Текст книги "Это сильнее всего (Рассказы)"
Автор книги: Вадим Кожевников
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Лейтенант Колобухин
Он был подтянут, одет безукоризненно и даже щеголевато. Не то что пальца, лезвия ножа не просунуть было за пояс, так он затягивался. Голенища сапог сверкали, как черные зеркала. Меховые варежки он отгибал манжетой наружу. Жесткое лицо его с прищуренными глазами лупилось от частого бритья, а на скулах играли блики. Таков внешний портрет лейтенанта Александра Колобухина.
Стремительная тактика современной войны породила новый вид войскового подразделения – штурмовые группы. Внезапностью, быстротой действий они вынуждают противника к самому смертельному из всех видов боя: к ближнему бою. Бойцов, с честью ведущих себя в схватках грудь с грудью, навечно связывает дружба людей, повидавших кое-что такое, что не всякому дано увидеть. Плохих в таких подразделениях не держат. А лейтенант Александр Колобухин был командиром штурмового отряда.
До войны Колобухин был знатным человеком.
На Дальнем Востоке, в Приморском крае, бригады шахтеров, которые, рубая уголь, пускали лавы неиссякаемые, как реки, – только это были черные каменные реки, – хорошо знают и помнят Колобухина, одного из первоклассных мастеров своего дела.
Но старой славой не живут. Когда Колобухин прибыл на фронт и его спросили, не тот ли он самый Колобухин, он ответил:
– Не тот.
Ибо гордость пришедших от мирного труда к трудному воинскому делу бывала частенько уязвленной: как всякое мастерство, воинское мастерство не дается сразу. И только после одиннадцати месяцев войны лейтенант признался, что он – тот самый Колобухин.
– Теперь я собой доволен, – сказал Колобухин, – теперь мне стесняться нечего, поскольку я себя не уронил.
Как бы бешено и яростно ни протекал бой, Колобухин ни на секунду не упускал нити умного и точного расчета. Он властвовал на поле боя. Предугадывая намерения противника, он словно принимал команду и над врагом, заставляя его делать то, что ему, Колобухину, в данный момент нужно. И поэтому, хотя ближний бой – самый смертельный, в подразделении Колобухина потери были всегда ничтожны.
Принимая нового бойца, Колобухин разговаривал с ним примерно так:
– Ты про меня слышал?
– Как же, – почтительно говорил боец.
– Небось, говорили – храбрый?
– Точно, – соглашался боец.
– А я не храбрый. Я пугливый, – неожиданно заявлял Колобухин. И, став вдруг суровым, наставительно и раздельно пояснял: – Если немец по мне огонь ведет, считаю: бежать надо. Куда бежать? А туда, к немцу! Вполне нормально. Из артиллерии по мне садят? Садят. Из минометов. Из пулеметов тоже. Неприятно? Именно! Я на двести метров выкинулся. Артиллерийский огонь где? Позади. Я еще на сто. Мины где? Сзади. Я еще на пятьдесят поднажал – пулеметы за спиной пылят. Тишина. Спокойствие. Благодать. Теперь еще чуть, и будьте здоровы. Шуми и действуй. Допустим, немцев на данном этапе больше. Очень приятно. В кучу бить легче, чем в одинокого человека? Легче. Бей и будь гордым. И тут они запаникуют. Почему? Почему они, а не ты? Очень просто. Ты один, а их несколько, – выходит, хуже ничего для себя не придумаешь. Считай, что влип, рази хладнокровно, – вроде как тебе теперь все равно. Но немцы тоже мыслят, у них своя арифметика. Знают, что их много, а нас мало. Каждый хочет спасти себя и на товарища надеется: думает, он тебя сразит. А ты бей из автомата и наблюдай их глупость.
– По-вашему выходит, они так, чурки, – сомневался боец.
– Никак нет. Немец, он соображает. Но ты свое соображение имей.
И, чтоб окончательно убедить бойца, Колобухин спрашивал:
– Слышал, как я верхом на немецком танке ездил?
– Нет, – отвечал боец. Он уже слышал от других, но послушать самого Колобухнна ему лестно.
– Ну, заскочил-то я на него сдуру, – говорил Колобухин небрежно и почему-то обиженным тоном, – сгоряча за свой принял. Мы тогда десантом ходили. Потом гляжу: не наш танк. Ошибку допустил. А он уже на полном газу катит. Такая неприятность, завезет, думаю, в неизвестное направление. И тут я решил с ним в жмурки сыграть. Скинул с себя плащ-палатку и прикрыл смотровые щели. От ветра она как прилипла. Сослепу он меня сначала чуть было не сбросил на ухабах, но потом затормозил. Щелк-щелк открывается крышка. Из башни немец: в чем, мол, дело? Но я ему объяснять не стал. Сработал из автомата и давай внутрь сыпать. Вот только водителя не мог достать: железный карниз мешал. Водитель стряхнуть меня решил. Дал полный газ и ну об деревья стучаться, потом в хату вмазал, чтобы меня об стену стереть. Ушибся я, конечно, очень. Ну, он себе тоже гусеницу порвал и застрял, как свинья в подворотне. И вот вышло, что я загнал танк.
Но вообще Колобухин не увлекался словесностью.
В предвиденьи боевого задания он подбирал местность, схожую с той, на которой придется действовать его подразделению, и отрабатывал будущее сражение, гоняя бойцов до седьмого пота.
– Пот не кровь, – кричал Колобухин, – давай веселей!
Если подразделению приходилось действовать совместно с ПТО или минометчиками, он обязательно водил своих бойцов к ним в гости.
– Будем знакомы, – говорил Колобухин огневикам. – Вот глядите на моих орлов, какие под вашей ответственностью будут действовать. Уважайте!
Знакомство это Колобухин устраивал, исходя из простого расчета: огневикам останутся памятными живые лица его бойцов, которых они должны поддержать в напряженные мгновенья, когда те пойдут на сближение с противником; тем воодушевленнее будет мастерство их. У бойцов же Колобухина останется неиссякаемая уверенность, что огневики не подведут и что они вообще народ надежный.
Кстати сказать, во встречах этих на первый взгляд не было ничего такого, что указывало бы на сердечную дружбу двух родов войск. Наоборот, они всегда сопровождались взаимными упреками и довольно-таки обидными шуточками и розыгрышем. Но тут уж ничего не поделаешь. Внешне грубоватый и насмешливый характер русского человека – только оболочка, защитная, застенчивая оболочка нежности, доверчивости, любви необыкновенной.
Можно быть командиром взвода и думать за весь батальон. Можно оставаться осторожным воином, но искать новых опасностей, словно их без того на войне мало.
Два раза мы обрабатывали передний край противника артиллерией. И оба раза немец встречал нашу пехоту плотным огнем. Как только орудия начинали бить по переднему краю, немцы отходили в глубину, оставляя в дотах лишь гарнизоны. Едва мы переносили огонь в глубину, немцы бежали по ходам сообщения обратно к передовым траншеям, залегали в них и били по нашей пехоте.
И вот Колобухин явился к командиру части и доложил свой план. Замысел был до предела ясным. Ночью бойцы штурмовой группы в определенных пунктах просочатся в расположение противника. Артиллерия откроет огонь по переднему краю. Немцы покинут траншеи. Бойцы займут траншеи и проникнут в ходы сообщения. Артиллерия переносит огонь в глубину, немцы бегут по ходам сообщений обратно: здесь их бьют автоматчики.
– Сигналы? – спросил командир.
– Сигналов особенных не надо, – сказал Колобухин, – будем действовать по расписанию, по часам. План точный.
Теплый, с какого-то океана занесенный ветер, не остывал даже к ночи. И поэтому лужи не замерзали, отряд мог идти бесшумно.
В проволочных заграждениях и ажурных трубах спирали Бруно саперы заранее прорезали проходы. Но каждую пядь прохода приходилось просматривать и прощупывать заново: немцы могли с вечера обнаружить проход и, не заделывая его, установить на тропе минные ловушки.
Продвигались по одному. Пока один полз, другие лежали, прилипнув к влажной земле, вслушиваясь. Достаточно одного неловкого движения, чтобы вся тишина треснула и обрушилась огнем.
Дно, извилистой балки служило лучшим скрытым подступом к кустарнику, где был назначен рубеж скопления. Но так могли думать и немцы. И Колобухин повел бойцов не по балке, а по брошенным, оползшим старым окопам, наполненным тяжелой талой водой.
Брели, склонившись, прижимаясь грудью к воде, и если у кого всплескивало под ногой, все останавливались и ждали.
В кустарнике лежал снег. Он был почти сухим, и люди лежали на этом снегу в мокрой одежде.
Колобухин, оставаясь верным себе, произнес одними губами:
– Продукты здесь хорошо хранить, не испортятся. Как в леднике.
Потом он вынул фонарь со стеклом, заклеенным черной бумагой. Бумага в одном месте была проколота булавкой, и узкий, как паутина, луч повис на циферблате часов.
– Вот немного, остынете, – сказал Колобухин, – и скоро начнем.
Все произошло так, как рассчитал Колобухин.
В момент переноса огня в глубину бойцы пробрались в немецкие траншеи. Саперы взорвали два бетонированных дота вместе с гарнизонами. В изгибах ходов сообщения стали автоматчики. В колодцы для сброса воды залезли бойцы, которые должны были пропустить мимо себя немцев и бить им в тыл гранатами. Два ручных пулемета и один немецкий станковый выставили наружу, чтобы вести огонь, если немцы попытаются вылезать из ходов сообщений.
Схватка была короткой, кровавой и очень ожесточенной.
На следующий день нам удалось повидать место схватки. В тесных и длинных канавах протекала вода. Отвесные стены канав были иссечены бороздами пуль, в тех местах, где рвались гранаты, земля оползла, и из нее торчали обломки креплений. На дне канав лежали трупы немецких солдат. Их было много. Словно их накидали сюда, как в большую могилу.
Вечером мы увидели Колобухина с его бойцами у танкистов. Похлопывая ладонью по броне танка, Колобухин небрежно говорил:
– Из него видимость куцая, да и сам заметен, как амбар какой-нибудь. – И, оглядываясь на своих бойцов. он подмигнул и добавил: – Разве что по пути, потому можем к вам попроситься, а так ни в жизнь.
Высокий черный танкист, пытаясь скрыть обиду напускным равнодушием, сказал:
– Вы привяжитесь: растрясем по дороге, потом езди, собирай вас.
– Веревок мы захватим обязательно, – в тон ему ответил Колобухин, – если завязнете, чтобы было чем вас вытянуть.
Но, как язвительно ни разговаривали друг с другом эти представители разного вида оружия, мы догадались, что Колобухин что-то затеял.
И верно. На рассвете он посадил своих бойцов на эти грозные машины и пошел в ответственную операцию по спутанным тылам врага, чтоб в неразрывном и дружеском взаимодействии с танкистами снова нанести смертельный удар в ближнем и неотвратимом бою.
1942
Встреча
По обочинам шоссе лежали распухшие трупы немцев, похожие на утопленников.
Шоссе пересекали линии немецких укреплений. И в местах, где траншеи перерезали дорогу, были положены деревянные настилы. Выкорчеванные тяжелыми взрывами железобетонные колпаки дотов, раздробленные бревна накатов блиндажей, холодные глыбы разбитых танков – следы трехдневных боев на этом рубеже. Нежный запах оттепели перемешивался с острой вонью пороховых газов, и вся земля вокруг была покрыта черной и липкой сажей.
Ночью штурмовой отряд под командованием майора Александра Алексеевича Краевича первым прорвался сквозь эти две оборонительные линии вражеских укреплений и овладел трехэтажным дотом, прозванным «железной шапкой». На разбитом колпаке дота Краевич утвердил знамя. Правда, это был всего-навсего развернутый газетный лист с наспех нарисованной на нем звездой, вместо древка надетый на торчащий прут арматурного железа. Но даже если бы это было настоящее знамя из алого шелка, обшитого золотистой бахромой, оно едва ли могло бы больше украсить значение подвига бойцов Краевича.
Шесть дотов и среди них трехэтажную «железную шапку» они взорвали, работая, как забойщики, сражаясь, как умеют сражаться только советские солдаты.
И когда командир дивизии прибыл на поле боя, чтобы вручить награды отличившимся, он вынужден был отменить команду «смирно» и сказал: «Не вставайте, товарищи». Достаточно было взглянуть на лица этих людей, чтобы понять, как безмерно они устали.
Пять часов отдыха и двойная обеденная порция вернули бойцам утраченные силы, и сейчас они шагали по этой грязной дороге, торопясь догнать далеко ушедшие первые эшелоны.
Майор Краевич находился впереди своей колонны, он шел, опираясь на палку: бетонным осколком слегка повредило ногу.
Я шел рядом с Краевичем и задавал ему те обычные вопросы, которые задает почти каждый корреспондент. А Краевич отвечал на них так, как это обычно делают почти все командиры, – незыблемым текстом оперативного донесения, которое, кстати, я уже успел прочесть в штабе.
Проезжающие мимо грузовики выбрасывали из-под толстых задних колес фонтаны грязи и воды. Мы вынуждены были каждый раз поворачиваться к ним спиной. Но один водитель, стараясь, чтобы машина не забуксовала в промоине, дал такую скорость, что мы не успели отвернуться. Поток холодной воды хлынул за воротник, ослепил меня, и, когда я вытер шапкой лицо и открыл глаза, взору моему представилось странное зрелище.
Краевич, спотыкаясь, размахивая руками, отчаянно крича во все горло, бежал за грузовиком. Но шофер, видимо, не собирался останавливаться, а наоборот, прибавлял газу. Краевич на бегу выхватил пистолет и несколько раз выстрелил в воздух. Это подействовало: машина стала.
Я быстро сообразил – Краевич после нечеловеческого нервного напряжения, в котором он находился в дни боев, мог быть легко выведен из душевного равновесия такой грязевой ванной и довольно грубо обойтись с водителем. Я побежал к машине – попытаться предотвратить крайние поступки.
Шофер стоял навытяжку возле кабины, виноватый и недоумевающий, а Краевич, забравшись в кузов грузовика, пытался обнять и поцеловать девушку в военной форме, растерянно отбивавшуюся от него:
– Товарищ майор, что вы делаете, да я вас вовсе не знаю. Постесняйтесь, пожалуйста, товарищ майор…
А Краевич в каком-то восторге с маниакальным упорством повторял одни и те же слова:
– Я же лейтенант Краевич. Сестрица! Лейтенант, ну, помните?
– Да товарищ майор, ну что вы машину задерживаете! Ведь пробка же будет. Не знаю я вас.
– Господи, – молил Краевич. – Бинт, вы помните, с себя сматывали. Лицо мне еще шапкой закрыли. Вам раздеваться для этого пришлось. Ну, что вы, в самом деле…
– Товарищ майор, прямо совестно, что вы тут при людях говорите.
– Ну, ладно, хорошо. Плакал я, помните, плакал, – настаивал Краевич.
– Ничего тут особенного нет, что плакали, если у вас тяжелое ранение было… – сочувственно сказала девушка.
– Поймите, что вы мне тогда жизнь спасли, – с отчаянием твердил Краевич. – Ну как вы всё это можете забыть?
– Ну, хорошо, я скажу – помню. Но что вам оттого, если я не помню? – говорила добродушно девушка.
К остановившейся машине стали подходить шоферы с намерением покричать на виновника создавшейся пробки, но, поняв, что здесь происходит, поддерживали Краевича и настаивали на том, чтобы девушка признала в нем спасенного ею раненого.
Девушка, окончательно растерявшаяся, говорила;
– Когда вы раненые, у вас совсем лицо другое и глаза, как у ребят, и голос такой, разве потом узнаешь? Если майор меня признал – пусть скажет мое имя. Что, не помните? То-то, – заметила девушка. – Один мамой называет, другой Зиной, Олей, Катей или еще как. Как жену или невесту зовут, так и тебя в беспамятстве крестят. Разве мы обижаемся? Зачем же майор на меня обижается, если я его не могу вспомнить? Ведь вот вы совсем, видно, другой теперь. Как же я вспомню, какой вы были? Сколько людей-то прошло…
– Ну, хорошо, ладно, – грустно согласился Краевич. – Разрешите тогда хоть пожать вам руку.
– С удовольствием! – ответила девушка.
Церемонно и неловко они пожали друг другу руки.
Майор упавшим голосом сделал на прощание все-таки еще одну попытку:
– Ну, а как в снег вы меня зарыли и собой отогревали, когда немецкие автоматчики кругом шарили, – помните?
– Их автоматчики имеют такую манеру добивать наших раненых, – согласилась девушка. – Но теперь это им уже больше не удается.
– Правильно, – сказал майор, – теперь обстановка другая.
Шофер включил скорость и аккуратно тронул машину с места.
Дорога вновь пришла в движение, и мы снова шагали с Краевичем по мясистой черной грязи и уже не отворачивались от потоков воды, которыми нас окатывали проходящие мимо машины.
1942
Два товарища
Ночь сырая, тяжелая. Когда проезжает машина, в узком лезвии прищемленного света на мгновение возникают дождевые нити. Потом снова мрак.
Дорогу размозжили танки, размыло дождем. Она стала корытом, наполненным черным тестом.
Колонны барахтаются в этой грязи. Тяжелые камни высоко прыгают из-под скребущих гусениц тракторов; иногда из камня, как при ударе кресала о кремень, вылетают искры.
Под плоские, бешено бегущие траки гусениц артиллеристы бросают стволы деревьев. Мокрые щепки, как осколки, летят во все стороны. Орудия шатаются, и тогда артиллеристы подпирают мокрыми плечами их смертельную тяжесть.
Усталые пехотинцы идут по обочине дороги мимо брошенных немецких окопов, наполненных желтой водой. Но, проходя мимо артиллеристов, пехотинцы с уважением оглядываются на них.
В расположении немцев подымаются в воздух и долго висят пучки встревоженных осветительных ракет.
А встревожиться есть от чего.
Все эти фронтовые дороги гудели низкими голосами, как басовые, гигантские, туго натянутые струны, от идущих по ним бесконечных колонн.
А с рассветом дороги оказались пустыми.
Тяжелые орудия притаились в роще.
Пока командир батареи Смирнов выбирал место для артиллерийской позиции, бойцы, безмерно уставшие после ночного марша, отдыхали, лежа на мокрой траве.
Наводчик Василий Грачев – жилистый, занозистый, горячий. Ящичный Горбуль – могучего сложения, склонный к полноте. Застенчивая улыбка постоянно блуждает на его юношески пухлых губах.
В бою прямым попаданием вывело из строя большую часть расчета. Грачев и Горбуль остались вдвоем у орудия. Тяжелые танки шли на батарею. Восемь танков уничтожили они вдвоем прямой наводкой. Но тягач был разбит, снаряды израсходованы. Грачев послал Горбуля на высотку, где находился минометный расчет. Горбуль вернулся один. Он принес два ящика мин и сказал, что бойцы погибли, миномет разбит. Мины он принес для того, чтобы подорвать ими орудие.
Грачев сказал:
– Еще чего! – и стал рассматривать мины.
Ночью цепи автоматчиков пошли на одинокое орудие. Горбуль терпеливо стрелял из винтовки, а Грачев ругался и хотел что-нибудь придумать. Когда воющие немцы были совсем близко, Грачев схватил Горбуля за руку и, подавая ему увесистую мину, сказал строго:
– А ну, брось подальше!
Горбуль покорно, как он делал все, что ему приказывал Грачев, взял в руку мину и, резко откинувшись, швырнул ее. Пригнулся он только потому, что Грачев с силой прижал его голову к земле. И мина разорвалась. Тогда Грачев стал подавать мины Горбулю, а Горбуль бросал их размашисто и сильно. Когда мина не разрывалась, он виновато бормотал:
– Видно, на мягкое попала. А ну, дай еще, я на другое место кину.
Они отбили атаку. Пришла помощь. Горбуль сказал, что он отмахал руку, но драться может. Грачев пошел отыскивать трактор и скоро явился, но не с трактором, а с грузовиком, где были снаряды. Теперь втроем они снова продолжали вести огонь. Втроем потому, что Грачев не отпустил обратно шофера.
И на этом привале Грачев был таким же деятельным и предприимчивым, как и всегда. Он разыскал сено и принес его целую охапку.
– Мягкая будет постель, – сказал обрадованно Горбуль и пошел за сеном.
Но Грачев не стал ложиться на свое сено. Он свалил его возле запачканного грязью, орудия. Грачев был начальником правой станины. Сначала он вытер ее сеном. Потом набрал в котелок воды и вымыл станину. Тряпкой он протер банник, приданный его станине досыльник, кувалду и лом-лапу.
Когда Горбуль вернулся с сеном, Грачев сидел на пне, поросшем древесным грибом, похожим на лошадиное копыто, и, озабоченно поджав губы, зашивал разодранную на плече гимнастерку.
– Красоту наводишь? – спросил Горбуль.
Грачев сказал:
– Я еще бельишко постирать нацеливаюсь, запотело очень.
– Не говори, – сказал Горбуль, – все кости болят. – И, охнув, повалился на сено.
Но вдруг взгляд его остановился на орудии. Горбуль приподнялся, сел, долго пытливо смотрел на склоненное притворно-кроткое лицо Грачева, потом стал поспешно обуваться. Забрав сено в охапку, Горбуль еще раз сердито оглядел Грачева. А Грачев, делая вид, что ничего не замечает, отложил гимнастерку, взял лопату и пошел отыскивать место, где можно отрыть криничку, чтобы постирать в ней белье.
Через полчаса Горбуль разыскал Грачева у этой кринички. Тяжело отдуваясь, Горбуль сказал:
– Ловко ты меня прижучил.
– Я тебя не жучил, – тихо сказал Грачев. – У каждого своя совесть.
Горбуль сел на землю и, глядя на руки Грачева, сказал с сердцем:
– Вот воюем мы с тобой год вместе И хоть я тебя ничем не хуже, а всегда выходит. – вроде как хуже. И почему это?
Худое лицо Грачева с большими, темными от загара, ушами покраснело, глаза сузились. Он положил на траву свернутую в жгут мокрую рубаху, вытер руки и сказал звенящим голосом:
– Я немцев скорей убивать желаю, понятно?
– Это все хотят, – сказал Горбуль, повернувшись к Грачеву своим большим и сильным телом. – Не об этом речь.
– Нет, об этом, – сказал Грачев гневно. – Я тебе ветошь перед маршем дал, которую у хозяйки выпросил. А ты ее куда девал?
– Так она ж вся в дырах, – сказал Горбуль. – Ну, забыл на привале, ну и что ж?
– А то, – зловеще сказал Грачев, – что эта ветошь’ на вате, а вата хорошо воду держит, а если опять придется беглый огонь вести, ею хорошо орудие остужать.
Горбуль смутился и сказал примирительно:
– Ну, ладно, твой верх, мой недолет.
Грачев, смягчившись от просительного тона, но еще не желая мириться, сказал:
– Я себя умником не считаю. Но за войну я себе одну мысль придумал. – Он помедлил, посмотрел на небо, где кружил немецкий корректировщик, прозванный за свою форму «костылем», и сказал, не меняя позы, не опуская глаз: – Люди теперь машинами воюют. – И поспешно добавил, боясь, чтобы Горбуль не перебил: – Винтовка тоже машина. А наше орудие – совсем машина.
– Ну и что? – перебил его все-таки Горбуль.
– А то, – уверенно сказал Грачев, – машина в руки даром не дается, если об нее все руки не изотрешь. – И неожиданно закончил: – А ты человек мягкий. Ты себя мучить не любишь. Ты воевать на одном азарте хочешь. По тебе, война – только драка. На огневой ты королем ходишь, а на марше лопату в руки взять брезгаешь.
Горбуль приподнялся и сипло спросил:
– Так кто же я после всего этого, по-твоему?
Грачев тряхнул рубаху и спокойно сказал;
– Необдуманный человек, вот ты кто!
…Командир указал, где нужно оборудовать огневую позицию.
Выкопав нишу и две щели по бокам ее, бойцы, вкатив орудие, замаскировали его. На свежесрубленные стеллажи уложили снаряды, с левой стороны на припасенную Грачевым доску поставили стаканы с зарядами, другой доской прикрыли стаканы, чтобы не проникала внутрь сырость.
Верный себе, Грачев натаскал в нишу лапок ели и устлал ими землю, как ковром. Затем сходил к своей криничке и принес воды на случай, если придется при большом огне остужать нагретый ствол орудия.
Было жарко, знойно. Желтый горячий солнечный свет, проникая сквозь листву деревьев, красился в зеленый цвет, как от абажура, но от этого он не становился прохладнее. Облака в небе казались тоже теплыми от жары. В расположении немцев стояла какая-то притаившаяся тишина.
Горбуль, верный своей натуре, когда вкатывали орудие, показал всю свою силу и в заключение кувалдой лихо с нескольких взмахов заколотил в землю сошники разведенных станин. Успокоившись, он улегся в куцем шалаше так, что его ноги торчали наружу, и курил, глядя на небо, на облака, желтые и теплые в вершинах, а внизу уже покрытые холодной копотью надвигающихся сумерек. И поза его была настолько безмятежной, что видно было сразу: этот человек решил по крайней мере сто лет прожить и поэтому никуда не торопится.
Ночью немцы открыли орудийный огонь.
Сначала раздавался глухой звук, будто кто-то далеко ударял пинком в днище пустой бочки. Потом слышался сухой шорох, – это летел снаряд. Шорох нарастал, приближался, как ветер, несущийся по вершинам деревьев высохшего, мертвого леса. Затем раздавался хрустящий звук разрыва, и тугая воздушная волна толкала, как подушка.
Артиллеристы, сидя в шалашах, прислушивались к полету снарядов и шутили, когда снаряды не разрывались и плюхались на землю, резко прерывая скрежещущий стон полета. А когда после одного выстрела раздался непонятный режущий вопль, словно в воздухе летело какое-то страдающее животное, и послышался очень глухой звук разрыва, бойцы захохотали:
– Этак они своих перелупят!
– Поясок со снаряда соскочил, вот он кувырком и чешет на свой край…
– Портит кто-то фрицам товар!
– С нашей продукцией такого сраму не бывает!
И артиллеристы курили, лежа в шалашах, и обсуждали немецкую стрельбу насмешливо и деловито.
В светлом, большом, чистом небе светили большие зеленые звезды, похожие на бортовые огни самолетов. В шалашах пахло банными вениками от увядающих листьев.
Грачев, положив на лист бумаги ладонь с растопыренными пальцами, учился писать в темноте, так как хотел стать разведчиком-вычислтелем. Работа огневика казалась ему слишком спокойной. Горбуль, лежа на спине, говорил медленно, со вкусом, только для того, чтобы поговорить, не особенно задумываясь над смыслом того, что он скажет.
– Это правильно насчет презрения к смерти, – приятным грудным голосом гудел Горбуль. – Чего ее бояться! Но и зря думать о ней не стоит. Вот он сейчас пристрелку кончит и накроет. А зачем я себя по этому поводу тревожить буду! Лучше я о чем-нибудь интересном буду думать.
В темноте не было видно лица Грачева. Но, судя по тому, как он ерзал на своей лиственной подстилке, понятно было, что каждое слово Горбуля раздражающе жгло его.
– Вася, – сказал Грачев тихо, но чувствовалось: он с трудом сдерживается, – знаешь, чего я сейчас тебе хотел бы?
– Ну?
– Я хотел бы сейчас, – сказал Грачев ожесточенно, – чтоб немцы тебе руку или ногу оторвали.
– Ты что? – сказал Горбуль.
– Ничего, – сказал Грачев.
– Да за что же? – обиженно спросил Горбуль.
– Сдоба из тебя прет, – громко сказал Грачев. – Сдоба прет, а злости настоящей нету. И про смерть ты тут рассуждаешь глупо, как тетерев. Гордишься, что помереть готов; Нет, друг, ты сначала отработай за жизнь. – И, стуча кулаком по ладони, Грачев произнес раздельно и самоуверенно: – Ты заставь фрицев тебя не баш-на– баш брать. Ты до последней капли своей с ними торгуйся. Они двух положат – ты третьего требуй. Третьего положат – четвертого греби. Холмом себя накидают. И ты на этот холм ногами заберись да крикни: «Мало!» Да еще одного своими руками придуши. А когда уж в самое сердце войдет, вались и норови на голову кому-нибудь свалиться, чтобы и этому, последнему, шею сломать. Вот тогда я тебе скажу: «Мое почтение».
С немецкой стороны глухо и отдаленно стукнуло орудие. Грачев прислушался к тому, как со скрежетом и шелестом пролетел снаряд.
Снаряд разорвался рядом. Шалаш пошатнулся от удара воздуха.
Грачев стряхнул с колен листья и сказал:
– Если бы можно было глаз вынуть и снаряду в запал вставить, чтобы он немца, как зрячий, бил, я первый свой глаз вынул бы.
Горбу ль нащупал спички, прикурил и тихо добавил:
– А мне так оба для такого дела не жалко. Я на бандуре лихо играю. Мой кусок хлеба всегда бы при мне был.
…В семь часов утра командир батареи приказал приготовить орудие к бою. Расчеты стали по своим местам. И в это мгновение люди изменились: они стали совсем другими.
Припавший к панораме, Грачев был спокоен, как бактериолог, выслеживающий с помощью микроскопа чумную бациллу.
Горбуль, держа легко и нежно, как младенца, на согнутой в локте руке сорокатрехкилограммовый снаряд, с улыбкой глядел на командира.
Щелкнул открывшийся замок. Легко вошел снаряд. Казенную часть заполнил стакан с зарядом Снова щелкнул замок. Командир орудия взялся за боевой шнур. Рывок. И с гулом удаляющегося курьерского поезда снаряд помчался на запад.
Немецкая батарея два раза накрывала огнем нашу батарею. Рощицу сильно порубили осколки На стволе орудия шипели мокрые тряпки. Звено бомбардировщиков пикировало на батарею, и земля, ушибленная бомбовыми разрывами, покрылась вокруг круглыми ямами воронок.
Горбуль во время налета не полез в щель. Он сидел на станине, широко расставив ноги, и отдыхал, пока вокруг него с отвратительным визгом летали осколки.
Но потом, когда расчет снова стал по местам, Горбуль оглянулся на правую станину, где он сидел, и, наклонившись, стал поспешно затирать ладонью кровь на ней. Поймав взгляд Грачева, он виновато объяснил:
– Мне шматком железа спину задело. Закапал маленько. Но я же вытер! – и в доказательство показал мокрую ладонь.
И с прежней бережной легкостью Горбуль подавал снаряды.
Обстрел позиции немцев длился час двадцать минут. За это время Горбуль подал сто десять снарядов. Несмотря на тяготившую его рану, на лице Горбуля блуждала веселая и счастливая улыбка.
В сумерки батарея снялась с огневых позиций и начала преследовать отступающего врага.
Когда батарея проезжала мимо того рубежа, который она накрывала своим огнем, бойцы с уважением и гордостью подмигивали друг другу, кивая на черные, вывороченные из земли, развалины обугленных немецких блиндажей.
Горбуль, сидя на тракторе, дремал, склонив свое толстое доброе лицо на плечо Грачеву, а Грачев, придерживая прыгающее на ухабах многопудовое тело своего приятеля, говорил язвительно и сурово:
– Ты бы храбрость выказывал, если бы она людей на что-нибудь звала. А то уселся, ноги растопырил: вот, мол, какой я заговоренный, меня никакое железо не берет. И хорошо, что шваркнуло. Еще мало: надо бы сильнее, чтобы жиру у тебя поубавилось.
А Горбуль сонным печальным голосом просил:
– Ну чего ты меня все шпыняешь? Чего?
1942