Текст книги "Это сильнее всего (Рассказы)"
Автор книги: Вадим Кожевников
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Школьная история
Они вошли во время большой перемены – три человека с винтовками за плечами. Оглушенные бурным вниманием детворы, растерянно остановились.
Один из этих людей, забойщик Акулов, коренастый, кривоногий старик с лицом пористым, словно из шлака, поколебавшись, снял с головы заячью шапку с длинными ушами, сердито спросил:
– Где учитель?
У дверей учительской они нерешительно потоптались.
Старик Акулов, осторожно приоткрыв дверь, просунул голову. Представился:
– Из отряда мы. Родители-делегаты. Колчака бить уходим.
Учитель встал, потрогал на лице очки, неуверенно сказал:
– Желаю успеха.
Акулов оглянулся на своих спутников, потом посмотрел на стул.
Учитель попросил:
– Пожалуйста, садитесь.
Акулов сел, полез было в карман за кисетом, взгляд его упал на портрет Толстого.
Седой старик стоял, засунув большие руки за ремешок, опоясавший просторно ниспадавшую белую рубаху, босые ноги его с растопыренными пальцами упирались в землю. Борода пчеловода косо лежала на плече, маленькие глаза смотрели пристально и сердито.
Акулов спрятал кисет, подошел, потрогал раму портрета и, обернувшись к учителю, лукаво сообщил:
– Силен старик, а?
Учитель ухмыльнулся.
Акулов нахмурился и сурово-официально сказал:
– Уходим, значит. Когда вернемся, – военная тайна. Поселок без власти остается. Жалованье тебе платить будет некому. А чтобы ребята без занятиев расхулиганничались, этого мы не желаем. Корову мы тебе привели от отряда. Она тебе вроде как жалованье вперед, за год. Раз заплачено, обязан учить. Чего бы там ни было.
И наставительно добавил:
– Хорошая корова, дойная.
– Мне не надо коровы, – твердо сказал учитель.
Партизаны шли на цыпочках по смолкшему коридору.
В классе начались уроки.
– Мне не надо коровы, – повторял учитель, забегая вперед партизан.
– Золотой, – топотом произнес Акулов, – с коровой-то оно вернее будет.
И партизаны ушли, на ходу поправляя плечами сползающие ремни винтовок.
Жена учителя назвала корову Муму, ребята – Партизанкой.
Отряд покинул поселок. Перед уходом партизаны всю ночь из пожарной машины поливали водой поднятый на– гора уголь. Они не хотели оставлять колчаковским эшелонам даровых харчей для паровозов. Дымящаяся вода льдом спаяла угольную насыпь в гигантскую глыбу.
Вьюга наметала снег, сухой, как толченое стекло, засыпала поселок.
Я помню нашу улицу, убеленную снегом. Светлозеленые ночи декабря. Протяжный скрип бесчисленных полозьев. Колчаковская издыхающая армия ползла через наш поселок. Холодный огонь стужи проникал сквозь одежду. Солдаты, почерневшие, обожженные морозом, стонали на санях. Но нам не было жаль этих людей, хотя детские сердца наиболее доступны жалости.
Ночью на станцию пришел воинский эшелон. Офицер, в сопровождении солдат, обошел шахтерские хаты, сгоняя женщин и стариков к угольной обледенелой горе Паровозам нужно было топливо.
Не всё жители поселка вернулись обратно домой.
Утром ребята побежали на гору, чтоб до школы несколько раз прокатиться со стеклянного склона.
Улегшись на обледенелые плахи, скользкие и тяжелые, словно из голубого камня, мы мчались вниз; жесткий ветер обдирал наши лица, слезы и сопли, стеклянея, сводили кожу. На повороте возле копра мы чуть было не наскочили на обледенелые столбы, криво вкопанные кем-то ночью в землю. Руля ногами, мы пролетели мимо них. Но Варька зарылась с головой в сугроб, из сухой снежной пыли торчали только ее ноги, потом она поднялась и, хохоча во все горло, стала вытряхивать из валенка набившийся туда снег, опершись рукой о столб. И вдруг мы услышали ужасный крик Вари.
Внутри ледяной глыбы мы увидели скорченного человека.
Ледовой казнью колчаковцы отомстили за скованный уголь.
И теперь мы не испытывали жалости, даже когда находили на улице замороженные трупы солдат, сброшенные с подвод.
Улицы поселка были завалены военным скарбом. Отступление колчаковцев походило на бегство французов в 1812 году, изображенное на картинках в хрестоматии по русскому языку. Ребята напяливали на себя английские френчи, поверх полушубка подпоясывались широкими брезентовыми, зеленого цвета, ремнями, собирали патронташи, сделанные из хорошей подошвенной кожи.
Мы пробовали тащить в дом все эти находки, но матери безжалостно выбрасывали тесаки и патроны на помойку.
Брошенные бегущей армией больные лошади, худые, как степные собаки, бродили по поселку. Голодая, они грызли доски заборов и даже трупы павших лошадей.
На нашей улице не было мальчишки, который не захватил бы в собственность такого коня. Забравшись верхом, дергая веревочную уздечку, мы ездили на этих измученных животных.
Кормили мы их на свалке. Разрывая смерзшиеся навозные кучи, мы выдирали клочки сена, соломы, прилипшие к навозным плитам. Но скоро на обобранной свалке не оставалось и этого корма. Мы пытались кормить лошадей опилками, распаренными в воде, но лошади не хотели их есть, хотя ожесточенно выгрызали в заборах огромные дыры. И, видя, как с каждым днем наши кони всё больше слабеют, и, видя их дрожащие ноги и мокрые тоскующие глаза, мы не выдерживали и гнали коней от себя. Но лошади, терпеливо перенося побои, не хотели уходить. Они преследовали нас. Они собирались возле школы, когда мы занимались, или, стуча копытами, поднимались на крыльцо наших домов, когда мы сидели дома. От нас прятали хлеб. Но разве кусками, унесенными с обеда, можно прокормить лошадь? Нам влетало от матерей, когда утром им приходилось стаскивать с крыльца окаменевший труп лошади.
Школа отнимала у нас мало времени. Увлеченные новизной этой жизни, мы занимались плохо и неохотно.
Учитель, отчаявшись, кричал:
– Я мученик, а вы… вы… – и, махнув рукой, уходил пить воду.
Стояли жестокие морозы; топлива не было. Каждый из нас обязан был приносить с собой в школу полено. Но вскоре наши матери не смогли давать нам поленьев, как и завтраков.
Занимались мы в шубах, в шапках, чернила замерзали, мы плевали в чернильницы и согревали их дыханием. Мы научились писать в варежках.
Учитель, запрещавший нам раньше во время перемен устраивать стычки класса с классом, – вдруг сам с – притворным задором предложил нам:
– А ну, покажите третьему классу, где раки зимуют.
Но нам не хотелось бороться. Нам хотелось хлеба, тепла.
После того как двое ребят заболели воспалением легких, Петр Антонович вынужден был закрыть школу. Он сказал нам об этом, собрав нас в насквозь промерзшем большом зале, сказал и разрыдался. Муму он давно съел, а вся его семья ютилась в кухне. Жестяная печка пожирала мебель и книги.
В поселке по-прежнему царило безвластие.
Неожиданно на станцию приехал бронепоезд красных. У паровоза была сбита труба. В стальных заиндевелых доспехах вагонов чернели вмятины и пробоины. Косая бахрома сосулек висела под крышами. Мы с жалостью разглядывали этот тяжело раненый бронепоезд.
На перроне мы увидели нашего учителя. Он мял в руках шапку и о чем-то просил командира бронепоезда, тощего человека в фуражке и в стеганой промасленной куртке. Приплясывая, хватаясь за мерзнущие уши, командир нетерпеливо кричал:
– Ну, чего вы ко мне пристали? Ну где я вам топливо найду, ну где? Ведь вы сами говорите, что шахтеры уголь водой залили. И правильно сделали. Теперь до весны его никакая сила не возьмет.
– Вы понимаете, – умолял учитель, и лицо его страдальчески вздрагивало, – я обещал докончить учебный год. Я связан словом.
– Да что вы на самом деле, – проныл уже совсем продрогший командир. – Мы к вам случайно попали, а вы наваливаетесь.
Увидев проходившего мимо матроса, он крикнул:
– Комиссар, поди сюда. Поговори с ним. Такой липучий!
Комиссар подошел.
– Топлива. Или я лягу на рельсы и не дам поезду тронуться, – твердо заявил учитель.
– Простудитесь, – весело сказал комиссар.
– Лягу! – закричал учитель. – Видите, – он показал на нас рукой. – Разве это дети? Целые дни они палят по собакам из винтовок.
– Ничего, пускай учатся, – рассмеялся комиссар. Учитель отшатнулся. В его лице было столько горечи, обиды, отвращения, что матрос вначале опешил, потом сказал торопливо.
– Вы расскажите толком, в чем дело, товарищ! Выслушав, матрос указал на ледяную блистающую гору, возвышавшуюся над поселком, и спросил:
– Эта, что ли?
– Да… – подтвердил Петр Антонович и поспешно заявил: – Революция – это созидание, это будущее…
– Понятно, – перебил его матрос.
Обернувшись к командиру, он спросил:
– Со снарядами у нас худо?
– Шестнадцать осталось. Ты сам знаешь.
– Четыре придется им дать, – сказал комиссар. Командир от изумления, несмотря на мороз, побагровел.
– Да на кой им снаряды, печи топить, что ли?
– Ударить по горе из орудий, наломает им, сколько нужно.
– Да нам через беляков пробиваться! – с отчаянием закричал командир.
– Не жадничай, – задушевно сказал матрос и, кивнув головой на учителя, серьезно произнес – Что ж, за ребят он один перед революцией отвечать должен?
Обрадованный учитель, тревожась, спросил:
– А не промажете?
Командир, озверев, оглянулся на учителя и, ухмыльнувшись, сказал:
– А мы не промахнемся. У нас расчет, математика.
– Вот видите – математика! – воскликнул учитель.
– Ладно, сагитировал, – и командир пошел к бронепоезду, на ходу бросив: – Вы бы уши чем-нибудь заткнули или в сторонку отошли. Сейчас ударим.
Четыре удара, четыре свистящих вопля вырвались из напряженно вытянутых орудийных дул, и мы видели, как под ледяной горой поднялись четыре черных фонтана и медленно рухнули.
Бронепоезд ушел. Учитель долго стоял на рельсах, размахивая шапкой.
Уголь мы возили в школу на санях. Учитель шел вслед за санями, жадно подбирал оброненные куски угля и клал их в карман, потом в шапку.
На следующий день мы пришли в школу. Печи с раскаленными дверцами источали жар. Мы нерешительно сняли шубы и шапки.
Петр Антонович собрал нас в большом зале.
– Дети, – сказал он, – это тепло, согревающее нас, добыто из самого драгоценного материала. Помните об этом, дети!
И тогда Варя Грачева спросила:
– А они пробились, Петр Антонович?
Петр Антонович поглядел на нас внимательно и серьезно, потом тихо сказал:
– Вы должны хорошо учиться, дети.
Через три месяца наши отцы вернулись домой. Колчак был разгромлен. Весна украшала землю. Деревья вытягивали ветви и выбрасывали зеленые пучки листвы. Солнце было огромным и тяжелым.
На торжественные экзамены Петр Антонович пригласил наших родителей. Он волновался. Просил нас не волноваться. Но мы волновались.
Старик Акулов, сидя в президиуме, каждую секунду поправляя очки, сползающие с носа, щелкал на счетах, проверяя наши устные ответы по математике. Он все время кричал:
– Красиво! Тютелька в тютельку! Как в аптеке.
Потом он наклонился к Петру Антоновичу и шепотом спросил:
– Коровка-то как поживает?
Петр Антонович покраснел и сказал:
– Спасибо, ничего.
– Может, вы ее скушали? – полюбопытствовал Акулов. – Так на здоровьечко.
1936
Лунная ночь
Объезжая бригады, я заблудился в степи. Блуждая в камышах, измучил лошадь. Лошадь хромала и, оглядываясь, просила отдыха.
Я решил ждать рассвета.
В небе копошились звезды. Все было озарено ровным голубым пламенем неба. Огромная тишина лежала в степи. Нигде я не видел столько невозмутимого покоя.
В земле напрягались разбухающие зерна, выталкивая зеленые побеги.
Я слез с седла, вынул краюху хлеба и стал есть, глядя на звезды. Лошадь подошла ко мне, втягивая воздух, всхрапнула: она тоже хотела есть.
Я разломил хлеб и отдал ей половину.
Слизав крошки с ладони, лошадь благодарно мотнула головой и пошла нюхать несъедобные, костлявые камыши.
Я был одинок под этим громадным прозрачным небом.
Где-то далеко заржала лошадь. Я крикнул. Через некоторое время ко мне подъехал облитый лунным светом всадник.
Это был участковый милиционер Мануйлов. Он сидел на коренастой косоглазой лошади. Шерсть ее курчавилась и свисала с брюха прядями. Поперек седла лежала большая собака. Собака лежала молча и неподвижно, шея ее была замотана влажным тряпьем, пахнущим кровью.
Собака глядела на меня умными страдающими глазами.
– Порезали Степку, – сказал Мануйлов, не отвечая на мое приветствие, и стал свистеть лошади, утомленно дышавшей и потной. – Порезали геройскую собаку, – повторил он, – кровью истекает. Прямо ножом в горло. Отдохнуть ей от тряски надо. – И Мануйлов, взяв собаку на руки, положил ее на траву.
Собака дрожала. Мануйлов снял френч и накрыл ее.
– Текет кровь, все текет, – бормотал он, разглядывая свои пальцы. – К доктору везу ее, в станицу, – сказал он, глядя мне в лицо с тоской к надеждой. – Десять километров осталось. Выживет, как ты думаешь? Степа, Степочка! – позвал он.
Собака зашевелилась.
– Лежи, лежи. Жива, значит. Наградить ее за храбрость нужно. Одного почти совсем растерзала прямо в амбаре, другой – ножом в горло и убег. Собака – первый помощник. Бандит на дело идет, боится, потеет, а потом его собака по этому запаху и находит. Если б Степку в город подучиться послать, я бы с ним враз нашел, кто запасные части похитил. Враз нашел, как пить дать. Меня Степка от смерти спасал, комедия… – Всхлипнув, он стал вертеть папироску. – Если бы я беспартийный был, я бы этого бандита на месте без суда убил, зубами загрыз. Степа, Степочка, жив, милый…
Скомкав недокуренную папиросу, Мануйлов пошел к собаке.
Я ехал рядом с Мануйловым и держал на коленях влажную собачью голову. Кровь капала.
Теплые лунные потоки стекали на землю.
Пролетел, размахивая усталыми крыльями, ветер.
Лошади шли в ногу, чтобы не мучить толчками умирающую собаку.
1934
Самарь
Солнце делало на земле весну. Оно тужилось и накалялось. И деревья протягивали к нему свои теплые, розовые ветви. Малюсенькие пауки сучили незримую пряжу, и она прилипала к лицу, плавала в нежном ветре.
В кудлатой траве ползали крохотные жуки в киверах синего металла, суставчатые муравьи в вороненых доспехах.
На почерневшем куске кукурузного початка, похожего на обломок пчелиного сота, сидела ранняя бабочка и трепетала белыми крыльями.
Самарь ходил по массиву и щупал землю.
Он был один в степи. Для него одного туго выгнулось голубое глянцевитое небо, лили из пернатых горлышек сладострастные ручьи песен жаворонки, и ветер, дуя в камышовые жердочки в лиманах, высвистывал небылицы о странах, в которых он побывал.
Но Самарь был деловит и равнодушен. Он мял в горсти землю и нюхал ее. И земля пахла.
Восемь знамен, восемь алых полотнищ с торжественными буквами получил Самарь за четыре года своей работы бригадиром.
Но желания человека безмерны.
И Самарь хотел завоевать девятое знамя, знамя райкома в золотой бахроме и с вишневыми кистями.
На юру, чисто подметенном ветром, возвышался стан колхоза «Вторая пятилетка». Две новые хаты с Камышевыми крышами, нарядно подстриженными в скобку, вмещали хозяйство бригады.
Самарь обходил это хозяйство с сердитым лицом ответственного человека. За ним шли тревожной свитой звеньевые и конюхи. В конюшне Самарь нюхал и ворошил корма, щупал у лошадей зажившие болячки, растирал в ладони свежий навоз, чтоб знать, как впрок идут лошади корма.
Потом, такой же безмолвный и мрачный, прошел в конский гардероб, где на стойках и крюках из коровьего рога висела; лошадиная амуниция.
В красном уголке он приказал прибавить боевых лозунгов на стенах и велел отвязать карандаши от столов, сказав: «Такого подлого недоверия к колхозной совести я не позволю».
И карандаши тут же с поспешной радостью освободили от гнусной привязи.
Оглядев буккера, садилки и бороны, он долго пытал кухарку, чем и как она будет потчевать его производственников.
Кухарка – багровая, свежая баба – застыдилась и начала сыпать такой скороговоркой, что Самарь махнул рукой.
Собрав всю бригаду к деревянной, ноздреватой, словно каменный саркофаг, колоде, Самарь стал произносить речь.
– Товарищи производственники, – сказал Самарь, – богато я не умею балакать. Взял я вас до себя, людей самых твердых, и думаю: что с нас партия спрашивает – всё сделаем в срок. Оглядел я наш стан веселым глазом, но все же скажу: ничего, но нужно лучше. Так будем же робить, товарищи. Робить так, аж чтоб пыль шла.
Просыпаясь, вздохнуло утро. Закивали белокурыми чубами камыши, здороваясь со знакомыми утками. Лягушки, продрогнув за ночь, пошли укладываться спать в теплую тину.
Все зарозовело, зашевелилось.
Первым в стане продрал очи Трохим Божко.
Я знаю, как обычно просыпался Трохим Божко. Просыпался он медленно и важно. Сначала он вздыхал, не разлепляя глаз, вздыхал всем нутром, мучительно и тяжко. Потом он начинал чесаться. Чесаться не потому, что его что-нибудь беспокоило, а для того, чтобы этим шевелением вызвать тягу к жизни. Потом он смотрел теплыми, счастливыми глазами на затылок своей супруги. Приподнявшись на локте, он с веселой усмешкой дул ей в ухо. Супруга просыпалась и, обозвав кабаном, клала голову на его руку. Так они лежали еще с полчаса. Потом супруга вставала и готовила чай. Трохим, передвинувшись на нагретое место, снова засыпал. И просыпался опять, почувствовав, как его кто-то бьет по голове тяжелым. Но его никто не бил по голове. Это просто петух, забредя в пустую хату, ходил по его лицу и клевал, во что придется, в поисках съедобного. Трохим прогонял петуха и снова засыпал, до тех пор, пока взволнованная супруга не вышибала ножки у кровати поленом.
И когда бригадир Самарь приходил будить Трохима Божко на работу, он нигде не мог его найти.
Но если бы Самарь поглядел под кровать, то он нашел бы там Трохима, спящего на кожухе, с деревяшкой в зубах, чтобы храпом не выдать своего присутствия…
Но то было раньше, и я не буду терзать Трохима напоминанием о его постыдном прошлом.
Трохим проснулся первым. Он пошел в конюшню и поговорил там со своим конем. Потом он опробовал буккер, подвинтил ключом гайки к жирному железу и отправился умываться, чтобы изумлять всех своим бодрым видом.
Бригада вышла на массив. И все увидели перед собой распростертую степь. Необозримую, прижатую с боков краями прохладного неба.
На крыше стана развевалось восемь знамен. Розовыми журавлиными крыльями трепетали знамена. Они напоминали бригаде о счастье девятого знамени.
В первой борозде пошел Самарь.
Он клал сырые плахи земли впереворот – так что гряда заходила на гряду, – показывая всем мастерство качественной вспашки.
Четырнадцать дней работала бригада Самаря. Четырнадцать раз поворачивалась земля, подставляя то один, то другой морщинистый бок солнцу. На пятнадцатый день, когда небо стало мрачнеть сумраком и наступила неотвратимая ночь, бригада Самаря выполнила сев на девяносто два процента – осталось каких-то восемь процентов; дрожащая тонкая стена отделяла бригаду от заветного знамени.
Посоветовавшись с бригадой, Самарь решил окончить сев.
Свежие, чисто вымытые звезды сверкали. Но луны еще не было. Она вызревала где-то в темных глубинах.
– Товарищи, – сказал Самарь, – будем пахать с фонарями. Отсталые колхозы – те дня через два луной будут пользоваться, ко мы, как передовые, не должны рассчитывать на небесную канцелярию.
И все с ним согласились.
И еще сказал Самарь, обращаясь к своей бригаде, что лет ему много. И, может, это есть его последняя пахота, и потому он просит дорогих производственников выполнить ее так, чтобы, вспоминая ее, он имел счастливую старость.
Черный ветер задувал фонари. Но люди терпеливо переносили озорство ветра и зажигали их вновь.
Чтобы не думать о сладком сне, Трохим Божко орал песни, раздражая лошадей испорченным голосом.
С краю посветлевшего неба стало всплывать пунцовое солнце.
Бригада Самаря покончила с севом. Усталые люди счастливо ухмылялись. Они требовали от Самаря, чтобы он сейчас же сел за составление рапорта, наполнив его хвастливыми, ликующими словами.
Но Самарь без проверки пахоты не хотел составлять акта.
Он взял с собой звеньевых и пошел оглядывать массив.
И вот что увидел Самарь.
На участке пахоты Федора Копья, могучего мужика с тихими голубыми глазами, он нашел четыре огреха. Четыре печальных островка, обойденных споткнувшимся плугом.
– Опозорили вы меня на веки вечные, – сказал Самарь. – Так пускай эти пятна останутся до приезда нашего секретаря райкома, товарища Борисенко. Пускай он меня и всех заклеймит позором.
Звеньевые, тоскуя, стали умолять Самаря позволить им стереть эти позорные пятна – вспахать их. Но Самарь не хотел давать пощады своему самолюбию и был непоколебим. Тогда к Самарю подошел красный партизан Давид Тырса.
– Самарь, – сказал он, – не упрямься, старый черт.
Но Самарь упрямился. Тогда огорченные люди пошли спать, чтобы видеть во сне дурные сны.
Пошел с ними и Самарь на старческих ногах.
Самарь никак не мог уснуть. Он закутывал голову тулупом, жмурился так, что болели веки, но сон не хотел посетить.
Долго мучился так Самарь. И Самарь не выдержал. Он вышел из спящего стана, таясь от людей, взял лопату, пошел в тихую степь и, найдя там четыре огреха, вскопал их. Сделав это, он улыбнулся, поглядел на летящих самолетным звеном журавлей и пошел спать.
1934