355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Булгаков » Л. Н. Толстой в последний год его жизни » Текст книги (страница 16)
Л. Н. Толстой в последний год его жизни
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:13

Текст книги "Л. Н. Толстой в последний год его жизни"


Автор книги: Валентин Булгаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

17 июня.

Лев Николаевич работал снова над предисловием к «Мыслям о жизни», которое переписывается для него почти каждый день по два раза. Говорил, что теперь кончил его, только дал еще для просмотра Владимиру Григорьевичу.

– Кажется, кончил, – говорит Лев Николаевич, – признак тот, что у меня мозг хорошо работает.

После обеда (в час дня) Лев Николаевич ездил верхом в сопровождении Владимира Григорьевича в соседнее село Троицкое.

Встретили по дороге даму – дачницу, приветливо поклонившуюся. Лев Николаевич, по словам Владимира Григорьевича, снял шляпу и раскланялся, «как маркиз».

Владимир Григорьевич рассказывал также о всегдашней привычке Льва Николаевича ездить там, где труднее.

– Все косогоры и рвы, какие есть на пути между Мещерским и Троицким, он проехал, – шутил Владимир Григорьевич.

Кто‑то стал говорить о том, как на днях Лев Николаевич перебрался через отверстие в плетне и перед удивленной домашней экономкой, вдруг появился, как она рассказывала, «прямо из помойной ямы».

Стоял общий хохот.

Вдруг входит Лев Николаевич. Владимир Григорьевич передает ему содержание разговора.

– Да, я держусь пословицы о том, как прямо ехать, – произнес Толстой, – вы не знаете? «В объезд ехать – к обеду дома будешь, а прямо ехать – дай бог к вечеру».

Рассмешил всех еще больше. А пословица эта ко Льву Николаевичу очень идет. Вспоминаются мне его плутания вокруг Ясной Поляны.

Владимир Григорьевич показывает Толстому сборники «Песен свободных христиан» своей жены Анны Константиновны, присутствующей тут же. Лев Николаевич подошел к фортепиано, просмотрел песню «Слушай слово», и я спел один куплет ее под его аккомпанемент.

– Браво, браво, – похлопал он в ладоши, вставая из‑за фортепиано.

И за обедом повторил с улыбкой:

– Хорошо поете. В самом деле, хорошо. Голос такой хороший.

Вечером сошлись все за чаем.

Передам возникший за столом комический «разговор о таракане».

– Представьте, а у меня в комнате тараканы! – говорил Лев Николаевич. – Я сегодня два раза видел.

– Ах, боже мой! Только один таракан? – спрашивает с испуганным выражением лица Владимир Григорьевич.

– Не знаю, один ли, – я его два раза видел.

– Вам это неприятно?

– Да нет, что же, если он один.

– Можно изловить его, – говорит кто‑то.

– А я думаю, – возразил Владимир Григорьевич, – что лучше этого не делать, чтобы не обнаружить, что он не один. Лучше оставаться в приятном заблуждении. Он коричневый? – спрашивает он.

Лев Николаевич старается припомнить цвет таракана. Компетентные люди объясняют, что собственно тараканы по виду – черные и большие, а маленькие и темно – желтые – это прусаки.

– Вот у меня маленький и темно – желтый, – говорит Лев Николаевич.

– Так, стало быть, это не таракан, а прусак, – заключает Владимир Григорьевич при общем смехе.

– Стало быть, прусак, – соглашается Лев Николаевич.

– А где Валентин Федорович? – спрашивает он вдруг через минуту. – Что же вы не поете?

Я встал и спел «Лихорадушку» Даргомыжского, по просьбе Чертковых, которым я пел эту песню вчера и еще раньше.

– Quasi [213]213
  Будто бы (лат.).


[Закрыть]
народная, – заметил Лев Николаевич.

Потом спел еще народную песню «Последний нынешний денечек».

– Прекрасная песня, прекрасная песня! – говорил Лев Николаевич.

Похвалил у меня ясную дикцию. Затем ушел, а без него организовался хор, с которым я пропел еще две песни.

18 июня.

От одной особы Лев Николаевич получил письмо с просьбой прислать триста рублей на лечение мужа от нервной болезни.

– Жалко, что я «откупался», – говорил он, – а то сколько бы хороших вещей можно было написать! Вот хотя бы об этой женщине…

– Да вы и пишете хорошие вещи, – сказал Владимир Григорьевич, намекая, очевидно, на пьесу, которую Лев Николаевич пишет.

– Должно быть, я стал к себе строже, – ответил Лев Николаевич.

19 июня.

Вчера Лев Николаевич начал и сегодня кончил новую статью «Славянам», написанную по поводу приглашения его участвовать в славянском съезде в Софии. Вчера он кончил предисловие к «Мыслям о жизни», но сегодня все‑таки еще поправил его немного. Поправку, как он говорил мне, ему хотелось сделать следующую. Он писал в предисловии о «любви к богу и другим существам». Чертков, если не ошибаюсь, предложил ему выпустить слова «любовь к богу». Лев Николаевич согласился, но сегодня решил выражение «любовь к богу» заменить выражением «сознание бога».

– Это гораздо яснее и сильнее, – говорил мне Лев Николаевич, излагая сущность новой поправки.

Просматривая ноябрьский и декабрьский выпуски «На каждый день», Лев Николаевич некоторые мысли снял и просил меня вместо них подыскать другие, однородные по содержанию, из его же сочинений. Замена, которую я сделал, была им одобрена.

Вчера заболела оспой маленькая дочка одного из работников, и всем обитателям дома была сделана прививка оспы, за исключением Владимира Григорьевича, отказавшегося от прививки по принципиальным соображениям, Александры Львовны и Анны Константиновны, как не вполне здоровых физически, и, конечно, Льва Николаевича.

Последний говорил о бесполезности прививки.

– Нечего стараться избавиться от смерти, все равно умрешь.

– Да не все хотят умирать, – возразили ему.

– И напрасно.

Пришло письмо М. А. Стаховича о том, что Столыпин разрешил Черткову жить в Телятинках, пока там будет гостить его мать. Всеобщее ликование. Вечером, под аккомпанемент пианино и с хором, я пел песни «Вот мчится тройка удалая» и «Последний нынешний денечек». Лев Николаевич слушал.

– После этой песни («Последний нынешний денечек») удобно перейти сразу на «Барыню», так очень подходит, – посоветовал он нам.

И подхлопывал «Барыне» в ладоши.

20 июня.

С утра Лев Николаевич очень веселый и оживленный. Усиленно пишет. Александра Львовна вошла на цыпочках, положила для поправок на стол вновь переписанное письмо славянскому съезду. Он – ни звука. Пишет сам на листках бумаги. Потом приходит к ней на балкон, дручает рукопись – оказывается, написал рассказ под названием «Нечаянно» – и декламирует:

 
Сочинитель сочинял,
А в углу сундук стоял.
Сочинитель не видал,
Спотыкнулся и упал.
Сам смеется.
 

Александра Львовна так оживилась, что решилась спуститься вниз, чтобы переписать рассказ на пишущей машинке, по подставной деревянной лестнице, высокой и крутой. По большой внутренней лестнице в доме в это время обычно стараются не ходить, чтобы не беспокоить скрипом отдыхающую А. К. Черткову.

– Если ты лазишь по этой лестнице, так и я буду лазить, – говорит Лев Николаевич.

Александра Львовна давно уже подозревала в нем это желание.

В три часа поехали по приглашению директора и врачей в Мещерское, в Покровскую психиатрическую лечебницу, на сеанс кинематографа, обычно устраиваемый раз в неделю для больных. Лев Николаевич, Александра Львовна, Владимир Григорьевич и многие из домочадцев, в том числе и я.

Опять Льву Николаевичу – царская встреча. Со всех сторон бежит народ. Стали подъезжать к зданию лечебницы, по сторонам дороги – толпы. Тьма фотографов. При входе две больных женщины поднесли Льву Николаевичу два букета цветов.

Большой зал. Темные занавеси на окнах. Освещение – электрическими фонарями. В глубине зала большой экран. На скамьях для зрителей – направо больные мужчины, налево женщины. В конце левых рядов – ряд стульев, где сел рядом с директором больницы Лев Николаевич и где разместились остальные гости.

Электричество потухло, зашипел граммофон в качестве музыкального сопровождения, и на экране замелькали картины. Показывались при нас картины: «Нерон» – драма, водопад Шафгаузен – с натуры, зоологический сад в Анвере – с натуры, «Красноречие цветка» – мелодрама (преглупая), похороны английского короля Эдуарда VII – с натуры и «Удачная экспроприация» – комическая (очень глупая). Картины эти оценены были Львом Николаевичем по достоинству. Мелодрама и экспроприация, а также и «Нерон» поразили его своей бессодержательностью и глупостью; похороны короля Эдуарда навели на мысль о том, сколько эта безумная роскошь стоила; зоологический сад очень понравился.

– Это настоящий кинематограф, – говорил Лев Николаевич во время показывания этой картины. – Невольно подумаешь, чего только не производит природа, – добавил он.

– А, обезьяны! – прочел он на экране заглавие. – Это забавно!..

Обезьяны действительно были очень забавны.

По неосторожности Лев Николаевич в антракте заговорил с одной больной, бывшей учительницей, с которой виделся в первое посещение лечебницы.

Та нервно – возбужденно заговорила:

– Вот вы, Лев Николаевич, говорите: не судите да не судимы будете. А мой доктор должен быть отдан под суд, потому что он – деспот! Вы знаете значение слова «деспот»?

– Да как же, знаю!

– Так вот он деспот! Он лечит меня совершенно не так, как нужно! Вы знаете, он совершенно не понимает моей болезни.

– Как это грустно! – говорит Лев Николаевич.

– И вы знаете, я думаю, что я здесь совершенно не поправлюсь.

Голос больной начинает дрожать. Она, придерживаясь за стену руками, возбужденно и обиженно глядит на Льва Николаевича и говорит громко, так что все остальные – и больные и здоровые – внимательно прислушиваются…

Лев Николаевич вышел на улицу. Снаружи во всех направлениях бегают фотографы.

С другой больной во время представления случился истерический припадок: она разрыдалась, не хотела уходить, и ее насилу успокоили. Это – несмотря на то, что допущены в зал были только тихие больные.

Вообще же больные следили за представлением довольно спокойно, с несомненным интересом, но не проявляя его как‑либо особенно.

Не просмотрев программы и наполовину, мы уехали из больницы, причем Лев Николаевич расписался, по просьбе врачей, в книге почетных посетителей.

Проехали опять посреди групп народа. Только вернулись, как из соседней деревни явились в полном составе все домохозяева с женами и со старостой во главе – видеть Льва Николаевича. На руках держат корзинку и блюдо с яйцами. Он, хоть и был утомлен поездкой, вышел.

– Чем могу служить?

– Как же, великие люди… Поглядеть пришли…

Сами суют Льву Николаевичу блюдо. Он растерялся и не знает, взять или нет. Тогда из‑за его спины выдвинулся Чертков и принял подношение. Взяли у крестьян и корзину.

Лев Николаевич стал расспрашивать крестьян об их деревне, посоветовал не выделяться из общества на хутора («много от этого греха!») и затем попрощался с ними (за руки, как и поздоровался), обещавшись зайти к ним на деревню.

Приехали гости: С. Соломахин и А. С. Бутурлин, когда‑то, как говорят, оказавший помощь Льву Николаевичу при издании и редактировании «Соединения, перевода и исследования четырех евангелий». Лев Николаевич был очень любезен и приветлив с своим старым знакомым.

Вечер был очень необыкновенный.

Лев Николаевич прочел вслух свои новые произведения: «Славянскому съезду» и рассказ «Нечаянно», из детской жизни. Последний, впрочем, он только начал, а дочитал я. («Отлично читаете!») Рассказ прекрасный.

Потом долго разговаривали. Сидели все на террасе. Лев Николаевич у стола с зажженной лампой.

Бутурлин сказал о художнике Мешкове, что он ничего не читал.

– Молодец! – воскликнул Лев Николаевич, уже забывший Мешкова.

– Молодец? – изумился Бутурлин.

Молодец! – подтвердил Лев Николаевич. И рассказал о Трубецком, который тоже ничего не читает. При этом характеризовал Трубецкого как большой талант и как ребенка.

Одно мне в нем не нравится, что он с женой голый ходит.

Трубецкой действительно, когда жил в Ясной Поляне, ходил на речку Воронку купаться вместе с женой.

– Он не безнравственный человек, – говорил Лев Николаевич, – он делает это по принципу. Он – ужасный вегетарианец и поклонник животных. Как он говорит, животные гораздо нравственнее людей, и люди должны стараться на них походить. Я с ним спорил об этом и говорил, что человек не может ставить себе идеалом животное. Он может стать ниже животного, но может стать даже выше того идеала человека, который он себе представляет. У человека есть врожденный стыд, которого лишены животные. И это прекрасно, что он закрывает одеждой все, что не нужно, и оставляет открытым только то, в чем отражается его духовное, то есть лицо. У меня всегда было это чувство стыда, и, например, вид женщины с оголенной грудью мне всегда был отвратителен, даже в молодости… Тогда примешивалось другое чувство, но все‑таки было стыдно…

Бутурлин рассматривал фотографии Льва Николаевича.

– Я ужасно ценю портреты в фотографиях, – сказал Лев Николаевич, – так приятно видеть дорогих людей.

Владимир Григорьевич показал Бутурлину скульптуру Аронсона – голову Льва Николаевича [214]214
  Бюст Толстого был создан Н. Л. Аронсоном в 1901 г


[Закрыть]
. Лев Николаевич сказал, что ему скульптура эта не особенно нравится. Он находил, что в ней «преувеличена умственность: эти шишки на лбу». Владимир Григорьевич заметил, что Аронсон лепил статуэтку с одной из его фотографий.

Лев Николаевич ответил:

– А вот Трубецкой в этом отношении настоящий художник: он никогда не допустил бы себя лепить по фотографии, всегда с натуры… Но я вообще это искусство – скульптуру – не особенно люблю, так же как и живопись… А вот музыка меня переворачивает! Живопись никогда не производила на меня сильного впечатления: подойдешь, посмотришь – и только. Может быть, я так чувствую, а другие иначе. Мне же только очень немногие картины дороги, и прежде всего – это Орлова.

Бутурлин заметил, что, по отзывам художников, у Орлова рисунок нехорош.

Лев Николаевич не согласился с этим.

– В первой и последней картинах (как они расположены в альбоме, изданном «Посредником») [215]215
  Альбом репродукций картин Н. В. Орлова «Русские мужики» с предисловием Толстого (СПб., 1909).


[Закрыть]
рисунок действительно нехорош, а в остальных превосходен!

Говорил:

– Трубецкой удивлял меня, как этим удивляет большой художник и в музыке! Он лепил статуэтку: вот этакая рука и такая головка, и он в этой головке кое‑что снимет, кое‑что прибавит, и получается то, что он хочет.

21 июня.

Утром Лев Николаевич вышел на балкон, где я сплю. Я еще лежал, накрывшись одеялом. Душан писал за столом.

Лев Николаевич стал спрашивать у него шепотом о присланных вчера Горбуновым – Посадовым корректурах книжек «Мыслей о жизни». Я услыхал и сказал, что книжки у меня.

– Какие хорошие цветы! – сказал Лев Николаевич, нагнувшись к букету из крупных лиловых колокольчиков на столе, за которым писал Душан.

– Это опять вы нарвали?

Я отвечал утвердительно. Поднявшись, я набрал такой же букет и, пока Лев Николаевич гулял, поставил букет к нему в комнату.

Отправляясь на прогулку, Лев Николаевич опять вышел на балкон и подошел к подставной, наружной лестнице, с намерением спуститься по ней вниз, чтобы не идти по внутренней, скрипучей, и не беспокоить отдыхавшую А. К. Черткову.

– Это не пройдет, – просто заметил стоявший около Илья Васильевич.

Лев Николаевич махнул рукой.

– Не буду, а то вы все смотреть на меня будете!

Повернулся и тихо, на цыпочках, спустился по внутренней лестнице.

Вернувшись с прогулки, позвал меня и передал письма для ответа.

По одному случайному поводу тут же он сказал о вчерашнем рассказе, где, между прочим, изображается муж, возвратившийся домой в отчаянии после крупного проигрыша в карты.

– Я хотел представить, – особенно на это я не хотел налегать, – что в отчаянии он хочет сначала забыться удовлетворением половой похоти, а когда жена его оттолкнула, то папироской [216]216
  Эпизод из рассказа «Нечаянно»


[Закрыть]

Часа через два узнаю, что Лев Николаевич написал новый рассказ: разговор с крестьянским парнем п. Видимо, его охватил такой счастливый творческий порыв. Конечно, это, я уверен, следствие спокойной, тихой и в то же время богатой впечатлениями жизни в Мещерском.

Приехали: Ф. А. Страхов, актер Орленев и скопец Григорьев, бывший у Льва Николаевича в Кочетах.

После завтрака снимали Льва Николаевича. Так же как в Кочетах, он в саду за столом разбирал со мной письма. Подошли и остальные. Лев Николаевич стал читать свою новую статью о самоубийствах, над которой он сегодня работал, и мистер Тапсель имел случай снять живописную группу.

Вначале, когда Лев Николаевич только что сел, он поглядел на меня и, смеясь, тихонько проговорил, намекая на фотографа:

– Я едва удерживаюсь, чтоб не выкинуть какую– нибудь штуку: не задрать ногу или не высунуть язык.

Но вот все пошли пить чай.

Лев Николаевич остался кончить разборку корреспонденции, я также остался. Он поднял глаза от письма, которое читал.

– Хотя Белинький, – заговорил он, – и недоволен, что я все говорю о любви да о любви, – он как‑то говорил, что ему все о любви приходится переписывать, – но я все‑таки, чем дольше живу, тем больше убеждаюсь, что любовь – это самое главное, что должно наполнять собою всю нашу жизнь и к чему нужно стремиться. Она все определяет и дает благо. Если есть любовь, то все хорошо: и солнце хорошо, и дождик хорошо… Не правда ли?

Просмотрев письма, Лев Николаевич отправился гулять.

За обедом у него – разговор с Орленевым о театре. Видимо, они не сойдутся. Орленев никогда не поймет Льва Николаевича. В то время как он придает исключительное значение художественности пьесы, игры, костюмам и декорациям, Лев Николаевич ценит, главным образом, содержание пьесы, не придавая значения внешней обстановке спектакля.

После обеда Орленев прочел – с пафосом, но без вдохновенного подъема – стихотворение Никитина. Всем чтение понравилось. Лев Николаевич прослезился. Орленев тоже был растроган. Ему страшно не хотелось уезжать, но надо было спешить на поезд – в Москву по делу.

Все же остальные отправились в село Троицкое, в Московскую окружную психиатрическую лечебницу – тоже на сеанс кинематографа. Прекрасные лошади были высланы за Львом Николаевичем и его «свитой» администрацией лечебницы.

Роскошное помещение. Диваны и кресла в первом ряду. Любезнейшие директор и врачи. Масса народу. Лев Николаевич, просмотрев начало программы из пяти интересных картин с натуры, когда начали показывать одну из глупых комических картин, встал и вышел, а мы, его многочисленные спутники, последовали за ним. Ему вообще не хотелось ехать смотреть кинематограф, но он обещал это раньше врачам и не хотел их обидеть, не приехавши хоть ненадолго.

22 июня.

Лев Николаевич слаб. Сделал кое‑что по «Мыслям о жизни».

Кониси прислал открытку с японским рисунком, снимок со старинной картины.

– Странно, но выразительно, – улыбнулся Лев Николаевич, после того как довольно долго смотрел на рисунок, где изображена японка, всплескивающая руками над упавшим и разбившимся кувшином.

В столовую пришел поздно. Там были Владимир Григорьевич, Душан Петрович и скопец.

– Что это вы вырезали, Душан Петрович, из «Нового времени»? – сказал Лев Николаевич, увидав продырявленный номер суворинской газеты.

Тот начал описывать какие‑то «еврэйские» плутни.

– Ах, грех это, Душан Петрович! – покачал Лев Николаевич головой. – Грех…

– Но… что же, Лев Николаевич!

– Нет, грех, грех, грех!.. Обращать внимание на это!.. Я не понимаю.

Пил кефир, взял пустую бутылку и стал глядеть в нее через горлышко. Разговаривает и смотрит. Потом поманил меня пальцем смеясь.

– Посмотрите‑ка!

Я поглядел внутрь бутылки: муха карабкается по скользким стенкам вверх, к выходу через горлышко.

– Ах, несчастная! – сорвалось у меня.

– Да, – смеялся Лев Николаевич, – я тоже смотрел и думал: «Несчастная!» Теперь еще она выкарабкивается, а то совсем вязла. Невозможно было смотреть без чувства жалости.

– Так, стало быть, по – вашему, мух и морить не нужно? – озадачился старик скопец.

– Не нужно, – ответил Толстой. – Зачем же их морить? Они тоже живые существа.

– Да они – насекомые.

– Все равно.

– Мы так завсегда их морим.

– А я вот этих листов, знаете, видеть не могу.

– Как же от них избавиться‑то?

– Нужно делать так, чтобы избавиться от них без убийства: выгонять из комнаты или соблюдать чистоту.

Лев Николаевич подошел и нагнулся к старику.

– Об этом хорошо сказано у буддистов. Они говорят, что не нужно убивать сознательно.

Лев Николаевич пояснил, что, позволив себе убивать насекомых, человек может себе позволить убивать животных и человека.

Владимир Григорьевич напомнил Льву Николаевичу, что раньше он не имел такой жалости к мухам и даже утверждал противоположное только что сказанному.

– Не знаю, – ответил Лев Николаевич, – но теперь это чувство жалости у меня не выдуманное и самое искреннее… Да как же, я думаю, что, если бы кто‑нибудь из детей увидал так муху, то он испытал бы к ней самое непосредственное чувство сострадания.

Скопец заметил, что не все могут испытывать это чувство. Лев Николаевич согласился.

– Да вот я сам был охотником, – сказал он, – и сам бил зайцев. Ведь это нужно его зажать между колен и ударить ножом в горло. И я сам делал это и не чувствовал никакой жалости.

– А позвольте, Лев Николаевич, – начал старик, – ведь вы сами на войне были?

– Был.

– Были?! – воскликнул тот изумленно.

– Как же, и в Севастополе был.

– В Севастополе были?!

– Был в Севастополе [217]217
  Толстой в период Крымской войны 1853–1855 гг. служил в 3-й легкой батарее 14-й артиллерийской бригады и находился в Севастополе во время осады и взятия города неприятелем.


[Закрыть]
.

И Лев Николаевич рассказал, что он счастлив, что ему не пришлось убивать, так как, хотя его 4–й бастион и считался самым опасным местом, но артиллерия, стоявшая там, была лишь приготовлена на случай неприятельского штурма, которого не случилось, и огня, таким образом, не открывала.

– И великие князья туда приезжали? – спрашивал, видимо знакомый с историей Крымской войны, скопец.

– И великие князья приезжали. У меня был на четвертом бастионе Михаил Николаевич. Да недолго повертелся: ему там невкусно было.

Приехал новгородский корреспондент Льва Николаевича, неоднократно судившийся в связи с своим отношением к «толстовству», В. А. Молочников, маленький, юркий, наблюдательный, умный, разговорчивый.

Вечером Ф. А. Страхов читал свою новую статью, основанную на евангельских текстах, о компромиссе и о принципе «все или ничего».

Лев Николаевич высказался против обязательности евангельских текстов, которые извращены.

– Не хочется мне этого говорить, но уж скажу: как раньше я любил евангелие, так теперь я его разлюбил.

Потом прочли одно прекрасное место из евангелия, по изложению Льва Николаевича.

– Я опять полюбил евангелие, – произнес он улыбаясь.

После обеда и поздно вечером, когда все уже легли спать, – две телеграммы из Ясной Поляны, странного, сбивчивого характера, о нервной болезни Софьи Андреевны. Лев Николаевич вызывается в Ясную Поляну. Нужно завтра уезжать [218]218
  Сначала пришла телеграмма: «Софье Андреевне сильное нервное расстройство, бессонница, плачет, пульс сто, просит телеграфировать» (т. 84, с. 398), адресованная А. Л. Толстой и подписанная «Варей», то есть В. М. Феокритовой, жившей в доме Толстых в качестве машинистки-переписчицы. Затем пришла вторая телеграмма: «Умоляю приехать скорей – 23» (там же) уже от самой Софьи Андреевны


[Закрыть]
.

Настроение в доме подавленное. Лев Николаевич переносит испытание с кротостью [219]219
  Именно с этих двух злополучных телеграмм, полученных в Мещерском 22 июня, начался последний, крестный путь Льва Николаевича, приведший его к могиле. Продолжительная нервная болезнь жены, борьба между нею и В. Г. Чертковым, завещательное дело и вообще осложнившаяся в силу различных причин жизнь яснополянского дома, когда одно недоразумение накатывалось на другое, образуя какой-то нерасплетаемый клубок, создали совершенно невозможную, тяжелую атмосферу для Льва Николаевича. Он сам стоял всегда выше всех временных затруднений и недоразумений, стремясь побороть их силою любви, но тем не менее тяжелые события мучительно действовали на него. События эти шли неровно, нарастая ко дню ухода Толстого (28 октября), когда он решил разорвать ту сеть, которой был опутан. И разорвал, но ценою собственной жизни!..


[Закрыть]
.

23 июня.

Вчера Ф, А. Страхов привел из евангелия Луки притчу о царе, рассчитывающем наперед, может ли он с количеством имеющегося у него войска надеяться на успех похода. Страхов относил смысл притчи к плотской жизни человека, а я высказал мнение, что притча может быть применима и к духовной жизни: стремясь воплотить идеал, человек должен рассчитывать свои духовные силы, чтобы не упасть под принятым на себя бременем.

Сегодня утром Лев Николаевич вошел ко мне со словами:

– Я согласен с вашим замечанием, которое вы вчера сделали Федору Алексеевичу, что тот текст можно отнести к духовной, а не к плотской жизни. Это совершенно верно. Вчера ведь мы говорили, что надо в нравственном совершенствовании начинать с легких вещей, а не с трудных, чтобы развить волю… И эта возможность разного толкования одного и того же текста опять подтверждает мою мысль, что нельзя придавать обязательного значения всему, что написано в евангелии.

Потом он позвал меня, чтобы я передал переписчице рукопись разговора с крестьянином.

– Никто не приехал? – спросил он меня.

– Нет, Эрденко приехал с женой.

Михаил Эрденко – известный скрипач, желавший играть Льву Николаевичу и для этого приехавший к Черткову.

– Приехал? Вы его никогда не слыхали?

– Нет.

– Получите большое удовольствие.

– А разве вы, Лев Николаевич, припоминаете его игру?

– Как же, как же!..

Выйдя к Эрденко, Лев Николаевич заметил ему:

– Наверное, еще лучше играете: ваш брат всегда так, настоящий артист – всегда подвигается вперед.

Эрденко играл днем, потому что вечером Льву Николаевичу надо было ехать, и в два приема – до и после прогулки Льва Николаевича.

Репертуар его разнообразный, с преобладанием лирических вещей, в том числе на народные темы. Классики почти не были представлены – только ноктюрн Шопена и ария Баха. Увлечение техникой. В общем, очень хороший скрипач. Лев Николаевич несколько раз плакал и горячо благодарил артиста и аккомпаниаторшу, его жену. Эрденко играл, между прочим, Чайковского. Лев Николаевич не любит Чайковского, но «Колыбельная» и «Осенняя песня» ему очень понравились.

Еще до концерта у себя в комнате Лев Николаевич читал вслух одну, только что написанную им, главу из статьи о самоубийствах. Слушали: Владимир Григорьевич, Молочников, Страхов, А. Сергеенко и я.

Отрывок, читавшийся Львом Николаевичем, был посвящен объяснению безумия жизни современного общества. Лев Николаевич брал изречение Паскаля о том, что сон отличается от действительности непоследовательностью совершающихся в нем явлений, что если бы явления во сне были последовательны, то тогда мы не знали бы, что сон и что действительность. Он добавлял к этому, что, кроме того, во сне человек, совершая безнравственные поступки, не сознает безнравственности их и своей ответственности за них. В подобном состоянии сна находятся современные люди, жизнь которых безумна.

– Если бы безумие было общее, – говорил Лев Николаевич по прочтении статьи, – то тогда мы не знали бы, что безумно и что разумно. У Паскаля – во времени, а у меня – в пространстве… Мне это интересно, потому что это уничтожает осуждение… Это ново, и я хотел посоветоваться с вами… Хотя, конечно, это не важно!.. Хотелось объяснить то состояние безумия, в котором находится большинство людей нашего времени.

Стали собираться к отъезду в шесть часов вечера. Уже все было уложено, и надо было садиться в экипажи, чтобы ехать на станцию. В узеньком коридорчике внизу столпилось несколько человек. Идет Лев Николаевич, уже совсем одетый, с ведром в руках. В последние минуты он вспомнил о накопившихся за день нечистотах и вынес их сам, оставаясь верным своему обычаю.

– Мои грехи, мои грехи, – проговорил он, пробираясь между нами.

Во время поездки на одной из станций Лев Николаевич встретил своего внучатного племянника князя Оболенского, земского начальника Тульского уезда, большого барича. Он ехал тоже в Тулу, возвращаясь, кажется, из служебной поездки. Лев Николаевич с ним на «ты» и зовет его Мишей.

Оболенский поехал в одном с нами вагоне. Сначала говорили о незначащих вещах. Я любовался способностью Льва Николаевича войти в интересы другого человека, в данном случае Оболенского, даже в его манеры, стать с ним на одинаковую ногу и соблюсти в то же время человеческое достоинство, не сделав ни малейшей уступки в сохранении своей духовной независимости.

– Что ж, угости Мишу карамелькой! – сказал он, усмехнувшись, Александре Львовне, сидя на диване, закинув ногу на ногу и с высоко поднятой головой.

– Merci [220]220
  Спасибо (фр.).


[Закрыть]
, – процедил сквозь зубы племянник– князь, лениво протягивая руку к «карамельке».

Лев Николаевич заговорил о законе 9 ноября, очень щекотливом предмете, если принять во внимание положение Оболенского как земского начальника. Оболенский стал рассказывать, что, насколько ему пришлось наблюдать, выделившиеся на хутора крестьяне очень довольны своим новым положением, о чем, между прочим, недавно они заявляли бывшему у него англичанину, профессору Ливерпульского университета.

– А ведь уж это человек посторонний! – добавил князь.

Лев Николаевич ответил.

– Может быть, с материальной стороны для выделяющихся это и лучше. Но для всех хуже. Нарушается принцип, – тот, что земля – божья и не может быть предметом частной собственности… Англичанину – тο это нравится, да мне – тο, русскому, не нравится.

В Туле Лев Николаевич пошел в вокзал написать письмо Татьяне Львовне. Его окружила толпа. Стали просить автографы, подсовывая для этого открытки с портретами и просто со всевозможными рисунками, которые тут же в вокзале покупали. Лев Николаевич начал было даже подписывать, но, видя, что этому конца не будет, поднялся и ушел в вагон. Ему захотелось чаю, но он уже ни за что не хотел вернуться на вокзал.

– Нет, я туда не пойду! – отмахивался он.

Чай принесли к купе.

В Ясную приехали часов в десять – одиннадцать вечера.

От В. М. Феокритовой узнали подробности о том, что происходило в доме в наше отсутствие. Оказывается, Софья Андреевна была недовольна, что Чертков не пригласил ее в Мещерское или пригласил в недостаточно определенной форме, не предложив отдельной комнаты, и на этой почве у нее создалось болезненное истерическое раздражение не только против Черткова, но и против самого Льва Николаевича. Все сообщенное производило самое тягостное впечатление.

Лев Николаевич, несмотря на позднее время, просидел у Софьи Андреевны, которая сегодня слегла, часа полтора. Потом послал к ней дочь.

– Ради бога, будь осторожнее! – умолял он ее.

Потом говорил:

Нельзя молчать, и говорить опасно!.

Попробую пойти заснуть, – сказал Лев Николаевич в заключение и простился с нами.

Сердце сжимается от боли за дорогого, великого старика.

24 июня.

Александра Львовна утром уехала к тульскому губернатору навести справки о предполагающемся возвращении Черткова в Телятинки. За Владимира Григорьевича хлопочет в Петербурге его мать, имеющая большие связи в высших кругах.

Я остаюсь жить в Ясной. Утром Лев Николаевич передал мне письма для ответа. Говорил, что спал мало. Когда я собрался выйти из комнаты, он посмотрел, засмеявшись почему‑то, и спросил:

– А вы как, хорошо?

– Да, только больно за вас, Лев Николаевич.

– Нет, сегодня ничего, лучше. Она говорит, что ты мне не простишь – все, что я наговорила… Так что чувствует эту… свою ненормальность…

Ездили верхом. Долго. Жаркое солнце и ветер. Наливается рожь, цветет гречиха. Пышная зелень деревьев.

– Вам не надоело? – спрашивает Лев Николаевич.

– Нет, ничего.

– А мне очень приятно, очень приятно!

За обедом употребили выражение: «Этот номер не пройдет». Лев Николаевич сказал:

– Этим испорченным языком удивительно владеет Куприн! Прекрасно знает его и употребляет очень точно. И вообще он пишет прекрасным языком. И очень образно. Он не упустит ничего, что бы выдвинуло предмет и произвело впечатление на читателя.

Вечером в столовой было как‑то необычно малолюдно. Софья Андреевна не выходила.

Лев Николаевич говорил:

– Я сегодня ехал и все размышлял. И думал, что материя есть средство общения между собою существ. Мы таинственно разделены телами, но посредством материи мы чувствуем. Я ударился коленкой об дерево – я чувствую, что твердо. И тайна в том, что я чувствую это!.. Вот кусочки материи не чувствуют друг Друга.

Потом говорил:

– Я занят статьей о самоубийствах. Мне хочется, чтобы было как можно яснее, лучше, и я не тороплюсь, пишу потихоньку. В ней я хочу показать все безумие нашей жизни, которое родит самоубийства. Когда я с Чертковым ездил разговаривать с сумасшедшим, который все ходит вокруг дерева и все повторяет «не украл, а взял», а когда я сказал, что увидимся на том свете, то сказал, «свет один», то есть говорил все очень умные вещи, – к нам подходит господин с черными бакенбардами и говорит, что просит сделать ему честь, и все такое, осмотреть его фабрику. Фабрика – ткацкая. Там—; девушки, девочки, которые от половины восьмого утра до половины восьмого вечера занимаются только одним. Натянуты какие‑то нитки, и вот если какая‑нибудь нитка оборвется, то они должны связать ее и исправить. И только это!.. В первом отделении делают шелковую материю, вроде парчи, которая идет на Восток по огромной цене, что‑то он мне сказал огромное за аршин. Во втором – пояса. Широкие, которые идут в Бухару. Он сам продает их по восемь рублей за штуку!.. Но меня все это не интересовало, меня занимали люди. И с ним самим заговаривал. Он мне сказал, что он старообрядец «рогожского согласия». Что такое согласие? Он отвечает, что «приемлем священство». Я стал говорить с ним, что – что такое священство? Ведь вот вы учились, бывали за границей. Неужели вы можете верить в творение в шесть дней или в то, что Христос улетел на небо? А он мне отвечает: «Да, это, говорит, все по логике… А вот пожалуйте, не угодно ли вам взглянуть на этот бархат, он разрезается вот так‑то!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю