Текст книги "Это сильнее всего (Рассказы)"
Автор книги: Вадим Кожевников
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Крик в ночи
Вот что мне рассказывал санинструктор Василий Лукич Яропольцев, когда он находился в полевом лазарете, где лежал тогда на койке, – раненый, окруженный заботами не только медперсонала, но и выздоравливающих бойцов и командиров, – ведь многих из них он совсем недавно вынес с поля боя под огнем, истекавших кровью, слабых и беспомощных.
Лежа на спине, протянув поверх одеяла большие уставшие руки с распухшими венами, Яропольцев говорил сердитым и хриплым голосом. Изредка он с трудом подымал руку с пальцами, сложенными в щепоть, и крутил ус. И хотя узенькие, тощие усы не шли к его широкоскулому рябому лицу, он носил усы, потому что усы – это гвардейская мода. А Василий Лукич Яропольцев – гвардеец.
…К ночи с 24 на 25 августа бой за высоту Малая Плоская стих.
Тяжелый и теплый ливень не прекращался вторые сутки, и почва проваливалась от этого под ногами, словно гнилая.
«Ничейная» земля лежала между нашими и немецкими подразделениями. Брошенные окопы, наполненные черной водой, блиндажи с развороченной кровлей, плавающие в котлованах расщепленные бревна. Тут на санитарной линейке не развернешься.
Василий Лукич срубил две березки, привязал концы стволов к хомуту лошади так, что вершины деревьев волоклись по земле наподобие огромного просторного веника. На этой волокушке он увозил раненых с «ничейной» земли на перевязочные пункты.
Но скоро на этой «ничейной» земле его кобылу убили гитлеровцы.
Немцы собирали с поля боя своих убитых. Привязывая к ногам веревки, они уволакивали трупы, чтобы русские бойцы не знали, сколько они убили. Кроме того, немецкие солдаты, ползая по полю, добивали наших раненых, делали возле трупов засады, а наиболее квалифицированные поступали так: если наш боец лежал без сознания, они подкладывали под него мину и тоненькой проволокой, соединенной со щечкой взрывателя, обматывали раненого.
Но немцы и со своими ранеными тоже не церемонились. Если раненый начинал кричать, когда у него выворачивали карманы, солдат его аккуратно закалывал.
Поэтому сказать, что в ночь с 24 на 25 августа бой на территории высоты Малая Плоская полностью прекратился, было бы не совсем правильно.
Наши санитары, собирая раненых, вели беспрерывные схватки с немцами. Приходилось иногда для этого объединяться в группы до пяти человек.
Во время одной из таких стычек лошадь Яропольцева убили, потому что она не умела ложиться под огнем, как это делают казацкие кони.
Кто был на фронте, тот знает, как ночью после боя на «ничейной» земле кричат раненые немецкие солдаты. Они воют, как животное, когда его режут. Слушать эти вопли невыносимо.
Наш раненый русский боец переносит страдания с молчаливым достоинством. Даже накануне смерти, когда человеку, в сущности, все безразлично, боец борется за свою воинскую гордость, стиснув зубы, впираясь пальцами в землю, и молчит.
Поэтому находить наших раненых на поле боя санинструкторам трудно. Но это также помогает сохранить нашим раненым жизнь.
Потеряв лошадь, блуждая по истерзанному полю боя с немецким автоматом на шее, Яропольцев искал раненых.
И вдруг он услышал громкие стоны. Думая, что это кричит немец, он медленно побрел в ту сторону, откуда слышались стоны.
В воронке от стапятидесятидвухмиллиметрового снаряда он нашел раненого нашего бойца Усеина Чаляпова.
Яропольцев был сильно удивлен. Как это так: наш боец – и вдруг кричит!
Но увидев, что голода Чаляпова в крови, Яропольцев осторожно положил его голову к себе на колени и стал бинтовать.
Чаляпов открыл глаза, посмотрел на Яропольцева равнодушно и сказал:
– Ты мне голову не бинтуй. Она у меня не болит. Это я ушибся, когда падал.
Тогда Яропольцев сказал:
– Зачем же ты лежишь тогда, как раненый, если только ушибся, и еще воешь, как немец? – И ядовито добавил. – Ну, сколько же ты фрицев убил, пока не ушибся?
– Нисколько, – спокойно сказал Чаляпов.
– Это почему же? – спросил Яропольцев.
Чаляпов протянул руку и осторожным движением поднял на животе мокрую гимнастерку. Яропольцев увидел рану и отвернулся. Чаляпов опустил подол гимнастерки.
Яропольцев сказал:
– Это ничего, это заживет.
Чаляпов прислушался и сказал решительно:
– Отойди, пожалуйста.
– Зачем?
– Будь другом, – сказал Чаляпов.
Яропольцев удивился его просьбе, но понимал, что этого раненого нельзя волочить по земле на плащ– палатке, а нужно нести осторожно вдвоем, и, наложив повязку на грудь и живот Чаляпова, он оставил его, и пошел искать помощи. Но не успел Яропольцев отойти, как снова услышал стоны Чаляпова. В нерешительности Яропольцев остановился. Подумав, что Чаляпов стонет для того, чтобы он не потерял его, крикнул:
– Ты не шуми, а то немцы зарежут. Я место заприметил. Полный порядок! – И отправился на поиски санитара.
Когда Яропольцев с санитаром Дудником шагали к тому месту, где лежал Чаляпов, они услышали выстрел, хриплый стон. Потом все смолкло.
Падая в щели, наполненные водой, выбираясь, они бежали напрямик к тому месту, где лежал раненый.
И вот что они увидели.
Чаляпов сидел, опираясь руками о землю, короткий нож лежал у него на коленях, а рядом, уткнувшись лицом в землю, лежал долговязый немец. Другой, скорчившись, держась руками за горло, полз в сторону.
Медленно подняв глаза на Яропольцева, с трудом ворочая языком, Чаляпов сказал:
– Ты думал, товарищ, что я стонал, как женщина, потому что мне было больно и страшно? Нет. Я немца звал. – И, опускаясь на землю, он прошептал: – Теперь неси меня, пожалуйста, осторожно и с почетом. Теперь мне не стыдно, что я раненый…
Заканчивая свой рассказ, Яропольцев пытливо следил за выражением моего лица, и, заметив что-то такое в нем, что ему не понравилось, он живо приподнялся и, облокотившись на подушку, сурово сказал:
– Я в газете читал, как боец безоружный немцу горло перегрыз. И скажу я вам: я бы того бойца в губы поцеловал после этого, как брата. Вот какая моя точка зрения. – Потом, успокоившись, он снова улегся на подушки и, вытягивая свои натруженные руки поверх одеяла, продолжая беспокойно перебирать пальцами, тихо добавил: – Если вы любитель всяких происшествий, так я вам напомню про один случай, который в газете был обрисован. Один чабан был застигнут в горах бураном. Снег, ветер. Все овцы его должны были погибнуть. Но не такой он был человек, этот чабан. Он слабых овец на руках, как детей, нес, когда они падали, а на ночь чекмень и шубу с себя снимал и с жалостью накрывал маток. В снегу проходы вытаптывал километров на пять, чтобы овцы проходили. Четверо суток во рту куска хлеба не было. А ни одного ягненка не зарезал. И когда пригнал он свою отару в затишек, он ни одной овцы не потерял. Его правительство за это медалью «За трудовую доблесть» наградило. А теперь этот хорошей души чабан «За боевые» получит, а то и орден.
– Это был Чаляпов?
– Понятно. А то зачем рассказывать!
Яропольцев поднял руку и погладил свои гвардейские тощие усы, так мало идущие к его угловатому, сильному и твердому лицу.
1942
Григорий Кисляков
Ночью они спустились сюда на черных квадратных парашютах.
Поверх меховых комбинезонов на них были надеты белые, матерчатые. На головы накинуты белые капюшоны, стянутые на лбу шнурками, как у бедуинов.
Белые валенки, белые перчатки. Только загорелые лица выделялись ореховыми пятнами на белом снежном поле.
Закопав в снег парашюты, Кисляков, огромный, широкоплечий, угрюмый человек, указал на пищевые мешки и сказал:
– Может, подзаправимся, Сурин, чего с собой тяжесть таскать?
Сурин, маленький, подвижной, с темными веселыми глазами, ласково ответил:
– Ты, Гриша, еще и мой мешочек понесешь. Ты здоровый.
Кисляков печально вздохнул и, легко взвалив мешки на спину, пошел вслед за Суриным, глубоко проваливаясь в снег.
У Сурина было задание минировать дорогу отступающим немецким частям, у Кислякова – уничтожить транспорт с горючим.
На рассвете они выбрались на шоссе в том месте, где дорога разветвлялась. На шоссе были вбиты колья, и на них были прибиты дощечки с немецкими надписями:
«Осторожно, мины!»
Сурин прочел надпись, задумался, потом приказал Кислякову:
– Гриша, вытягивай столбы, живо!
Кисляков стал послушно вырывать столбы из окаменевшей почвы и складывать их в кучу.
Потом Сурин велел ему вбить эти столбы с надписями в развилки дороги. Кисляков это проделал. Уже в лесу он равнодушно спросил:
– Ты для чего это, Сурин, сделал? Для смеха?
– Гриша, – печально сказал Сурин, – почему ты такой ограниченный человек?
– Всякие люди бывают, – честно сознался Кисляков.
Сурин сказал:
– Вот, детка, слушай. Шоссе минировано, согласно надписи?
– Минировано, – согласился Кисляков.
– А объезды?
– Объезды не минированы, – покорно повторил Кисляков.
– От перемены места надписи обстановка изменится?
Кисляков задумался и сердито сказал:
– Понятно. С тобой в шашки не сыграешь: обжулишь.
– А ты как думал! – гордо подтвердил Сурин.
Простившись с Суриным, Кисляков ушел дальше на запад. Сурин остался в лесу проследить за успехом своего замысла с минной ловушкой.
Ночью со стороны шоссе раздался ряд громких взрывов, и красные столбы пламени поднялись в небо.
Сурин выполз из ямы, выкопанной им в овраге. Попрыгал, чтобы согреться, прислушался и снова залез в свою берлогу.
…На следующий день к вечеру явился Кисляков. Сурин, вглядываясь в окровавленное лицо Кислякова, тревожно спросил:
– Не сильно ранили?
– Не-ет, – сказал Кисляков. – Есть хочу.
Закусывая, Кисляков рассказал:
– Ну, шел и шел. Смотрю – мотоциклист едет. Вышел на дорогу, поднял руку. Он остановился. Сел я вместо него на мотоцикл и поехал. Увидел цистерны, восемь штук идут. Ну, я пулемет направо, гранаты за пояс. Газ. И по колонне, на ходу, из пулемета. А гранатой – под машины. Так и прочесал.
– А ранили где?
– Нигде. Это я сам. Увидел – трое по шоссе шагают. Ну, я на них с ходу.
Потом они снова шли лесом.
Сурин, размахивая руками, говорил:
– Почему ты, Григорий, такой несообразительный, тупой человек? Прешь на рожон – и только.
Кисляков угрюмо слушал его, потом сказал:
– Эти места, где немцы сейчас, – мои родные.
– Ну и что?
– А то, что я сейчас смекалкой заниматься не могу. Об этом и командир знает.
Дальше они шли молча. Белые деревья роняли на белый снег легкие голубоватые тени. И воздух звенел от шагов, как огромный стеклянный колокол.
Остановившись закурить, Кисляков неожиданно грубым голосом сказал:
– Неделю тому назад я сюда в разведку прыгал. Собрал ценнейшие сведения. Пробирался назад все на животе. И вот в овраг, за кладбищем, где я отдыхал, немцы человека вывели. Они его не стреляли. Они ему руки и ноги сначала прикладами ломали. А я сидел в рощице и смотрел. Не имел я права себя проявлять. Сведения ценнее наших обеих, с моим батькой, жизней были.
– Так это отец твой, значит? – с ужасом спросил Сурин.
Кисляков затоптал окурок, оглядел свои ноги и глухо произнес:
– Лихой старик был. Пока они, значит, его разделывали, он их все матом, как Тарас Бульба, крыл.
Сурин, моргая, жалобно хватая Кислякова за руки, взволнованно просил:
– Гриша, ты прости, что я так перед тобой… Ты же пойми…
– Я понимаю, – серьезно ответил Кисляков, – разведчик соображать должен. А я сейчас как бы не на высоте.
И, передернув плечами, поправив автомат на ремне, с трудом улыбнувшись, он сказал:
– Ну, пошли, что ли? Дел для занятия еще впереди у нас много.
И теперь Сурин шел вслед за широко шагавшим Кисляковым. Он ступал в его глубокие следы в снегу и все думал, какое ласковое слово утешения можно сказать этому так гордо скорбящему человеку.
1941
Декабрь под Москвой
В декабре 1941 года я был направлен на южный участок Западного фронта, в 1-й гвардейский кавалерийский корпус.
Немцы отступали по дорогам.
Кавалеристы волокли по целине орудия, поставленные на сани, перерезали дороги.
Они шли без обозов, к седлам были приторочены только тюки с прессованным сеном и ящики со снарядами.
На марше мне, как корреспонденту фронтовой газеты, было предоставлено почетное место в санях, на которых стояло орудие.
Как вы все помните, в те дни стояла жестокая стужа. Мы двигались в полной тишине, и только раздирающий кашель простуженных коней нарушал ее.
Со мной на санях лежал раненый боец Алексей Кедров. Ему переломило ногу колесом, орудия.
Он почему-то невзлюбил меня с самого начала нашего знакомства.
– Ты корреспондент? – спросил он меня. И когда услышал ответ, едко заметил: – Значит, про геройство факты собираешь? А сам все время руки в карманах держишь. Поморозить боишься, что ли?
– Мне сейчас писать нечего.
– То есть как это нечего? – возмутился Кедров. И вдруг пронзительно крикнул ездовому: – А ну, Микельшин, расстегнись!
– Это зачем? – спросил Микельшин, медленно, с трудом выговаривая каждое слово; видно было, что он смертельно продрог.
– Расстегнись, тебе говорят!
– А ну тебя, не вяжись, – равнодушно сказал Микельшин и еще больше съежился.
Кедров ухмыльнулся и довольным голосом пояснил:
– Видали, какой неприязненный, а гимнастерка и белье его на мне, шинель у него прямо на голом теле. Раненый сильнее здорового мерзнет, вот он и оголился. – И тут же прежним неприятным, едким тоном бросил Микельшину: – Только ты имей в виду: старшина с тебя за казенную вещь все равно спросит, а я, пока меня в теплый санбат не отправят, ни за что не сниму. – И, оживившись, добавил: – Да и не раненый я вовсе, так что никто тебе тут ничего не зачтет.
– Ладно, мели, Емеля, – сказал Микельшин и стал чмокать на лошадей застывшими губами.
– Есть хочешь? – вдруг с внезапной заботливостью спросил меня Кедров.
– Хочу, – сказал я нерешительно.
– Все равно, хочешь или не хочешь, тут тебе сейчас никто хлеба не даст, свои люди уже двое суток куска не видели. – И заявил он это с таким торжествующим видом, словно был рад, что действительно ни у кого куска хлеба нет.
Я уже хотел с обидчивой горячностью заявить ему, что я не первый день на фронте и меня такими вещами не смутишь, но лицо Кедрова перекосилось в плаксивую гримасу, и он, поворачивая свое перекошенное лицо к проезжавшему мимо политруку, заныл голосом страдальца:
– Что же это такое, товарищ политрук, бросили раненого бойца, вторые сутки не евши, на что же похоже!
Трудно передать то чувство боли и смущения, которое исказило почерневшее от ожогов стужи лицо младшего политрука Павлова в это мгновение. Он суетливо стал шарить у себя по карманам. И когда я увидел, как он из платка вывернул на руки Кедрова остатки черного сухаря, не нужно было слов, чтоб понять, что эти крохи были хранимы для самого крайнего случая. Павлов, отдав сухарь, отъехал, пробормотав, что он спросит у ребят, может быть, у кого-нибудь еще что-нибудь сохранилось. А Кедров, ухмыляясь мне в лицо, держа на ладони куски сухаря, ликующе произнес:
– Видали, последние отдал. А мне ребята сала собрали, сказали – в бою не до тебя будет, так ты питайся; мне одного сала на неделю хватит. – И похвастал: – Сам командир вторые сутки не курит, а у меня табаку оба кармана, пощупай.
– Знаете, Кедров, – я уже больше не мог сдерживаться, – хоть вы и раненый, но ведете себя, как самый последний!
– А я вовсе не раненый, – каким-то противно радостным тоном сказал Кедров. И потом глухо выговорил: – Меня за то, что по суетливой своей дурости сам себе ногу отдавил, бросить на месте надо было. И я, действительно, тут человек самый что ни на есть последний. А ты не горячись обо мне, ты горячись, что кругом такие люди хорошие, а то руки в карман засунул и сидишь себе барином – ему столько-то фрицев подавай, а до остального дела нет. Да из-за этого одного тебя нечего было в сани класть, коней от тебя мучить.
Последние слова он произнес с такой болью и гневом, что я невольно растерялся. И в таком неожиданном свете представилось мне вдруг все, что я начал довольно-таки нелепо просить извинения у Кедрова.
Но он прервал меня и с отчаянием, с предельным человеческим отчаянием сказал только:
– Я же мучаюсь из-за глупости: в такое время, как кукла, здесь лежу. Ведь немцу переворот души делаем, а я – кукла. Что же выходит, я только топать от него мог, а как он от нас, так за ним бежать не на чем? – Кедров заскрипел зубами, приподнялся, но Микельшин, до этого молчаливо слушавший весь разговор, сердито и громко сказал:
– Не бунтуй. Ты покури, от головы и отойдет.
– Возьми гимнастерку, Микельшин, надоели вы мне, – с жалобным отчаянием попросил Кедров. – Мне она в подмышках режет.
Микельшин выпрямился и гикнул на лошадей, потом, обернувшись ко мне, со слабой улыбкой сказал:
– Вы не оскорбляйтесь на него, он парень хороший, он только боится, чтоб вы про него в газету не дали, как про небрежный случай, вот и задирается. Сам, конечно, виноват: нечего было, когда орудие завалилось, одному удерживать. Разве один человек может. Горячий больно, но вы его в газете не трогайте. Он и так переживает.
Ночью мы остановились в белом застывшем лесу. Снег здесь был плотный, фарфоровый и проламывался только под копытами коней.
С шоссе, которое находилось в двух километрах от нас, доносился гул боя.
Разведка доложила, что передовой отряд врезался в танковую колонну и несет большие потери.
Командир приказал выбросить поскорей вперед артиллерию.
Потом и вся часть подтянулась ближе. Спешившиеся кавалеристы уходили в цепи. Коноводы, поставив коней в овраг, растирали им спины и бока, покрытые инеем, и потом накрывали всем, что было, боясь, как бы кони не простудились.
Звук выстрела танкового орудия, резонируя на броне, достигает какой-то особенной звонкой силы. Холодный и чистый воздух усиливает звук.
Казалось, что ты стоишь в гигантском колоколе и почти слепнешь от его звона.
Вырыть щели в твердой, как камень, земле было невозможно.
Снаряды, задевая вершины деревьев, разрываясь вверху, осыпали осколками. И уже кричала раненая лошадь.
Я стал за стволом дерева и, чтоб не думать, что могут убить, вздрагивающими пальцами пытался записать, как выглядят снег и лес и люди, освещенные пламенем разрывов. Это была какая-то чепуха из наспех набросанных слов, но мне это было нужно, чтобы не поддаваться тому, чему поддаваться нельзя.
Несколько раз я слышал, как звали санитара, а потом услышал, как крикнули: «Корреспондент, сюда!»
Я вышел из-за прикрытия.
Возле командира полка, подполковника Тугаринова, стояли навытяжку пять спешившихся бойцов, держа под уздцы своих коней.
Обратившись ко мне, подполковник сказал:
– Вынимайте блокнот и пишите. Сначала всех по фамилиям. Записали? Теперь так… Вы покрупнее, чтоб разобрать легче. Пишите! Вышеназванные бойцы совершили героический подвиг, подорвав лично гранатами четыре вражеских танка, которые оказывали бешеное сопротивление нашим кавалеристам. Они отдали свою жизнь за родину. Слава героям!.. Еще что-нибудь сильное припишите. Люди ведь на смерть идут.
И, отвернувшись от меня, подполковник скомандовал:
– По коням, товарищи!
Четверо бойцов взлетели в седла, но пятый замешкался и тревожно шагнул ко мне.
– Ты что, Баранов? – удивленно спросил подполковник.
Боец смутился и почти шепотом произнес:
– У нас в эскадроне два Барановых, я бы хотел попросить товарища корреспондента проставить, что я Виктор.
– Хорошо, – сказал подполковник. – Запишите.
Мы долго следили, как между белыми деревьями, озаренными розовым, нестерпимым блеском разрывов, удалялись пятеро всадников.
Вынув и щедро раскрыв портсигар, подполковник протянул его мне, но тут же досадливо захлопнул и сказал:
– Хоть бы покурить им перед этим делом было что, а то вот, видите, пусто. – И задумчиво добавил: – Вызвались атаковать в обход на конях и забросать противотанковыми гранатами. Вы уж, пожалуйста, про них напишите. Ребята очень обрадовались, когда я им сказал, что у нас корреспондент имеется. Если хотите, я могу вам фонариком посветить. Время есть, зачем же откладывать.
И так трогательно проста была эта просьба, и такое человеческое величие было в том, что я сейчас видел… Какими же словами нужно писать об этом! Да и есть ли они на свете, такие слова?
Можно ли встретить более благоговейную веру в высокое предназначение напечатанного слова?
Разрывая бумагу, я писал стынущими пальцами, а командир, склонившись, перечитывал написанное мной и осторожно вносил поправки.
– Вы и обстановку опишите, – просил он: – ведь если мы шоссе сейчас не перехватим, остальные силы подойдут, а нам их же танками шоссе заклинить надо. В обход они идти не смогут: лес, танкам не пройти. Нам шоссе только оседлать. Ведь результат всей нашей операции от этих бойцов зависит, вот как высоко их подвиг поднять надо.
Наша работа была прервана промчавшимся мимо всадником. Одна нога его стояла в стремени, а другая – толстая, завернутая в обрывки плащ-палатки, – свободно болталась.
Рядом со всадником бежал Микельшин, пытаясь пой мать коня за уздцы. Но это ему не удалось.
Нетрудно было догадаться, кто этот всадник.
Немного погодя со стороны шоссе послышались частая автоматная стрельба, орудийные выстрелы и глухие, тяжелые взрывы противотанковых гранат.
Меж деревьев поднялось медленное маслянистое красное пламя, и поющий звук русского ура проник в самое сердце.
Когда я добрался до шоссе, здесь все было кончено.
Темные, развороченные взрывами укладок со снарядами танки стояли в’талых лужах. Здесь же лежали мертвые кони.
Артиллеристы поспешно долбили каменную землю, устанавливая вдоль шоссе орудия. Бойцы также готовили себе окопы. Минеры впереди укладывали мины.
Шоссе, таким образом, было перехвачено, немцы оказались в мешке.
Я обратил внимание на то, что немецкие танки были выкрашены в яркожелтый цвет. Подполковник объяснил мне, что это те самые танки, которые были переброшены Гудериану из Африки для нанесения последнего, решающего удара по Москве. Их даже не успели перекрасить.
Потом мне сказали, что меня хочет видеть один раненый боец.
И я снова увидел Кедрова. Он лежал на снегу, полушубок его был расстегнут. Микельшин стоял на коленях, осторожно продевал бинт ему под спину и озабоченно спрашивал:
– Не туго? Ты тогда скажи.
Увидев меня, Кедров усмехнулся какой-то удивительно доброй и ласковой улыбкой и с трудом, тихо проговорил:
– Вот видите, теперь уже не совестно, теперь и я свою руку как следует приложил. – Помедлив, он по-особенному проникновенно сказал: – Началось, а?
Потом попросил:
– Покурить не найдется?
– У тебя же только у одного табачок есть, – укоризненно сказал Микельшин. – Если хочешь, я сверну?
– Нету у меня табаку, – сказал Кедров, – я его тем ребятам отдал, попроси, может, они одолжат на закрутку.
– Хорошо, – глухо согласился Микельшин, – я сейчас сбегаю.
Но не тронулся с места, потому что знал: тех ребят уже нет.
В сумерках наступающего дня мы видели зарево горящих впереди нас деревень, которые, отступая, сжигали немцы.
Скоро голова разорванной немецкой колонны показалась на шоссе. Наши орудия открыли огонь. Бросая машины, немцы пытались обойти засаду по целине, но здесь их встречали пулеметным огнем цепи спешившихся кавалеристов.
Никогда еще я не видел, чтоб наши люди сражались с таким восторгом и упоением, как это было в декабрьские дни разгрома немцев под Москвой.
Говорят, что на войне нельзя испытать ощущение полного счастья. Неправда! Мы тогда чувствовали себя самыми счастливыми людьми, потому что победа – это счастье. А это была первая большая победа, и значит – первое ощущение огромного, всепокоряющего счастья.
1945