355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Булгаков » Л. Н. Толстой в последний год его жизни » Текст книги (страница 21)
Л. Н. Толстой в последний год его жизни
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:13

Текст книги "Л. Н. Толстой в последний год его жизни"


Автор книги: Валентин Булгаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

– У меня есть такое отношение к письмам: всегда ждешь почты со страшным нетерпением, – сознался я.

– Вот, вот, это самое! И газеты также… Вот над этим нужно работать. Ну, да вы еще человек молодой!..

– А Белинький, Лев Николаевич, чтобы отучить себя от такого нетерпения, делает так: получивши письмо, оставляет его лежать нераспечатанным до следующего дня, и только на следующий день распечатывает.

– Прекрасно, прекрасно поступает! Как в нем идет духовная работа!.. Удивительный народ эти евреи! Вот и от Молочникова сегодня письмо… От Гусева было письмо, – улыбнулся Лев Николаевич. – Сидит в тюрьме за самовольную отлучку. Они, ссыльные, молодежь, составили заговор – не спрашивать разрешения на отлучку, так как не считают себя подчиненными правительству… Веселое такое письмо! Теперь, наверное, его уже выпустили, – был посажен на две недели.

Фотографирование с Софьей Андреевной не прошло, однако, Льву Николаевичу даром. Уступив одной стороне, он попал под град упреков другой, именно Александры Львовны. Последняя была обижена не только уступкой Льва Николаевича жене, но еще и тем, что Лев Николаевич, вернувшись из Кочетов, не исправил произведенного в его отсутствие Софьей Андреевной перемещения фотографий у него в кабинете. Над столом у Льва Николаевича висели две большие фотографии Черткова с Илюшком Толстым и Льва Николаевича с Александрой Львовной. Софья Андреевна убрала эти фотографии – первую за занавеску у окна, вторую в спальню Льва Николаевича, а вместо них у стола повесила портреты: свой и отца Толстого. Мелочность безумия!

Теперь Александра Львовна обиделась на отца за то, что он не восстановил прежней комбинации, а тут подвернулось еще и снимание с Софьей Андреевной… В результате у Льва Николаевича тяжелая сцена еще и с дочерью.

Александра Львовна громко осуждала Льва Николаевича в «ремингтонной» в разговоре с В. М. Феокритовой, разумеется, во всем ей сочувствовавшей. Вдруг входит Лев Николаевич.

– Что ты, Саша, так кричишь?

Александра Львовна и ему выразила недовольство: это нехорошо, что он снялся с Софьей Андреевной, в то время как дал Софье Андреевне обещание не сниматься больше у Черткова; это непоследовательно – жертвовать интересами и друга и дочери ради взбалмошной женщины, дозволять ей перевешивать фотографии и пр. и пр.

Лев Николаевич покачал головой в ответ на слова Александры Львовны и произнес:

– Ты уподобляешься ей!

С этими словами он ушел к себе в кабинет.

Через несколько минут оттуда раздается его звонок, притом однократный, условленный для вызова Александры Львовны (на два звонка должен был идти я). Александра Львовна, продолжая обижаться на отца, не идет.

Пошел ко Льву Николаевичу я. Едва я покинул кабинет, исполнив какое‑то маленькое поручение Льва Николаевича, как Лев Николаевич снова звонит один раз, чтобы пришла Александра Львовна. Она все‑таки не идет.

Тогда Лев Николаевич посылает меня позвать ее. Александра Львовна приходит.

Тут, как рассказывала после Александра Львовна, между нею и отцом произошло следующее:

Лев Николаевич заявил, что хочет, чтобы Александра Львовна застенографировала письмо, которое он ей продиктует. Но едва та заняла место за столом, как старик вдруг упал головою на ручку кресла и зарыдал…

– Не нужно мне твоей стенографии! – проговорил он сквозь слезы.

Александра Львовна кинулась к отцу, просила у него прощенья, и оба плакали…

В середине дня мы отправились со Львом Николаевичем на верховую прогулку. Осень. Мягкие краски. Мягкий свет. В лесу – желто – розовый шумящий ковер из опавших листьев. Голые прутья, кое – где только желтые листья на деревьях. Свежий, но мягкий и теплый воздух. Голубое и серое небо.

Проезжали Старым Заказом, мимо оврага, на краю которого на небольшом холмике, окруженном деревьями, Лев Николаевич, как мне передавали, завещал похоронить себя.

Уже возвращаясь домой, на выезде из леса, Лев Николаевич вдруг приостановил лошадь и повернул ее назад. Я подъехал к нему.

– Как вы поживаете? Не замерзли? Лошадь идет хорошо? – обратился он ко мне.

Я спросил, как нравится ему природа.

– Очень хорошо! Там (в Кочетах. – В. Б.) еще лучше. Этакие огромные открытые горизонты! И везде лески… Прекрасные леса!

Обед. Фрукты, мороженое.

Лев Николаевич говорил:

– У Тани хотел перечитать Робинзона, она как раз купила Робинзона в Орле и привезла для Танечки.

Еще говорил:

– Я читал в «Круге чтения» «Смерть Сократа». Как это удивительно сильно! Он говорит ученикам, что не знает, что будет после смерти, но что вероятия есть такие и такие… [260]260
  «Смерть Сократа» – свободное переложение «Апологии» Платона, сделанное Толстым. Оно помещено в «Недельном чтении» «Круга чтения», которое следует после 22 сентября (т. 42, с. 65–72)


[Закрыть]

Лев Николаевич остановился и добавил:

– Он перед смертью вымылся, чтобы не заставлять другого человека омывать свое тело. Это трогательно.

Вечером пришел С. Д. Николаев с двумя сыновьями, мальчиками тринадцати и девяти лет, удивительно милыми ребятами. Лев Николаевич объяснял им Пифагорову теорему по – брамински, видимо увлекаясь мыслью передать понятно детям еще совсем новое для них геометрическое положение; смотрел фокусы младшего мальчика со спичками, разговаривал с Николаевым – отцом о воспитании.

– Помогай вам бог удержаться, – говорил он о намерении Николаева не отдавать детей ни в какие школы. – Вот вы говорите, что соединяете в своем представлении школы, лечебницы, тюрьмы… Прибавьте сюда еще литературу, философию, все это ни к чему! Я читал сегодня книгу Мюллера «Шесть систем индийской философии» п. В них столько чепухи, и он серьезно во всей этой чепухе разбирается.

Я принес книгу Макса Мюллера, и Лев Николаевич наудачу прочел из нее какое‑то бессмысленнейшее место.

Говорил:

– Читатели в последнее время для меня разделяются на два разряда: любящие и читающие «романы» и те, которые «романов» не любят.

Рассматривал какую‑то английскую книгу и говорил:

– Какое типографское богатство! Как издаются книги! Только все это скоро приедается. Так же, как конфетные коробки: скучно, потому что это только внешнее.

Николаев выразил сожаление, что идеи Генри Джорджа плохо проникают в сознание людей.

Да, да, – сказал Лев Николаевич. – Вот, например, мой зять, Михаил Сергеевич. Он – умный и в своем роде честный, благородный человек, и либеральный даже. Он понимает даже доводы Генри Джорджа, потому что не может идти против разума и логики. Но все это проходит, не касаясь, мимо него, как какая‑то только умственная задача… Но есть и такие, которые не хотят понимать. И им легче, чем ему. Ему труднее.

– Тебе скучно без винта? – спрашивает у Льва Николаевича Софья Андреевна уже после ухода Николаевых.

– Нет, даже напротив.

– Почему же ты играл там?

– Просто потому что все сидят…

«Там» – Кочеты. Вернувшись из Кочетов, Софья Андреевна утверждала, что Лев Николаевич, живя у дочери, «эпикурействовал»: играл в винт, в шахматы и был весел… Лев Николаевич действительно не торопился уезжать из Кочетов, где ему было спокойнее и больше нравилось, чем в Ясной Поляне, и где он провел поэтому несколько лишних дней.

24 сентября.

Утром Лев Николаевич сообщил мне, что вчера он положил куда‑то, чтобы спрятать, свою записную книжку, «самую заветную», и забыл, куда именно он девал ее.

– Знаете, в одной я записывал мысли, которые входят в дневник. Дневник мой читают – Чертков, Саша, а эта книжка самая заветная, которую я никому не даю читать. Везде переискал и нет… Возможно, что она попала к Софье Андреевне [261]261
  Начиная с 29 июля Толстой, помимо обычного дневника, завел еще один, названный им «Дневник для одного себя», который тщательно скрывал от всех и хранил в большой тайне


[Закрыть]
.

– Там что‑нибудь было?

– Да, конечно. Я писал откровенно. Ну, да ничего! Значит, так и нужно. Может быть, это на пользу.

С почтой получились книги: в немецком переводе Шкарвана отдельными брошюрами работы Льва Николаевича: «О науке», «О праве» и «Письмо к индусу», два тома сочинения профессора Томского университета И. А. Малиновского «Кровавая месть и смертная казнь» [262]262
  Малиновский И. А. Кровавая месть и смертные казни. – Томск, 1910


[Закрыть]
и огромная биография Льва Николаевича, составленная англичанином Моодом [263]263
  Эльмер Моод, переводчик сочинений Толстого, подготовил обстоятельную двухтомную биографию писателя «Жизнь Толстого» (Лондон, 1910). Был прислан второй том, корректуру которого читала и правила С. А. Толстая в сентябре 1909 и апреле 1910 г.


[Закрыть]
.

Я заметил, что письмо «О праве» появляется в печати впервые, так как в свое время его не согласилась напечатать ни одна иностранная газета, не говоря уже о русских, – до такой степени выраженные в нем взгляды расходятся с общепринятыми [264]264
  «Письмо о праве» написано в апреле 1909 г. в ответ на письмо студента Петербургского университета И. С. Крутика, желавшего узнать мнение Толстого о проблеме соотношения права и нравственности. В этом «Письме» писатель доказывал, что в собственническом обществе право носит фиктивный характер, служит прикрытием полного бесправия трудового народа. «Письмо


[Закрыть]
.

Лев Николаевич усмехнулся. Потом добавил о Шкарване:

– Переводят, значит, еще есть читатели.

Расспросил о Малиновском, которого я знаю лично.

– Значит, он против смертной казни?

– Да.

Лев Николаевич прочел надпись на книге: «Льву Николаевичу Толстому, обличителю всякого насилия и, в частности, великого зла, именуемого смертной казнью, от автора».

Я уходил уже из кабинета.

– Стараюсь не думать о последствиях своей деятельности, – произнес Лев Николаевич.

– А они есть, конечно, – сказал я.

– Невольно нападаешь на них.

Утром я опять заходил в кабинет. Лев Николаевич говорил, что читал «Круг чтения».

– Какие прекрасные, сильные мысли о вегетарианстве! Я вспомнил, в Кочетах как‑то раз подали на стол гуся, поставили около меня. И мне так это казалось дико! Я не мог себе представить, чтобы этот труп можно было резать, есть… Как сильно об этом сказано Плутархом!

Лев Николаевич прочел мысль Плутарха:

«Вы спрашиваете меня, на каком основании Пифагор воздерживался от употребления мяса животных? Я, с своей стороны, не понимаю, какого рода чувство, мысль или причина руководила тем человеком, который впервые решился осквернить свой рот кровью и позволил своим губам прикоснуться к мясу убитого существа. Я удивляюсь тому, кто допустил на своем столе искаженные формы мертвых тел и потребовал для своего ежедневного питания то, что еще так недавно представляло собою существа, одаренные движением, пониманием и голосом» [265]265
  Это высказывание Плутарха включено в «Круг чтения» на 24 сентября (т. 42, с. 75).


[Закрыть]
.

Получил Лев Николаевич ругательное письмо от некоего Копыла. Никак не мог понять, чего Копыл требует от него. Просил меня разобрать это длинное письмо, но и я не в силах был ни прочесть его полностью, ни понять.

Вот точно то же самое и я, – сказал Лев Николаевич, когда я передал ему свое впечатление от письма [266]266
  Крестьянин Черниговской губ. Е. Копыл начиная с 1900 г. неоднократно направлял Толстому обличительные послания в защиту церкви и православной веры. Отвечая на одно из них, Толстой писал ему 10 сентября 1910 года: «Очень тяжело ваше недоброе ко мне отношение» (т. 82, с. 145). На письме, полученном 24 сентября, им была сделана помета: «Отослать письмо и следующие письма Копыла. Отослать, не раскрывая. А впрочем, В. Ф., разберите, чего он хочет и в чем упрекает» (т. 82, с. 145). Копылом была издана брошюра: «Переписка крестьянина К. с гр. Л. Н. Толстым» (Киев, 1910),


[Закрыть]
.

Один студент спрашивал: в чем основа художественного проникновения в чужую душевную жизнь?

– Очень просто, – сказал Лев Николаевич, когда я передал ему содержание письма, прочитанного сначала мною, – объяснение в том, что духовная сущность у всех людей одна.

В этом смысле я ответил студенту. Но Лев Николаевич захотел дополнить мое письмо и стал мне диктовать свою приписку. Потом вдруг прервал диктовку.

– Нет, не выходит! Неловко вышло… Напишите ему вы то же самое. Вы сделаете это гораздо яснее и лучше меня [267]267
  Студент Петербургского университета А. В. Клуген, выполняя поручение студенческого кружка по изучению художественного творчества, задал вопрос: «Каковы основы художественного познания чужой души?» На конверте Толстой ответил: «Очень просто…объяснение в том, что духовная сущность у всех людей одна» (т. 82, с. 266).


[Закрыть]
.

Был посетитель: мулла Абдул – Лахим, бывший член второй Государственной думы, пожилой, в белой чалме и шелковом халате. Его вследствие интриг врагов, как он рассказывал, выслали на шесть лет в Тульскую губернию из Ташкента, где у него домик, две жены и восемь человек детей. В ссылке же он получает от правительства содержание – два рубля сорок копеек в месяц. Недавно в мусульманский праздник байрам он читал коран ссыльным черкесам и другим мусульманам, случайно оказавшимся в окрестных местах. Они собрали ему за это по двадцать копеек, и он был очень доволен. Абдул – Лахим по – своему очень образованный человек: он знает арабский, персидский языки, коран весь знает наизусть, чем очень гордится. Он просил Льва Николаевича посодействовать, чтобы ему разрешили побывать на каком‑то мусульманском празднике в Туле, где много его единоверцев.

Во время верховой поездки Лев Николаевич говорил мне по поводу этого посещения:

– С каким трудом проникают в сознание религиозные взгляды! Еще молодые люди воспринимают их, а старые – ужасно трудно. Я сужу вот по сегодняшнему мулле: это – полная непроницаемость для религии! Он – политический, весь пропитан политикой. Все хвалился, что знает наизусть коран. А коран ведь написан по – арабски, так что большинство, простой народ, мусульмане не понимают его. Наш славянский язык все‑таки понятен. И вот продолжается это ужасное дело – внушение людям разных суеверий. Особенно дети, дети… Да вот недалеко ходить за примером. В Кочетах няня обучает Танечку молитве «Отче наш». Ведь это исключительно хорошая, разумная молитва, но и тут… «Отче наш, иже еси на небесех» – одно это слово «на небесех», – что оно вызывает у ребенка?! Какие представления?! И эту молитву она ежедневно, с раннего детства, произносит.

Вечером Лев Николаевич рассказывал, что говорил с муллой о собственности. Абдул – Лахим доказывал, что собственность допустима, но до известной границы: именно следует признать неотъемлемой, священной собственностью человека произведения его труда. Льву Николаевичу этот взгляд казался близким.

Ехали мы со Львом Николаевичем на Засеку. Там встретили М. А. Шмидт, направлявшуюся на телеге в Ясную Поляну. Лев Николаевич поговорил с ней.

– Ну, что, как Софья Андреевна? – спросила Мария Александровна. – Так себе?

– Да, так себе, – ответил Лев Николаевич. – Когда мы приехали, она сделала ужасную сцену. На другой день, напротив, была необыкновенна ласкова. Знаете, все так ненормально… Но это ее дело. А я стараюсь только поступать как должно, потому что то, что я делаю, это мое с богом, а то, что она делает, это ее с богом.

Обратно мы ехали по тульскому шоссе.

Лев Николаевич расспрашивал меня о личности Кудрина.

– Блондин, лет двадцати шести, тихий, скромный, видно умный… О своем отказе и о том, что пострадал за это, не жалеет. Очень дружен с женой, которая вполне сочувствует его взглядам.

– Я почти таким же представлял его, – сказал Лев Николаевич, выслушав описание Кудрина.

Вернувшись домой, прежде всего встретили там Марию Александровну.

– И когда мы умрем, Марья Александровна? – спрашивал, смеясь, Лев Николаевич.

– Ах, ах! Душечка, Лев Николаевич, что с вами? – всплескивала та руками, пугаясь, конечно, никак не за себя, а за одного Льва Николаевича.

– Говорят, меня на том свете с фонарями ищут.

А я еще не собираюсь умирать. Вот, хотите, по лестнице бегом поднимусь?

И Лев Николаевич побежал наверх, шагая через две ступеньки, но всей лестницы не пробежал, пошатнулся и остановился. Обычно после верховой езды, от усталости, он очень тихо взбирается на лестницу.

Уходя к себе, Лев Николаевич сказал:

– А я рад, что хорошо съездили и так хорошо с вами поговорили.

– А я‑то еще больше рад, Лев Николаевич!

– Вот, вот!

Между прочим, еще до отъезда, внизу, в передней, подошел ко Льву Николаевичу Александр Петрович Иванов, старый переписчик Льва Николаевича, бывший офицер, бедно одетый седенький старичок, расхаживающий пешком по имениям знакомых помещиков и этим живущий. Теперь он гостил вот уже несколько дней в Ясной, ночуя у повара [268]268
  Об А. П. Иванове, умершем, если не ошибаюсь, в 1913 году, мне доводилось слышать много рассказов от семейных Льва Николаевича. Говорят, что это был человек с большими странностями и причудами. Переписывая «Соединение, перевод и исследование четырех евангелий», Александр Петрович, ничтоже сумня– шеся, сам исправлял те места у Толстого, которые ему не нравились. Иногда он напивался пьяным, входил в наполненный гостями зал и принимался публично обличать Льва Николаевича за его «непоследовательную жизнь». Некоторые черты А. П. Иванова Лев Николаевич изобразил, как полагают, в лице Александра Петровича в пьесе «И свет во тьме светит», а также в лице Ивана Петровича Александрова в «Живом трупе».


[Закрыть]
.

– Лев Николаевич, а вот здесь о вас написано, – и он протянул Льву Николаевичу номер газеты.

– Что такое?

Александр Петрович надел очки и бойко прочел напечатанное в газете письмо Льва Николаевича к одному из его корреспондентов о еврейском вопросе, с выражением сочувствия евреям и возмущения против правительства. Выслушав внимательно чтение Александра Петровича, Лев Николаевич убедительно произнес:

– Хорошо написал Лев Николаевич, совершенно правильно!

Обед. Софья Андреевна вспоминает, что Лев Николаевич по дороге из Кочетов где‑то забыл свое пальто.

– Наверное, тому кто его найдет, оно нужнее, чем мне, – замечает Лев Николаевич.

Когда подали и разнесли в тарелках суп, Лев Николаевич вдруг сказал:

– Вот этой похлебкой нельзя ребенка вымыть!

И в ответ на общее удивление рассказал случай, о котором он слышал от фельдшерицы кочетовской больницы: у одной бабы, только что родившей, не нашлось в хате горячей воды, чтобы вымыть ребенка; была только похлебка в печи, но такая пустая и жидкая, что ею и вымыли ребенка.

Рассказывал также Лев Николаевич о «валяльщиках», то есть о тех, кто изготовляет валяную обувь. Он узнал, что двое их пришли и работали на деревне. Николаев говорил вчера Льву Николаевичу об их тяжелой работе и о том, что оба они страдают от изжоги вследствие плохой и однообразной пищи: постоянно картошка и огурцы.

– От изжоги хорошо помогают яблоки, – вчера же говорил Николаев.

Лев Николаевич побывал сегодня у «валяльщиков», поговорил с ними и снес им яблок.

Вечером Лев Николаевич работал у себя в кабинете, в зале заводили граммофон. Ставили Варю Панину. Вспомнили отзыв Льва Николаевича о цыганском пении, высказанный им в Кочетах: по его мнению, оно хорошо тем, что в нем на слова можно не обращать внимания, – «на все эния, забвения», – а только на музыку. Заношу это, так как я раньше где‑то записал, что Лев Николаевич любит цыганское пение [269]269
  Вероятно, речь идет об одном из двух писем с аналогичным содержанием, отправленных Толстым 27 апреля 1903 г. Э. Г. Ли-нецкому и Д. С. Шору, в которых высказал свое глубокое сочувствие «невинным жертвам зверства толпы» и заявлял, что «настоящий виновник» кровавого еврейского погрома в Кишиневе «правительство… с своей разбойнической шайкой чиновников» (т. 74, с. 107–108).


[Закрыть]
.

Выйдя к чаю, Лев Николаевич опять говорил о сильном впечатлении, которое производит описание последних минут Сократа.

– Я не знаю ничего более сильного о смерти… И смешно – им сказано все, что я говорю.

Поздно зашел ко мне в «ремингтонную».

– Молодец ваш профессор! Я сейчас читал его книгу, прекрасно! Нужно прочесть вслух предисловие.

Пошли в залу, и я прочел вступление Малиновского к его книге. Лев Николаевич прослезился.

Напишите ему, – сказал он мне, – что очень благодарю за книгу, уважаю его и что он примирит меня с наукой. Софья Андреевна к вечернему чаю сегодня не выходила. Кажется, причиной этому ее новая размолвка со Львом Николаевичем [270]270
  Именно в этот день, 24 сентября, в дневнике Льва Николаевича «для одного себя» появилась достопримечательная запись: «Начало дня было спокойно. Но за завтраком начался разговор о Д. М. («Детская мудрость»), что Чертков, коллекционер, собрал. Куда он денет рукописи после моей смерти? Я немного горячо попросил оставить меня в покое. Казалось, ничего. Но после обеда начались упреки, что я кричал на нее, что мне бы надо пожалеть ее. Я молчал. Она ушла к себе, и теперь 11-й час, она не выходит, и мне тяжело. От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех».


[Закрыть]

25 сентября

Во время утренней прогулки Лев Николаевич сам написал начерно, в записной книжке, Малиновскому:

«Иоанникий Алексеевич, от души благодарю вас за присылку вашей книги. Я еще не успел внимательно прочесть ее всю, но, уж и пробежав ее, я порадовался, так как увидел все ее большое значение для освобождения нашего общества и народа от того ужасного гипноза злодейства, в котором держит его наше жалкое, невежественное правительство. Книга ваша, как я уверен, благодаря импонирующему массам авторитету науки, главное же – тому чувству негодования против зла, которым она проникнута, будет одним из главных деятелей этого освобождения. Такие книги, как я вчера шутя сказал моему молодому другу и вашему земляку и знакомому В. Булгакову, могут сделать то, что мне казалось невозможным: помирить меня даже с официальной наукой. Мог ли я поверить 50 лет тому назад, что через полвека у нас в России виселица станет нормальным явлением, и «ученые», «образованные» люди будут доказывать полезность ее. Но, и как всякое зло неизбежно несет и связанное с ним добро, так и это: не будь этих ужасных последних пореволюционных лет, не было бы и тех горячих выражений негодования против смертной казни, тех и нравственных, и религиозных, и разумных, и научных доводов, которые с такой очевидностью показывают преступность и безумие ее, что возвращение к ней же будет невозможно. И среди этих доводов одно из первых мест будет занимать ваша книга » [271]271
  См. т. 82, письмо № 220


[Закрыть]
.

Прочли в газетах о португальской революции и провозглашении республики [272]272
  В ночь на 24 сентября 1910 г. в результате восстания республиканцев, поддержанного армией, флотом и народом, в Португалии произошла революция. Король бежал, и в стране была провозглашена республика.


[Закрыть]
. За завтраком я сказал об этом событии Льву Николаевичу и спросил, как он относится к нему.

– Да, разумеется, это радостно… Радостно, все‑таки есть движение.

Опять Софья Андреевна стала просить Льва Николаевича сняться вместе: нужно увековечить день 48– летия свадьбы, а в прошлый раз, по моей неопытности, это не удалось. Лев Николаевич согласился.

Александра Львовна, которая вообще недолюбливает, когда Льва Николаевича беспокоят сниманьем, будь это даже сам Чертков, и теперь стала выражать недовольство уступчивостью отца. К. тому же ей казалось, что уступчивость эта в данном случае не так, как бы следовало, отражается на состоянии Софьи Андреевны.

– Да что ж, ведь это одна минута, – возразил Лев Николаевич в ответ на сетования дочери.

Снимать опять должен был я. На этот раз – на открытом воздухе, против крыльца, под окнами зала. Софья Андреевна колышками отметила место, где они со Львом Николаевичем должны стать. Заранее сосчитала шаги между этим местом и фотографическим аппаратом…

Отправляясь для сниманья вниз, Лев Николаевич посмотрел на меня и улыбнулся. Потом он стал на указанное ему место, заложив руки за пояс. Софья Андреевна взяла его под руку. Я сделал два снимка.

Вместе с Львом Николаевичем поехал верхом. Уже на обратном пути завязался разговор. Лев Николаевич стал рассказывать о письме некоего Гаврилова из Самарской губернии, полученном им. Гаврилов прочел статью Льва Николаевича «Бродячие люди» [273]273
  «Бродячие люди» – первый из трех очерков, составивших законченное в январе 1910 г. художественное произведение «Три дня в деревне» («Вестник Европы», 1910, № 9). Вышедшие отдельными брошюрами «очерки» были арестованы за то, что в них «заключаются суждения, возбуждающие классовую вражду и вызывающие враждебное отношение к правительству» (т. 38, с. 474)


[Закрыть]
, о босяках, и в письме доказывал вред и ненужность материальной помощи босякам. Гаврилов сам был босяком. Он описывает такой случай. В крестьянскую избу в отсутствие хозяина зашел босяк. Баба пустила его переночевать и положила на печь. Вернулся мужик, ему некуда лечь. Разбранил бабу и улегся спать внизу. Ночью босяка начало рвать, видимо, от выпитой водки, и рвота потекла вниз. Хозяева проснулись, и мужик еще больше разругал хозяйку за то, что она пустила босяка ночевать. А утром босяк встал и заявил, что у него украли портмоне с деньгами. Поругался с хозяевами и ушел. «Таковы все они, – пишет Гаврилов. – Большинство из них говорит про благотворительствующих им: «На наш век дураков хватит».

– Вы пойдете к Черткову, – говорил затем Лев Николаевич. – Передадите ему мое письмо [274]274
  В этом письме Толстой высказывал недовольство бестактным поведением Черткова, его вмешательством в его отношения с Софьей Андреевной. Он дал ему понять, что «чужое участие» лишь затрудняет его положение. Толстой уверял своего друга, что «решать это дело… должен один» (т. 89, с. 217)


[Закрыть]
. И скажите на словах, что моя задача сейчас трудная. И еще усложнила ее Саша.

Лев Николаевич имел в виду неудовольствие и упреки Александры Львовны по поводу его сниманья с Софьей Андреевной.

– И что я думаю, как эту задачу разрешить.

Воспользовавшись тем, что Лев Николаевич сам заговорил о семейных делах, я попросил у него позволения передать ему то, что поручали мне Александра Львовна и В. М. Феокритова, именно заявление Софьи Андреевны дочери, чтобы она не отдавала более, как это обычно делалось до сих пор, черновых рукописей Льва Николаевича Черткову. «Может быть, – говорила Софья Андреевна, – Лев Николаевич переменится теперь к Черткову и будет отдавать рукописи мне». Вот в этом заявлении дочь Льва Николаевича и подруга ее усматривали «корыстные» побуждения Софьи Андреевны, на которые и хотели обратить внимание Льва Николаевича.

– Не понимаю, не понимаю! – сказал Лев Николаевич, выслушав меня. – И зачем ей рукописи? Почему тут корысть?..

Он помолчал.

– Некоторые, как Саша, хотят все объяснить корыстью. Но здесь дело гораздо более сложное! Эти сорок лет совместной жизни… Тут и привычка, и тщеславие, и самолюбие, и ревность, и болезнь… Она ужасно жалка бывает в своем состоянии!.. Я стараюсь из этого положения выпутаться. И особенно трудно – вот как Саша, когда чувствуешь у нее эгоистическое… Если чувствуешь это эгоистическое, то неприятно…

– Я говорил Александре Львовне, – сказал я, – что нужно всегда самоотречение, жертва своими личными интересами…

– Вот именно!..

Лев Николаевич проехал немного молча.

– Признаюсь, – сказал он, – я сейчас ехал и даже молился: молился, чтобы бог помог мне высвободиться из этого положения.

Переехали канаву.

– Конечно, я молился тому богу, который внутри меня.

Едем «елочками» – обычным местом прогулок обитателей Ясной Поляны. Уже близко дом. Лев Николаевич говорит:

– Я подумал сегодня, и даже хорошо помню место, где это было, в кабинете, около полочки: как тяжело это мое особенное положение!.. Вы, может быть, не поверите мне, но я это совершенно искренне говорю (Лев Николаевич положил даже руку на грудь. – В. Б.); уж я, кажется, должен быть удовлетворен славой, но я никак не могу понять, почему видят во мне что‑то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!.. И уважение мое не ценится просто, как уважение и любовь близкого человека, а этому придается какое‑то особенное значение…

– Вы это говорите, Лев Николаевич, в связи или вне всякой связи с тем, что вы до этого говорили?

– С чем?

– С тем, что вы говорили о своих семейных делах? Об Александре Львовне, Софье Андреевне?

– Да как же, в связи!.. Вот у Софьи Андреевны боязнь лишиться моего расположения… Мои писания, рукописи вызывают соревнование из‑за обладания ими. Так что имеешь простое, естественное общение только с самыми близкими людьми… И Саша попала в ту же колею… Я очень хотел бы быть, как Александр Петрович: скитаться, и чтобы добрые люди поили и кормили на старости лет… А это исключительное положение ужасно тягостно!

– Сами виноваты, Лев Николаевич, зачем так много написали?

Вот, вот, вот! – смеясь, подхватил он. – Моя вина, я виноват!.. Так же виноват, как то, что народил детей, и дети глупые и делают мне неприятности, и я виноват!.

Я совсем не могу понять этого особенного отношения ко мне, – начал он снова. – Говорят, чего‑то боятся, меня боятся. Вот будто бы и Чехов – поехал ко мне, но побоялся.

– И Андреев, Лев Николаевич, тоже сначала боялся и не ехал. Может быть, виною этому ваша проницательность…

– Да, да… Вот и мне говорили то же.

Мы подъехали к дому. У крыльца стоял нищий – дряхлый, седой старик. Войдя в переднюю, Лев Николаевич сказал, указав на него:

– Жестокое слово сказал Гаврилов!

– Какое?

– Что «на наш век дураков хватит».

Потом Лев Николаевич, рассказывая другим лицам о Гаврилове, прибавил, что говорить «жестокое слово» ему давало право только то, что он сам когда– то был босяком.

Читал опять книгу Малиновского. Говорил мне о ней:

– У него встречаются хорошие мысли. Конечно, все это преимущественно только научный балласт: на ста страницах говорится то, что можно сказать на одной. Но это уж профессорская манера.

Вечером Лев Николаевич дал мне только что написанные воспоминания о философе – профессоре Н. Я. Гроте, в виде письма к его брату проф. К– Я. Гроту, для перенесения поправок с одного экземпляра на другой, причем просил сделать это «не механически», то есть, следя за текстом, делать новые поправки, если бы это понадобилось.

26 сентября.

Утром Лев Николаевич опять говорил о книге Малиновского. Он просил задержать отправку его письма к Малиновскому до более подробного ознакомления с книгой: он опасался найти в ней что‑нибудь «научное» в дурном смысле, что могло бы оттолкнуть его. Однако не нашел этого и письмо просил сегодня же послать. Сказал, что в книге собран прекрасный материал с массой интересных данных.

Говорил мне и М. А. Шмидт, что начал писать в Кочетах художественное произведение на тему, о которой он часто раньше говорил, – «Нет в мире виноватых». Уже написал первую главу. Вкратце рассказал содержание ее.

– Знаете, такая милая, богатая семья, вот как у Сухотиных. И тут же это противоречие – деревенские избы… Но сейчас не могу писать. Нет спокойствия…

Вечером приехал А. М. Хирьяков.

– Не соскучились по тюрьме? – спросил его Лев Николаевич.

– Нет, не соскучился.

– Ну, а какие хорошие стороны есть в заключении в тюрьме?

– Никаких нет.

– Никаких? Совсем? А я все завидую…

– Нечему завидовать.

– А вы не записали своих тюремных впечатлений? Это всегда так интересно – личные переживания.

Об адвокатах по какому‑то поводу выразился сочувственно, кажется, в первый раз:

– В самом деле, скольких они людей вызволяют!

Вспомнил Герцена и Огарева, хотя ничего особенного о них не сказал.

Говорили о каком‑то старом литераторе. Лев Николаевич расспрашивал о нем, а потом заметил:

– Как узнаю о старике, так меня ужасно к нему тянет!

Говорил по поводу революции в Португалии:

– Ужасно это суеверие государства! Молодежь уже начинает понимать это. В современных государствах неизбежны революции. Вот как в Португалии. Это – как пожар, свет все разгорается… Придет время и они все, эти короли, насидятся по подвалам [275]275
  Накануне я рассказывал Льву Николаевичу, что, как пишут газеты, португальский король, бежав из дворца, два часа просидел в погребе.


[Закрыть]
. И как ясно в народе сознание несправедливости государственного устройства! Вы знаете, в Кочетах у крестьян есть поговорка: «На небе царство господнее, а на земле царство господское». А разве при нас это было! Этот переворот в Португалии все‑таки есть известная ступень… Нет раболепства, произвола личности.

Днем сегодня настроение в доме тревожное, разрешившееся поздно вечером целой бурей между Софьей Андреевной и Александрой Львовной.

Надо сказать, что последние дни Софья Андреевна была сравнительно спокойна. Лев Николаевич и Чертков не видались, и у нее как будто не было повода раздражаться. Но таким поводом явилось то обстоятельство, что Лев Николаевич, желая утихомирить Александру Львовну и сделать ей приятное, сегодня просил дочь повесить в кабинете все фотографии, перевешенные Софьей Андреевной, на старые места.

Это было сделано, после чего Лев Николаевич поехал с Душаном Петровичем верхом на прогулку, а Александра Львовна с Варварой Михайловной отправились в экипаже, до завтра, в гости к О. К. Толстой, в имение Таптыково, за Тулой.

Я с М. А. Шмидт сидел в «ремингтонной». Вдруг прибегает Софья Андреевна, до последней степени возбужденная, и заявляет, что она сожгла портрет Черткова.

– Старик хочет меня уморить! Последние дни я была совсем здорова… Но он нарочно перевесил портрет Черткова, а сам уехал кататься!..

Через минуту Софья Андреевна пришла опять и сказала, что она не сожгла портрет Черткова, а «приготовила его к сожжению». А еще через небольшой промежуток времени она явилась, неся в пригоршне мелкие клочки изорванного ею ненавистного ей портрета.

Далее события развертывались с чрезвычайной быстротой и неожиданностью.

С Марией Александровной мы вдруг услыхали выстрел из комнаты Софьи Андреевны, правда, довольно жидкий по звуку [276]276
  Софья Андреевна стреляла из «пугача».


[Закрыть]
. Мария Александровна поспешила в комнату Софьи Андреевны. Та объяснила перепуганной старушке, что стреляла (в кого – неизвестно), но «не попала», а только оглушила себя на одно ухо. Потом Софья Андреевна выбегала к нам и говорила, что «пробовала» стрелять…

Приехал Лев Николаевич. Мы обо всем рассказали ему. Уже когда он ложился в своей комнате отдыхать, из спальни Софьи Андреевны послышался другой выстрел. Душан, бинтовавший Льву Николаевичу ногу, рассказывал, что Лев Николаевич выстрел слышал, но не пошел на него. Мария Александровна была в комнате Софьи Андреевны: оказывается, Софья Андреевна опять «пробовала» – стреляла в шкаф.

Удивительно удобное место избрала она для этих баталий – дом старика Л. Н. Толстого!

По окончании сеанса обучения стрельбе Софья Андреевна, видя, что ее не идут умолять успокоиться, отправилась в парк. Уже надвигался вечер, темнело и было прохладно.

Прошло с полчаса. Отправился пригласить Софью Андреевну в дом сначала Душан. Он застал ее расхаживающей по четырехугольнику старых липовых аллей близ дома, без теплой одежды и с непокрытой головой.

Миссия Душана не имела успеха: Софья Андреевна не оделась и не хотела вернуться домой.

Мария Александровна уговорила пойти меня. Я сделал это скрепя сердце, потому что мне не хотелось принимать никакого участия в том, что мне казалось комедией, разыгрывавшейся Софьей Андреевной. Я не знал даже, что говорить ей.

Вернулась в дом Софья Андреевна только после того, как явилась за ней согнутая, слабенькая и больная старушка Шмидт, опираясь на свою палку. Ее‑то уж совсем должно было быть совестно студить на холоде. Обед и вечерний чай прошли спокойно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю