, – объяснил Этинген. – Разрешите курить, товарищ старшина?

Я переписывал фамилии, анкетные данные – год и место рождения, национальность, образование, семейное положение – и думал: как же так, вот Этинген, вежливый, спокойный, с таким достоинством человек, инженер, занимавший немалую должность, а посажен за такой пустяк. И Матюхин – он воевать хотел, а упекли в штрафбат… Я узнал о двоих, и оба оказались вовсе не бандюгами. Однако, наверное, большинство – насильники, грабители, убийцы, ведь не стали бы подряд сажать людей за незначительные проступки. Ну вот, например, Дерягин – наверняка проходимец: фамилия-то какая! И этот, Шуличенко, вор, должно быть, и не фамилия у него, а слегка переделанное уличное прозвище… А тот был оружейным мастером – не иначе, пистолетами да обрезами спекулировал… Мне хотелось порасспросить Этингена еще, но я не посмел отчего-то.

Ввалился Нагуманов, мутно всех нас троих оглядел, узнал, как ни странно, Этингена, зарычал:

– У-у…

И, теперь уже не сдерживаясь, добавил родное словечко.

– Разрешите идти? – без обращения по званию спросил Этинген, повернулся и пошел. Нагуманов прошипел вдогонку:

– Биляд, жжьябрей…

И снова я не мог понять, почему он говорит это, да еще столь ненавистно.

Вскоре нас отправили.

Ехали с долгими остановками, двое суток, выгрузились на задрипанной станцинешке, пешим строем отмахали еще километров двадцать пять, имущество везли на подводах – и там офицеры пошли принимать от лесника делянки, а штрафники под началом сержантов ладили шалаши.

Работали всю ночь – благо светло было, приказано послезавтра приступить к заготовке леса. Управились к обеду. Погремев ложками о котелки, наши бандюги завалились отдыхать, а я, поскольку ночью агитация не требовалась и спокойно удалось покемарить, двинул в лес.

Зеленовато поблескивала в колеях прелая вода, молодо пахло корой и листвою, тихо шумели кроны. Я думал о хорошем, неясном, было редкой радостью – оставаться одному: больше всего в армии томило меня постоянное присутствие людей, невозможность хоть несколько минут побыть наедине с собою.

Я свернул в кусты и тут услыхал кашель. На пеньке сидел сухощавый, тот, что сказал Нагуманову, будто попал в штрафбат «за любовь». Сделалось жутковато лицом к лицу с бандюгой, пускай и похожим на студента, – кто их разберет, штрафников, мало ли на кого смахивают… Я нащупал в голенище финку и, чтобы преодолеть страх, произнес начальственно:

– Рядовой, почему не приветствуете?

Он докрутил обмотку, полюбовался хорошо обтянутой сильной ногой и тогда лишь ответил – интеллигентным тоном, каким мог бы, вероятно, проговорить что-то вроде «Пардон, месье»:

– Знаешь, комсорг, поди-ка… на ухо. Дай лучше закурить, а то…

«А то как шарахну по кумполу», – наверное, что-то вроде этого хотел он сказать, я примерился, как бы мне вытащить в случае чего финку, и не успел сообразить, он закончил:

– А то махра надоела до смерти, а у тебя ведь поди «Беломорчик».

Он угадал, у меня и в самом деле водился «Беломор» – отдавал из доппайка некурящий Кострицын, – я торопливо достал пачку, встряхнул, чтобы высунулся кончик мундштука. Сухощавый подцепил папироску, добавил мирно:

– Садись, комсорг, покурим на лоне природы.

Я сел на соседний пенек, затянулся и стал прикидывать, о чем бы повести разговор. Он ухмыльнулся и сказал:

– Сейчас поинтересуешься, за что в штрафбат угодил. Валяй, спрашивай. Все вольняшки с этого начинают ради приятного знакомства. Так вот, за любовь сидел, как в городских романсах поется, понял, салага? Я, между прочим, училище закончил по первому разряду, полный курс, довоенный, не ускоренный, и на «ТБ» летал, и на «ястребках», и на «черной смерти», может, знаешь, так фрицы наши штурмовики называли. Я старшим лейтенантом был, а ты – «почему не приветствуете». Молочко не обсохло, чтобы я тебе честь отдавал, комсорг…

Следовало уйти – слишком уж возбужденно он говорил, – но, в общем, страх миновал, а любопытство одолевало, я спросил, избегая личных местоимений и глаголов, не на «ты» и не на «вы»:

– А в этот самый… батальон – за что все-таки?

– За любовь, сказано, салага, за любовь, – ответил он и покосился, выясняя произведенное впечатление. – Ладно, расскажу, не впервой. Мы, понял, Киев освободили, а тут мне – битте, полевая почта радостную весточку: Танька моя замуж выходить удумала. За тылового фрайера, понял? Ах, так, думаю, мы тут гробимся, а они, крысы, наших невест гребут? Хрен тебе в зубы, а не моя Танька, понял? Я быстренько скумекал: на аэродроме веселый бардак по случаю освобождения столицы солнечной Украины, вылетов пока вроде не предвидится, ну отсижу на губе, летун я хороший, понадобится – мигом выпустят… В общем, я на свой «ястребок» шварк – и махнул серебряным крылом над городом, очищенным от фашистских оккупантов. Два часика, и привет, Куйбышев, бывшая Самара! Посадка с фронтовым шиком, обслуга аэродромная ахнула, местному начальству форменно докладаю: в штаб округа с секретным пакетом, мне легковушку срочно. А самолет осмотреть, дозаправить, утречком явлюсь… В общем, Татьяну я, понял, от фрайера быстренько отшил, даже морду ему разукрашивать не пришлось, только на денек задержался для выяснения отношений и посещения загса… Встретил меня с почетом военный трибунал: десятку в зубы, погоны долой, орденки в переплавку, с фронта списать, поскольку там за один бой кровью вину искупить можно, а ты повкалывай даденный срок, понял? Ну давай еще закурим, чтобы дома не журились. Главное, Танька моя, как только приговор узнала, мигом развод со мной и за того фрайера вышла… Ладно, топай, комсорг, понял, подышать мне требуется и за жизнь подумать. И хвост не задирай, тут ребята правильные, в тюрягах и штрафбатах гады редко попадаются. Если кто гадом и пришел, так его быстро перелопатят, понял? Ну а теперь поди спросишь, как моя фамилия? Виктор Старостин зовут, запомни, комсорг, тебе ведь личный состав изучать положено…

Вот и еще одна судьба, не похожая на те, что напридумывал я, впервые общаясь с бандюгами. В чем же дело и как все это понять? Я очень хотел разобраться и, вдосталь нашатавшись по лесу, поговорив с тем-другим-третьим, под вечер заглянул в палатку к замполиту.

– Как дела? – спросил Кострицын формальности сущей ради, потому что, когда люди работают, с ними не проведешь массовых мероприятий, и замполит отлично это понимал, спросил так, привычно, и я ответил:

– Нормально.

Посидели на жердяной скамейке возле брезентового шатра, я сказал:

– Иван Панкратович, что получается, вот они штрафники, преступники, а, к примеру…

И я рассказал об Этингене, Матюхине, Старостине, что узнал.

Кострицын выслушал, а после, поискав рукою конторские несуществующие счеты, попросил свою же собственную папироску («Не надо бы вам, Иван Панкратович, опять печень разгуляется». – «Ничего, одной больше, одной меньше, все одно помрем, Игорь») и сказал, будто костяшку отбросил пальцем:

– Первое. Старостин – несомненный и безусловный дезертир. Удрал с фронта на двое суток, притом на боевой машине. Правильно дали десятку, могли запросто расстрелять. Согласен?

– Да. – Я и в самом деле согласился.

– Идем дальше. Матюхин. Каждый обязан служить Родине там, куда его поставили. Анархизм противопоказан советским людям. Согласен?

– Он ведь на фронт, Иван Панкратович, – возразил я не шибко уверенно.

– И в тылу нужны были кадры, – пояснил Кострицын. – Третье. Этот… Эткинд, что ли? Ага, Этинген. Куда годится – начальник цеха ворует государственное добро. Какой пример подчиненным? А если бы все потащили кто во что горазд? На заводе народу – тысячи, мигом предприятие растреплют. И всякий найдет причину для оправдания, еще ни один прохвост не признавал себя вором. Так?

– Не знаю, – честно сказал я – с жуликами общаться не доводилось и потому в психологии прохвостов я не разбирался. – У него ребенок болел, Иван Панкратович, – добавил я, стараясь быть объективным.

– А ты видел, что ли, как ребенок болел? Может, он денатурат на выпивку тянул? Ох, Барташов, Барташов, молод ты и доверчив слишком. Людям, конечно, доверять надо, но и проверять надо, так учит нас товарищ Сталин.

Тут я спорить не мог, поскольку была ссылка на товарища Сталина, хотя втайне и усомнился все-таки, надо ли даже за украденный для выпивки, а не ради больного ребенка денатурат в таком количестве сажать на десять лет. Но Кострицын старше, опытнее в жизни, ему видней… И наш закон строг, но справедлив, и в самом деле, я ведь знаю обо всем только со слов самих преступников…

На утреннем разводе Нагуманов – еще не разжившись водкой, он был весел и добр – объявил норму: шесть кубометров, шесть «кубиков» на двоих – повалить, очистить от сучьев, распилить на двухметровые плахи, сложить в штабеля. Кто-то ахнул, а другой присвистнул: чепуха, мол…

В первый день справились не все, но уже назавтра подналегли – никому не хотелось валандаться лишнее время после назначенного трудового срока, лучше уж нажать, отделаться и на боковую, благо по вечерам не полагалось ни занятий, кроме политических (какой смысл заниматься строевой и прочей наукой, если скоро демобилизуются), ни других забот; с уборкой территории канителился внутренний наряд. В общем, жизнь налаживалась, а что касается меня, то я понял: предстоит нечто вроде летних каникул, поскольку провести раз в неделю политзанятия, выпустить стенгазету и накатать ежедневный листок-«молнию» о трудовых достижениях – не работа, пустяк.

За эти несколько дней мы сдружились с Этингеном, если можно так назвать отношения двух разных по возрасту людей; мне с ним было так интересно: Павел Исаакович много читал, знал музыку, театр, живопись и обо всем – или почти обо всем – имел собственное мнение, но вовсе не собирался его навязывать, а просто рассуждал вслух, и я постепенно приходил к тем же выводам и оценкам, принимая их теперь за свои собственные. И еще нравилась мне спокойная, полная достоинства его вежливость, умение постоять за себя – так, что никто не осмеливался нагрубить ему, даже Нагуманов больше не шипел свое «жжьябрей»…

После работы мы долго ходили с Этингеном за лагерной чертой – никто нас не останавливал, поскольку я был как-никак батальонным начальством, и мне по-мальчишески льстило, что я как бы покровительствую Павлу Исааковичу. Он читал вслух стихи, пересказывал содержание книг, не виденных мною в глаза, рассказывал о штрафниках – сложные, горькие, подчас и страшные судьбы проходили передо мною, и я теперь понимал: иные сидели несправедливо, но многие, говорил Этинген, попали туда не зря, нельзя всех стричь под одну гребенку, и всеохватывающая гуманность столь же вредна, как и безграничная подозрительность…

В лагере нашем все шло благополучно, тихо и размеренно: бандюги норму выполняли, приходили на ужин (обед таскали в термосах на делянки), ложились тихо спать, умаявшись за день, и мы с Кострицыным поочередно наведывались в район работ, выпускали «молнии» и боевые листки, проводили политзанятия, организовали во время перекуров читку недельной давности газет, проводили совещания актива из кадрового состава – словом, шло благополучно, никаких сложностей не возникало, никаких ЧП не предвиделось, и уже поговаривать стали, что если производственное задание выполним досрочно, то и демобилизуют сразу.

Но тихая жизнь продолжалась недолго.

Вечернюю поверку проводили по шалашам, людей не поднимали, давали отдыхать, сержанты пересчитывали наличие, докладывали взводным, те – ротным, а ротные – комбату. В ожидании результатов, загодя известных (будет порядок, солдатам некуда податься в лесу, где километров за десять окрест нет ни одной деревни), мы, штабные, сидели возле палатки Нагуманова, травили анекдоты и байки, капитан благодушествовал, рассказывал что-то понятное только ему самому, с татарским акцентом, но все хохотали, Кострицын, к примеру, от хорошего настроения (отпустила печень), начальник штаба – из подхалимажа, мы с Толей – оттого, что больно уж комбат забавно коверкал язык…

И тут явился Леша Авдеев, КСР-1, доложил вполголоса:

– Товарищ гвардии капитан, у меня двое в самоволке…

– У-у, биляд, – с ходу переключившись, бормотнул Нагуманов, не успев рассвирепеть, и тотчас еще трое ротных, один за другим, отрапортовали: и у них по двое самовольщиков. – Тревога! – завопил было Нагуманов, однако Кострицын, всегда тихий, сказал успокаивающе и решительно:

– Вахит Нагуманович, лес большой, ночь темная, куда пойдем?

– Искат, биляд! – гаркнул Нагуманов, а Кострицын продолжал:

– Штрафников не пошлешь, Вахит Нагуманович, а офицеры и сержанты что сделать могут, сами знаете, сколько их у нас, да и тех придется половину здесь оставить, иначе остальные штрафники поразбегутся. Надо, я думаю, ждать утра. Если не вернутся – тогда облава!

Комбат все-таки послушался, и Кострицын оказался прав: утром все восьмеро возвратились – парами – один за другим. Нагуманов бушевал, суля всяческие кары, хотя требования Дисциплинарного устава здесь были почти фикцией – увольнения в городской отпуск не существовало и, значит, нечего было лишать; наряд вне очереди мог оказаться лишь благом – куда легче, нежели на лесоповале; гауптвахтой мы не обзавелись, но и будь она – опять-таки страх невелик, отоспишься вволю. Нагуманов шумел и грозился, но, слегка поостыв, обещал в следующий раз – биляд! – сгноить виноватых в тюрьме, на том и утихомирился. Батальон отправился в лес, вечернюю поверку сделали батальонную, с построением, все обнаружились налицо, и Нагуманов успокоился, гордясь, я думаю, своими командирскими талантами.

На следующий день он ходил вовсе радостный: норму выполнили не к семи, как обычно, а до обеда, и одновременно с раскаявшимися коллективно грешниками завалились поспать и мы, штабные. Пробудился я через час от петрухинского толчка:

– Вставай, Гошка, чепе такое, Нагуманов землю роет!

И в самом деле, комбат рыл землю в буквальном смысле – он ковырял почву носком сапога и ввинчивал в нее каблуки, он орал так, что срывались обожженные листья, а ротные смирно стояли перед осатанелым начальством, и Кострицын помалкивал; тут некстати подбежал я, и капитан взвыл с новой силой:

– А камсург, ала-ла, ала-ла, болтать языкум можешь, а дисциплину не можешь, где батальон, сказать можешь?

Я ничего не понимал, и Кострицын шепнул, как равному:

– Плохо дело, Игорь, почти весь батальон в самоволке…

И тут, словно в кино, где непременно появляются нужные лица в необходимый момент, возник уполномоченный СМЕРШа контрразведчик майор Прокус, из всех здесь старший по званию и наделенный необозначенной, таинственной и, казалось, беспредельной властью. Он редко среди нас показывался: больше отсиживался в бревенчатой халабудке, поставленной так, чтобы путь в нее пролегал мимо уборной и каждый, кому надобно к контрику, мог попасть туда незамеченным.

Прокус, высокий, с отменной выправкой, всегда невозмутимо спокойный, был, говорили, латыш, чуть ли не сын знаменитого в годы революции латышского стрелка, он редко улыбался, но здоровался за руку с каждым, даже со штрафниками, и непременно говорил краткие вежливые слова, – он сейчас приблизился неторопливо, послушал, как разоряется Нагуманов, а после протянул комбату ладонь и сказал негромко:

– Могу проинформировать офицеров, капитан.

Объяснил он кратко, но вразумительно: позавчерашняя восьмерка ходила на разведку, отыскала ближайшие деревни в пятнадцати – двадцати километрах, штрафники сговорились разделаться с работой пораньше и отправиться на промысел, а также поиграть с бабенками; воровать не собираются, а возвратиться должны к подъему. Вот так, товарищи командиры…

Прокус медленно улыбнулся, довольный своей осведомленностью, а Нагуманов сник – подумал, должно быть, что и ему несдобровать, если ввязалась всесильная и грозная контрразведка СМЕРШ.

Опять оставалось только ждать утра, и, пока Нагуманов прикладывался к фляжке, а Кострицын пользовал взыгравшую печень, я побрел по странно тихому лагерю, заглядывая в пустые шалаши, и вскоре обнаружил Этингена и обрадовался, что он тут, а не среди самовольщиков.

– Заходите, Игорь, – пригласил он, будто в кабинет. – Покурим, благо у нас спокойно сегодня.

Он явно хотел завести разговор о главном, и я хотел того же.

– Вот, Павел Исаакович… Весь батальон в самоволке. Натворят бог знает чего.

– Безобразничать – смысла нет, – возразил Этинген. – Никому не хочется опять за колючую проволоку. Но люди истосковались по домашней пище, по женскому телу, по нехитрому и хотя бы краткому уюту, по вольному труду, наконец. А в деревнях мужиков почти не осталось… Ничего там не случится. Помогут наши по хозяйству, потолкуют с женщинами, подкормятся, переспят, извините… Надо бы просто дать людям выходной – и всё, никаких самоволок… Если я не ошибаюсь, по уставу командир подразделения, находящегося в командировках, пользуется правами на ступень выше занимаемой должности? Значит, у Нагуманова сейчас власть командира полка. Вот и воспользовался бы ею, чем людей на грех толкать и самому в неприятности залезать.

– Вы, значит, оправдываете, Павел Исаакович? – спросил я. – А как же вы про Виктора Старостина говорили? Он тоже истосковался ведь, а невеста за другого собралась. Но вы его не оправдывали…

– Конечно. Старостин совершил преступление, дезертирство с фронта, да еще с угоном самолета… А здесь – нарушение дисциплины, несовместимое с требованиями устава, однако никому не приносящее вреда и вдобавок, назовем своим именем, спровоцированное командованием, его можно было легко избежать, если бы не элементарное пренебрежение к людям. Оправдать самоволку нельзя. Понять людей – можно…

– Да, но вот вы – не пошли?

– Не пошел, как видите. Еды мне хватает, в огородники – не гожусь, пробавляться любовью случайных женщин – не в моих правилах… Но, по совести, чувствую себя чем-то вроде штрейкбрехера, знаете, что это?

– Читал.

– Между прочим, и Старостин здесь. И еще человек с полсотни, не считая сержантов… Если не секрет, Игорь, что начальство по этому поводу?..

– Нагуманов, как всегда, орал. А с замполитом я еще толком не разговаривал, сейчас к нему собираюсь…

В голове у меня от рассуждений Этингена сделался полный сумбур, и к Кострицыну в самом деле мне следовало пойти.

Старший лейтенант лежал, постанывая, на топчане; жевал порошок.

– Садись, Барташов, – сказал он. – Просрали мы, комсорг. Я комбату говорил, что надо выходной дать и в увольнение вечерами отпускать, кто норму выполнит, а он уперся, азиат, вот и просрали батальон. Вкатят нам по линии партийной, ежели начальство пронюхает, а как не пронюхать – контрик впутался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю