Текст книги "Герцен"
Автор книги: Вадим Прокофьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
Позже, в 1859 году, он писал сыну Александру: "Чтением человек переживает века, не так, как в науке, где он берет последний очищенный труд, а как попутчик, вместе шагая и сбиваясь с дороги". Герцен сам признавался, что в нем одновременно и параллельно был сильно развит и научный и художественный интерес. В тюрьме Герцен написал "Первую встречу" ("Германский путешественник") и "Легенду". В Вятке он продолжил работу над этими двумя произведениями беллетристическими, а также заново перебелил написанную еще до ареста статью "Гофман".
Герцен тщательно отделывал свои статьи, очерки, повести, поэтому и работа над ними продолжалась по многу месяцев. Он часто прерывал написание одной вещи, захваченный новыми идеями и замыслами. Этим и объясняется, что многое из того, что Герцен начал писать в Вятке, так и не было завершено, а позже или потеряло для него интерес, или было признано несовершенным. А "дурно написанное" он не хранил, и впоследствии большая часть литературного наследия молодого Герцена пропала. Но если судить по письмам к Наталье Александровне, то можно согласиться с утверждением тонкого знатока литературных свершений своего времени, впоследствии человека, близко стоявшего к кружку Герцена, – Павла Васильевича Анненкова, что вся жизнь Герцена была заполнена "пожирающей" деятельностью воображения. "В портфелях его было заготовлено множество статей; планов, начатков, даже драматических сцен, и притом в стихах".
"Легенда" была начата и завершена еще в Крутицах и переправлена Наталье Александровне. 21 февраля 1835 года Герцен писал ей: "Статью ты получила, слышал я сейчас; прошу обратить внимание на IV главу (разговор игумна, с эпиграфом из Августина), это, может, лучшее, остальное все – гиль… Твое беспристрастное мнение о ней…"
Эта начальная редакция остается неизвестной. В Вятке же "Легенда" была значительно переработана. Житие св. Феодоры, евангельская легенда, положенная в основу очерка, стала материалом, аллегорией, с помощью которой Герцен попытался раскрыть противоборствующие мнения вокруг учения социалистов-утопистов. "Легенда" написана достаточно витиеватым языком. И не случайно Герцен опасался, что если его "Легенда" найдет доступ к читателю, то тот не поймет аллегорический смысл слов того же игумена (на которого Герцен просил обратить внимание Наташи): "С живым словом в душе, с пламенною верой, с пламенной любовью ко всему человечеству и к каждому человеку идет он (апостол. – В.П.) в общество людей. Для их блага переносит гонения и страдания; в их души, не отверстые истине, зароняет слово веры…"
Аллегория нуждалась в предисловии. А кто его напечатает? И при жизни Герцена она так и не была опубликована. Зато Наталья Александровна долго находилась под обаянием "Легенды". Герцен же к ней вскоре остыл и даже выговаривал Наташе, что она восхищается "не-поправленным" вариантом. "Мысль ее хороша, но выполнение дурно, несмотря на все поправки…"
Через два года Герцен, уже во многом отрешившийся от возвышенно-романтических, мистических настроений, произносит приговор всем аллегориям, написанным ранее. (Впрочем, он после "приговора" снова возьмется за аллегории.) "Аллегорию "Неаполь и Везувий" хоть я и сам писал, но не понимаю, это так-таки просто вздор – вообще я писал аллегории тогда, когда дурно писал".
Но вот "Германский путешественник", или, как потом Герцен переименовал свой очерк, "Первая встреча", также написанный в Крутицах, аллегорией не был. В Вятке в 1836 году он вновь переписывает очерк и посылает его Наталье Александровне. Наташа "в восторге". Да и сам Герцен и через два года, когда он так самокритично отверг "Легенду", считал, что "Германский путешественник" – лучшее из всего им написанного. "Я люблю его…" Николай Сазонов, которому этот очерк посвящался, также высоко отозвался о "Первой встрече". Герцен в письме к Наталье Александровне от 30 января 1838 года приводит его слова: "…эта статья, как заметил Сазонов, невольно заставляет мечтать о будущем".
"Первая встреча" открывается сценой светского разговора в гостиной. Речь идет о французской литературе. Среди собравшихся присутствует "путешественник", который рассказывает о встрече с творцом "Фауста", как он именует Гёте. Не понравился "путешественнику" великий мыслитель. Он вне времени, вне политики, он "пишет комедии в день лейпцигской битвы и не занимается биографией человечества", а ведь всякий великий писатель, по мысли Герцена, не может, не должен стоять в стороне, оставаться безразличным к политическим событиям. Он не имеет права подсчитывать лишние пары чулок, которые сносил из-за того, что во Франции произошла революция.
"Великий человек живет общею жизнию человечества: он не может быть холоден к судьбам мира, к колоссальным обстоятельствам; он не может не понимать событий современных…" И это, конечно, не столько упрек в адрес Гёте, сколько политическое кредо самого Герцена. "Германский путешественник" был переименован в Вятке, стал называться "Первая встреча" потому, что уже в марте 1836 года был готов новый очерк – "Вторая встреча" ("Человек в венгерке"). Сначала именно этот очерк и был озаглавлен "Первая встреча", но затем Герцен решил соединить два очерка, и "Германский путешественник" стал "Первой встречей", а "Человек в венгерке" – "Второй встречей".
Забегая вперед, нужно сказать, что была задумана и "Третья встреча" ("Мысль и откровение"). Но текст "Третьей встречи" утерян, и если судить по упреку Натальи Александровны, которой Герцен обещал прислать его ("…а ты не хочешь даже и продолжать"), очерк так и не был дописан.
Как самостоятельные очерки "Встречи" не увидели свет. Но "Первая встреча", ее живой, жизненный материал Герцен широко использовал при создании "Записок одного молодого человека".
Общение в Перми со ссыльным поляком Цехановичем ("Вторая встреча"), с тем самым, который подарил на прощание Герцену звено цепи, а Герцен ему – запонки, нашла свое место отдельными фрагментами ("большой обед") в "Записках одного молодого человека". Она же в более сжатом виде присутствует еще и в "Былом и думах". И в романе "Кто виноват?" использованы бытовые детали, запечатленные в очерке.
"Вторая встреча" резко отличается по тону от романтической патетики "Легенды", хотя романтические нотки и слышатся порой, когда Герцен рисует облик "человека в венгерке", в глазах которого "было что-то от пламени молний". Но, как только Герцен обращается к бытовым описаниям того же "большого обеда", они наполняются реалистическими деталями, и автор не скрывает своей иронии и сарказма. Это уже не романтизм, не мистика, а подлинно реалистические зарисовки с натуры.
Вернулся Герцен и к еще одному своему ранее написанному очерку – "Гофман". Он готовил его в журнал, задуманный Вадимом Пассеком. Герцен нигде ни словом не обмолвился, почему в ту светлую пору после окончания университета он обратил свой взор к Гофману, романтику и мистику. Если бы этот очерк, или, что вернее, статья, был написан в Вятке, после знакомства с Витбергом и под его влиянием, под влиянием религиозной романтики Натальи Александровны (а Герцен был в эти годы очень подвержен влияниям, в чем он и сам неоднократно признавался), то это было бы понятно. А между тем в Вятке Герцен не переработал статьи, разве что подправил ее стилистически. Присоединив к статье о Гофмане еще одну, написанную уже здесь, в ссылке, о Вятке, он отправляет их Полевому с просьбой напечатать где тот захочет. Статья была подписана "Искандер". Этим псевдонимом впоследствии Герцен подписывает все свои произведения.
Герцен считал, что Гофман преодолевает "односторонность германских ученых, окопавших себя валом от всего человечества…". Герцену по душе и то, что Гофман отгораживается от аристократии, идет, как кажется Александру Ивановичу, в гущу народной жизни: "…Аристократы скучны; сначала их тон, их пышность, их освещенные залы нравятся; но все одно и то ж надоест донельзя. Гофман бросил аристократов и с паркета, из душных зал бежал все вниз, вниз и остановился в питейном доме".
Герцен потому и вернулся к этой статье, что она вся проникнута авторской симпатией к живой действительности. Да и написана она остроумно, живо. Приятно было в глухой ссылке прикоснуться к творению, созданному где-то там, в иной, светлой поре. В Гофмане Герцену импонировало удивительное искусство сливать чудеса буквально всех времен и всех народов с вымыслом, порою мрачным, болезненным, но чаще трогательным, шаловливым, насмешливым. Сверхъестественное и повседневное, а порой и пошлое. Тут и привидения, которые с гримасой отвращения пьют… желудочные капли, феи, угощающиеся кофе, колдуньи, торгующие яблоками и пирожками. Романтик и реалист, психолог, автограф – все это было так близко, так понятно Герцену. Гофман так же, как и Герцен, чувствовал отвращение к чинным "чайным" обществам. Герцен читал у биографа Гофмана Гитцига, что писатель большую часть вечеров, а порой и ночи, проводил в винных погребах, всегда веселый, остроумный, окруженный веселящимися людьми. И вспомнились "пирушки у Никитских ворот".
"Гофман" увидел свет летом 1836 года в журнале "Телескоп" в 10-й книжке. Эта публикация обидела И. Полевого, который обвинил Герцена в том, что "серьезные люди не дают одну и ту же статью в два журнала". Но Полевой был не прав в своих подозрениях. Герцен не посылал статьи в "Телескоп", это сделал Кетчер. Сам же Герцен был недоволен тем, как ее небрежно напечатали.
Новый год начинался для Герцена письмом от Наташи. Он выучил его наизусть. "Да, сам бог водил мою руку, когда я писала тебе, что у меня ничего нет, кроме тебя. – Сам бог, мой Александр! Он дал мне все в одном тебе, он дал мне душу, способную любить одного тебя. Как хороша я теперь, друг мой, как полно счастья все существо мое, какая музыка в душе моей. Теперь я вся гимн любви, слушай эту музыку: она небесная, она от бога, она твоя!" И прочь все сомнения! Он счастлив безмерно. И вдруг…
18 января 1836 года камердинер Матвей разбудил Герцена словами: "Старик Медведев приказал долго жить", Герцен и Витберг застали Медведеву в каком-то сумеречном состоянии. Кроме них да еще одного чиновника – никого. Некому похлопотать о похоронах, присмотреть за детьми. Вятское общество отвернулось от вдовы, которая это общество избегала. Хлопоты, заботы следующих двух дней поглотили и силы и чувства Герцена. Наконец похороны и унылое возвращение в дом усопшего.
Через некоторое время положение Медведевой еще более усложнилось. Старый развратник губернатор, не привыкший к отпору со стороны вятских дам, обратил на вдову свое "нежное внимание". У Тюфяева был козырь – отец губернии заботился о благополучии попавшей в беду молодой женщины, он готов облагодетельствовать и бедных сирот… Медведева все поняла и выгнала Тюфяева из дома. Униженный паша, конечно же, затаил злобу, и рассчитывать на то, что он оставит в покое несчастную женщину, не приходилось.
А у кого ей искать защиту в чужом и враждебном городе? Естественно, что взоры Прасковьи Петровны невольно были обращены к Герцену. Конечно, она понимала: политический ссыльный – слабая защита. Да и что мог предложить ей Герцен? Медведева была согласна лишь на все, то есть на то, чтобы Герцен предложил ей стать его женой. Но именно такое предложение Герцен не мог, не желал сделать, хотя порой неподкупная совесть требовала – женись. "Бедная, бедная Р.! [1]1
Р. – так Герцен шифровал в «Былом и думах» П.П. Медведеву.
[Закрыть]Виноват ли я, что это облако любви, так непреодолимо набежавшее на меня, дохнуло так горячо, опьянило, увлекло и разнеслось потом?"
Герцен и сам нуждался в защите или хотя бы в участии, в дельном совете. Но у кого его получить? Конечно, Герцен понимал, что рядом есть, может быть, единственный в этом городе человек с жизненным опытом, опытом, которого никто не хотел бы иметь, человек беспредельно честный, неподкупный, человек глубоко к нему привязанный. Этим человеком был Витберг. Но Герцен кренился и до поры до времени ни слова не говорил ему и чуть ли не со слезами наблюдал, как мучается в поисках ответа Медведева. "…Р. страдала, я, с жалкой слабостью, ждал от времени случайных разрешений и длил полуложь". Тюфяев не прекратил своих домогательств, но теперь он пустился на подлости.
Прасковья Петровна после смерти мужа очутилась без всяких средств к существованию, а всевозможные лавочники, хозяин дома по науськиванию губернатора потребовали уплаты за продукты, за квартиру. Медведева не знала, что делать. А тут еще дети. У нее оставалась единственная надежда устроить их в какой-нибудь пансионат на казенный счет, но представление об этом должно было исходить из губернской канцелярии. Тюфяев позаботился о том, чтобы бумага была составлена так, что отказ был неминуем.
Еще в 20-х числах января, сразу же после смерти Медведева, Герцен написал письмо брату Егору Ивановичу с просьбой о займе тысячи рублей. В письме он не объяснил, зачем ему понадобилась эта сумма, но Наташе рассказал довольно-таки туманно и с условием, чтобы она никому не передавала, "пусть думают, что на вздор".
В это тяжелое время Герцен мог найти хоть каплю успокоения только в письмах. В письмах к Наташе, в чтении ее писем. И поток этих писем все возрастал. Впоследствии Александр Иванович назовет их письма "какой-то движущейся, раскрытой исповедью".
Романтически-возвышенный слог этих писем, частое упоминание бога свидетельствуют о религиозно-мистических настроениях, которые овладевали Герценом. Этому способствовало и тесное общение с Витбергом. Не обошлось и без влияния глубоко религиозной Натальи Александровны. И Герцену не хотелось противоборствовать этим влияниям. Тогда они были созвучны его настроениям, о чем свидетельствует и постепенно меняющийся слог герценовских писем к Наташе, и наброски очерков и повестей этого времени.
Герцен еще не признался Наташе целиком в своем увлечении Медведевой. И она – как неотступный укор совести. От Прасковьи Петровны можно на время скрыться, не навестить вечером ее гостиной, но от совести не скроешься, она в тебе.
Двадцать пятого марта в Вятку из Москвы приехала жена Витберга с детьми. Она успела познакомиться с Наташей, привезла от нее письмо. Еще ранее она с благодарностью приняла предложение Герцена не разрушать их с Витбергом дуэт, жить вместе. Но уже на следующий день по приезде жены Витберг заявил, что Прасковья Петровна с детьми также будет жить в их доме. Поспешил ли архитектор с таким решением, если бы знал всю правду об отношениях Герцена и Медведевой? Наверное, он поступил бы точно так же. Иного пути для пресечения назойливых ухаживаний Тюфяева не было. "У него Р. была спасена, такова была нравственная сила этого сосланного. Его непреклонной воли, его благородного вида, его смелой речи, его презрительной улыбки боялся сам вятский Шемяка".
Положение Герцена теперь стало просто невыносимым. "Мы очутились под одной крышей – именно тогда, когда должны были бы быть разделены морями".
Уже минул год с того дня, когда Герцен покинул Крутицкие казармы. Тяжелый год испытаний реальностью. Казалось, Герцен несколько успокоился, пообвыкся, перестал метаться. «…Моя пустая жизнь кончилась, – писал он Наташе в апреле 1836 года, – я опять занимаюсь, хотя не так много, как прежде, но с пользою. Не должно удаляться от людей и действительного мира, это старинный германский предрассудок; в действительном мире есть своя полнота, которая не находится в жизни кабинетной и которая учит многому… Разбитый, больной, печальный явился я сюда и потому искал в ложном шуме утешения; это не могло долго продолжаться; ты ускорила еще мое возвращение к идеальному, и год этот не совсем пропал в жизни моей; он богат опытами, чувствами и более всего любовью к тебе, мой ангел».
А между тем Герцен никак не наберется смелости, чтобы прямо, открыто рассказать Наталье Александровне о Медведевой. Он пишет о ней намеками, называет Полиной, а в результате Наталья Александровна решила, что Полина – Тромпетер, о которой ей так много говорил Герцен, – влюбилась платонически в ее Александра. Оба страдают, так как Александр не может разделить ее любви. Наталья умоляет Герцена не скрывать от Полины правды. Это было уже выше всяких сил, Александр Иванович не мог далее скрывать правды от Натальи, он написал ей и рассказал все.
В ожидании своего "приговора" Герцен вновь заметался. То он с головой уходит в работу над планом новой статьи, то, отшвырнув бумаги, выскакивает во двор, седлает коня и скачет куда глаза глядят несколько верст, чтобы только не думать, не ворошить тревожных мыслей.
Наступил май. Только в мае можно было вятскую весну назвать весной. Поутру 22 мая Александр Иванове вместе с другими чиновниками и во главе с губернатором уселся на губернаторскую расшиву – плоскодонное судно этак сажень 25 в длину и 5 – 6 шириной, – всю, от острого носа до плоского транца на корме, укрытую красным сукном, чтобы плыть на Великую реку. Здесь 23 мая каждого года справлялся главный летний праздники Вятской губернии – явление чудотворной иконы Николая Хлыновского. Это празднество древнее, времен, когда новогородские ушкуйники, двигаясь на северо-восток, основали поселение Хлынов, ставший только при Екатерине II Вяткой. Невдалеке от Хлынова и явилась новогородцам чудотворная. Поселившись в Хлынове, новогородцы прихватили с реки Великой и икону. Но она коварно исчезла и вновь объявилась на Великой. Новогородцы вновь вернули ее и при этом поклялись, что если икона останется в Хлынове, то они будут торжественным ходом носить ее ежегодно на Великую реку.
Герцен во все глаза смотрел, как на богатый дощаник водружают чудотворную, а по бокам иконы чинно устраиваются "архиерей и все вятское духовенство в полном облачении". Плыли целый день и только в два часа ночи 23-го прибыли на место. Герцена всегда привлекали этнографические детали быта, обрядов тех народов, с которыми он сталкивался. Поэтому остается только сожалеть, что письмо, отправленное им по возвращении с реки Великой к отцу, пропало. В "Былом и думах" описание этой поездки очень беглое, ироническое по отношению к иеромонахам, продажи ими жертвенного мяса. В письме же к Наталье Александровне он сообщает: "Сейчас возвратился я с Великой реки и устал ужасно… Торжественность этого национального праздника удивительна. Я приехал туда ночью, часа в два, но толпы народа уже не спали; везде шум, крик; тут ряд телег делает настоящую крепость, и за ним тысячи мужиков, толпы нищих, уродов, толпы черемис, вотяков, чувашей с их странным, пестрым костюмом, с их наречием. Разумеется, я спать не лег, а бросился в это море людей. Часовня, где образ стоит под крутою горою… Но нет, не хочу в твоем письме писать об этом, возьми папенькино письмо… там найдешь все это". Герцен толкался в этой разноголосой, гомонящей, поющей, молящейся толпе, удивляясь тому, как еще много языческого в христианских праздниках.
Можно только догадываться, почему Тюфяев, давно уже невзлюбивший Герцена, видевший явное его покровительство и поддержку Медведевой, вдруг в донесении от 16 июня 1836 года на имя министра внутренних дел Д.Н. Блудова писал, что "…в продолжение года службы его (Герцена. – В.П.) заметил в нем: похвальное поведение, особенное усердие, способности и образование отличное, образ мыслей, свойственный верноподданному", но "таланты его остаются без необходимого для них развития" в масштабах губернии. И далее раздобрившийся губернатор просит министра ходатайствовать перед Николаем I о разрешении Герцену служить в Москве под "особенным надзором" родственников или в Петербурге, где "при его образованности, он особенно может быть полезен и будет на виду у высшего правительства".
Словно сговорившись, на следующий день в далекой Москве хирург И.Ф. Гильтебрандт, добрый знакомый семьи Яковлевых, отправляет письмо лейб-медику, доктору самого императора Н.Ф. Арендту с просьбой похлопотать перед главноначальствующим III отделения и шефом жандармов графом Бенкендорфом за "воспитанника" Ивана Алексеевича. Речь идет опять-таки о возвращении Герцена в Москву. Слухи об этих ходатайствах доходили до Герцена и порождали у него надежды. Увы пока напрасные.
Ясно, что Тюфяев был бы не прочь сбыть с рук строптивого и столь блистательного ссыльного, как Герцен. Счастливый соперник будет устранен. Без поддержки Герцена ни Медведева, ни Витберги существовать не смогут, и как знать… не станет ли прекрасная вдовушка более уступчивой, когда убедится, что архитектор с семьей гордо голодают.
Надежды на перевод в Москву или Петербург растаяли через месяц. На сей раз неповоротливая бюрократическая машина сработала удивительно быстро. 20 июля граф Бенкендорф отписал министру внутренних дел Блудову по поводу тюфяевского представления, что о переводе Герцена не может быть и речи. "Во-первых, потому, что причиною высылки Герцена из Москвы был обнаруженный им в письмах непозволительный образ мыслей, в котором он в столь короткое время исправиться не мог; и, во-вторых, потому, что прощение его было бы несправедливо в отношении прочих, по одному с Герценом делу подвергнутых наказанию и равно с ним или даже и менее виновных". Конечно, это был удар. И еще неизвестно, как бы отреагировал на него Герцен, но именно в это же время пришел ответ от Наташи на его полное признание относительно Медведевой и отпущение грехов.
"Читая признание твое, ангел мой, я залилась слезами. Далеко от того, чтоб ты пал в душе моей, о, нет, Александр; клянусь тебе, ежели б ты сделал что слишком порочное, – этого не может быть никогда, – но если бы, и тогда я омывала слезами и молитвою грех твой, просила бы Бога, чтоб Он за тебя наказал меня, а чтоб ты унизился в душе моей, чтоб любовь моя умалилась одной каплей?.. Теперь просьба о ней. Ежели ты не можешь прибавить ей счастья, не умножай горя ее, заставь ее разлюбить тебя незаметно ей самой и пуще всего при расставании не давай надежды: не то страдания ее будут тяжки и продолжительны…"
Эта полная амнистия успокоила Герцена, помогла перенести невзгоды продолжающейся ссылки, но и породила поток покаянных писем. Наталья Александровна хотя и дала амнистию, но продолжала терзаться сомнениями. Она даже была готова на то, чтобы Герцен женился, на Медведевой, а она была бы только "кузина, любящая тебя без памяти".
За окном уже несколько суток холодный дождь сменяет мокрый снег, а пронизывающий ветер день и ночь стучится в ставни. Вятка нахохлилась, притаилась, на улицах ни души. А у подъезда вдруг позвонили. Оказалось, почтальон принес очередную, 15-ю книжку «Телескопа» на 1836 год. Надо жить в глуши, в ссылке, чтобы донять всю важность такого события, как получение новой книги. В сторону все бумаги, все дела!
К этому журналу у него отношение особое. Его издает Николай Иванович Надеждин, фигура примечательная и противоречивая. Сын сельского священника, семинарист, он окончил две духовные академии (рязанскую и московскую), учительствовал, а затем, после защиты докторской диссертации, стал профессором по теории изящных искусств, археологии и логики в Московском университете. У него учился Николай Огарев, он же рассказывал Герцену, что как-то Николай Станкевич сказал Константину Аксакову, что Надеждин "много пробудил в нем своими лекциями и что если он (Станкевич) будет в раю, то Надеждину за то обязан". Собственно, и Герцен обязан Надеждину тем, что в 10-й книжке "Телескопа" за этот год была напечатана и его статья "Гофман". Правда, это стоило ссоры с Полевым, а вина тут только Кетчера, который не знал, что Герцен отослал статью Полевому. А впрочем, вряд ли Кетчер не знал, ведь в середине декабря 1835 года Герцен писал Николаю Христофоровичу: "Я посылаю в Москву две статьи: 1) "Гофмана" и 2) об Вятке, при письме к Полевому, – куда он хочет, пусть поместит или велит поместить".
Кетчер иногда, сам того не желая, из самых лучших побуждений доставлял друзьям неприятности. И с Надеждиным у него вышло не совсем ловко. Надеждин был "теоретически" влюблен в одну барышню, хотел жениться. Но родители барышни и слышать об этом не желали. И вот у Кетчера созрел план – устроить "романтический побег". Были оговорены условные знаки, Надеждин и Кетчер замерли на лавочке Рождественского бульвара. А знака нет и нет. Надеждин задремал, просыпаясь, хныкал, уговаривая Кетчера идти спать. И уговорил наконец. Когда же они ушли, появилась девица. И она подавала условные знаки, кто знает, может быть, час, а может, и больше…
Впрочем, когда в руках свежая книжка журнала, воспоминания только мешают. Герцен торопливо разрезает страницы. "Современная летопись", "Критика", "Науки", 'Нравы, или Сцены из общественности и частной жизни", "Смесь", "Знаменитые современники". С чего же начать? Начал с "Критики" и "Смеси". Добрался до раздела "Науки". Почти весь раздел занимает статья: "Философические письма к г-же***. Письмо 1-е". Вместо подписи стоит: "Некрополис 1829 г., декабря 17". В примечаниях редакция сообщала, что это письмо – перевод с французского и что в следующих книжках "Телескопа" будут опубликованы еще два письма того же автора.
"Перевод с французского"? Это настораживало, да и отсутствие имени автора тоже. Сколько раз бывало там, в Москве, получая очередные книжки журналов, он второпях разрезал, прочитывал только те статьи, которые его в тот момент интересовали, на остальные не хватало времени, да и охоты тоже. Знал бы Герцен, что на полке в библиотеке Александра Пушкина лежит 10-я книжка "Телескопа" за 1836 год, разрезанная только на страницах статьи "Гофман"… Не знал Герцен и того, что "Философическое письмо", над которым он раздумывал, перевел с французского не кто иной, как все тот же Кетчер.
Но в Москве можно и не читать весь журнал, в ссыльной Вятке это уже непозволительная роскошь. Прочитаны первые страницы, и Герцен уже ничего не видел, не слышал вокруг. "Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, – все равно надобно было проснуться…" "Со второй, третьей страницы меня остановил печально-серьезный тон: от каждого слова веяло долгим страданием, уже охлажденным, но еще озлобленным. Читаю далее – "Письмо" растет, оно становится мрачным обвинительным актом против России, протестом личности, которая за все вынесенное хочет высказать часть накопившегося на сердце". Эти слова написаны Герценом через много-много лет, когда создавались "Былое и думы". Но они звучат как сиюминутная реакция на мысли, настроения, тон письма. В переписке Герцена 1836 – 1837 годов это письмо не называется, есть только упоминание "об одном происшествии в Москве" в письме к Наташе в январе 1837 года.
Герцен останавливался, снова читал, возвращался к прочитанному, находил новые мысли, наконец вскочил, бросился к Витбергу, прочел ему. Вечером на огонек забежал учитель Скворцов, жених Паулины. Прочел и ему. А потом всю ночь напролет без сна, думал, думал. Письмо притягивало, письмо вызывало и возражения. Россия – "Некрополис", "город мертвых"? Ясно, что речь идет о России чиновнично-крепостнической, России, задавленной гнетом. Но где же выход? Неведомый автор его не видит, да и не ищет. "У России нет будущего, как не было и прошлого!" С этим нельзя согласиться. А декабристы? Да, автор вспомнил о них, но для него 14 декабря – огромное несчастье, которое отбросило Россию на полстолетия назад. Нет, нет и нет – он не убедит тех, кто поклялся продолжать дело Пестеля и Рылеева.
И первопричина всех несчастий России, по мнению автора, в процветающем православии. Запад же ушел вперед только потому, что там укоренился в основном католицизм. Неубедительно. Гораздо убедительней звучит убийственная критика российских порядков. В этом вопросе Герцен целиком с автором. "Дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне".
Злодеяние за злодеянием, а не царство ума и благополучия, как утверждают льстивые царедворцы. Убийство за убийством – царский дворец – прибежище уголовных преступников. Герцена не могло не поразить, что подобные утверждения напечатал Надеждин. Надеждину было чуждо пристрастие автора письма к католицизму. И именно Надеждин заявлял, что "вся жизнь, все бытие" русского народа "сосредоточены" в его царях и что "нет истории русского народа", зато есть "история государства русского, история царей русских".
Герцен на стороне автора "Письма". Не история царствований составляет суть истории народа. Историей русского народа можно гордиться. Но автор заявляет, "что у России не было прошлого". Герцен не знал, кто автор "Философического письма", и узнал много позже. Зато Пушкин 19 октября 1836 года обратился к автору, Петру Яковлевичу Чаадаеву, с посланием: "Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться… Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков…" (Пушкин это письмо не отослал, узнав о том, как в Москве расправились с Чаадаевым.) Под этими словами Герцен мог бы подписаться.
Герцен не только внутренне протестовал против целого ряда утверждений автора письма, он доказывал Витбергу и Скворцову, что Россия много дала миру, достаточно вспомнить деяния Петра и труды Ломоносова, декабристов и Пушкина. Но эти горячие опровержения ни на йоту не умаляли глубокого уважения Герцена к неизвестному автору.
"Заключение, к которому приходит Чаадаев (через несколько месяцев Герцен узнал имя автора и даже, оказывается, один раз мельком видел его на обеде у графа Орлова. – В.П.), не выдерживает никакой критики, и не тем важно это письмо; свое значение оно сохраняет благодаря лиризму сурового негодования, которое потрясает душу и надолго оставляет ее под тяжелым впечатлением. Автора упрекали в жестокости, но она-то и является его наибольшей заслугой. Не надобно нас щадить: мы слишком быстро забываем свое положение, мы слишком привыкли развлекаться в тюремных стенах" – так резюмирует Герцен в книге, написанной им в 1850 году, "О развитии революционных идей в России".
Герцен принимал упрек, брошенный Чаадаевым поколению, которое шло сразу следом за декабристами. Идеи декабристов не схоронишь в сибирских рудниках, но где люди, подхватившие их, воплотившие в жизнь? В лучшем случае они в ссылке. А ведь Герцен, его друзья уже шагнули за те пределы дворянской ограниченности, печать которой так отчетливо виделась на планах и проектах героев 14 декабря.