355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Прокофьев » Герцен » Текст книги (страница 10)
Герцен
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:16

Текст книги "Герцен"


Автор книги: Вадим Прокофьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)

В 1838 году после долгой, мучительной болезни скончался отец Огарева. Ник сообщил об этом Герцену и Наташе одновременно со свадебным поздравлением. Огарев сделался обладателем огромного состояния. В его владении оказались и 4 тысячи душ, которые он хотел бы по возможности "вывести… из полускотского состояния". Пять лет томился Огарев в своей домашней ссылке под надзором полиции. Он так же, как и Герцен, "много сделал", "продвинулся вперед" в самообразовании и тоже женился. А вернее, его, богатейшего наследника, довольно-таки ловко женила на себе Мария Львовна Рославлева, племянница пензенского губернатора Панчулидзева. После смерти отца Огарев выхлопотал разрешение объехать свои имения, разбросанные в различных губерниях, чтобы, так сказать, войти в права наследства. Ему этот объезд разрешили, хотя остерегли относительно столиц. И вот, отправляясь в свою рязанскую вотчину Белоомут, Огарев с супругой решили сделать крюк и навестить Герценов. Он знал, что Герцен все эти годы в письмах к друзьям выспрашивал их о нем, но переписывались они крайне редко.

Огаревы приехали во Владимир 15 марта 1839 года. Нагрянули они внезапно, без предупреждения. И в уютной гостиной дома, который снимал Герцен, свершилось "венчанье сочетающихся душ, венчанье дружбы и симпатии". Огарев увидел чугунное распятие на столе, подаренное им Герцену при разлуке.

– На колени, – сказал он, – и поблагодарим за то, что мы все четверо вместе!

Герцен, Наташа, Огарев, Мария Львовна опустились на колени, обнялись. В неверном отсвете масляной лампады гостиная походила на масонскую ложу. Но коленопреклоненные люди давали не клятву, они обратились к распятию "не с упреком, не с просьбой", а с гимном, с осанной…". Позже Герцен сообщил Кетчеру: "Ну, брат Кетчер, ежели б жизнь моя не имела никакой цели, кроме индивидуальной, знаешь ли, что бы я сделал 18 марта? Принял бы ложку синильной кислоты… Относительно к себе "я все земное совершил!". Только еще и оставалось мне после Наташи желать, и оно сбылось, и как сбылось, четырехдневное, светлое, ясное, святое свиданье!.. Что за дивный, что за высокий Огарев! И она не совсем такова, как ты говорил, по твоим рассказам я только знал, что она умна, а теперь я увидел в ней тьму сердца, душу, раскрытую симпатиям высоким и обширным. Она достойна его".

Венчание дружбы и симпатии было верно относительно таких целостных натур, как Герцен, Огарев, Наташа. Но Мария Львовна была совершенно иным человеком. Женщина взбалмошная, пустая, кокетливая, без каких-либо умственных интересов, недаром Кетчер, ранее Герцена познакомившийся с ней, очень холодно отозвался о Марии Львовне. А потом, по свидетельству Татьяны Астраковой, которой Мария Львовна не понравилась с первой встречи, Кетчер заявлял: "Я давно говорю – дрянь, а Ник – тряпка".

Позже, когда Герцен получил возможность бывать в Москве, он уже иными глазами взглянул на "богом избранную Марию", а затем и вовсе поссорился с ней.

«Лициний» и «Вильям Пен» были Герценом забракованы. Но надолго, если не на всю литературную и публицистическую жизнь Искандера осталась тема двух миров. Старый гибнет, новый выходит из небытия. Потом эта тема в сотнях вариантов повторяется, варьируется в зависимости от быстро меняющихся фактов социальной и политической истории как Европы, так и России.

Во Владимире Герцен очень много и серьезно работает над "Записками одного молодого человека" – этого ростка, из которого развернутся, распустятся "Былое и думы". "Записки одного молодого человека" писались как бы в два приема. Первые разделы "Записок" – это авторская переработка повести "О себе". "Ребячество", "Юность", "Шиллеровский период" – эта часть очень лирична. Первый раздел кончается временем, непосредственно предшествующим поступлению в университет. "Записки" резко отличаются своей художественной основой, языком от ранее написанных отдельных набросков. Они как бы делают заявку на будущий главенствующий в творчестве Герцена жанр – воспоминаний, автобиографии, наполненных невыдуманными фактами, подлинно существовавшими людьми, и эти факты, эти люди щедро озарены авторской фантазией, так ярко проступающей в "Записках".

Виссарион Белинский, говоря о мемуарах, замечал: "Мемуары, если они мастерски написаны, составляют как бы последнюю грань в области романа, замыкая ее собою. Что же общего между вымыслами фантазии и строго историческим изображением того, что было на самом деле? Как что? – Художественность изложения! Недаром же историков называют художниками. Кажется, что бы делать искусству (в смысле художества) там, где писатель связан источниками, фактами и должен только о том стараться, чтобы воспроизвести эти факты как можно вернее? Но в том-то и дело, что верное воспроизведение фактов невозможно при помощи одной эрудиции, а нужна еще фантазия. Исторические факты, содержащиеся в источниках, не более, как камни и кирпичи: только художник может воздвигнуть из этого материала изящное здание". Художественное обобщение исторических фактов, портретов со временем обретет у Герцена такую силу, выразительность, глубину, какой не обладал ни один русский писатель его поры. "Записки" – это подступ к тому, что станет главенствующим в художественном творчестве Герцена, это поиски реализма, но еще заметны остатки романтизма 30-х годов.

Вторая часть "Записок", обычно называемая "Малиновской", писалась позже, в 1840 – 1841 годах.

Во Владимире оборвался поток писем, самый обильный, самый бурный – к Наташе. Теперь этот поток разлился на множество более спокойных ручейков. Письма в Вятку, к Витбергу, Медведевой. Их немного, и они деловые. Пристроены дети Медведевой, Герцен устраивает и саму Прасковью Петровну, она станет воспитательницей в семье владимирского губернатора Куруты, Более оживленно журчит протока, ведущая в Москву, к Кетчеру. Это не просто излияния дружбы, но и профессиональный разговор начинающего литератора с литературным переводчиком. Разговор о прочитанном, о журналах. «Что ты скажешь о редакции „Отечественных записок“, 1 № не дурен, особенно разбор Фауста…» Далее следует сжатый и очень выразительный обзор «состояния французской литературы». «Во воем множестве выходящих книг ужасная пустота, я разлюбил даже Гюго, одна G. Sand растет талантом, взглядом, формой… Нынче нет таких огромных банков идей, как Гёте, Лейбниц, их разменяли на мелкое серебро и пустили по рукам…» Герцен все время взывает к Кетчеру – книг, книг, присылай как можно больше. «Романы я на свой счет не принимаю, это для Наташи, а мне достань что-нибудь из гегелистов, да, ежели можно, исторических книг…» Это письмо от 7 февраля 1839 года. 28 февраля – 1 марта Герцен вновь пишет Кетчеру: «Главное, о чем я прошу – это больше исторических и гегелевских…»

15 – 17 марта Герцен делится своими мыслями по прочтении пяти частей мемуаров Лафайета, "Илиады" в переводе Н.И. Гнедича. "Я читаю теперь с восторгом "Илиаду" (Гнедича) – вот истинный сын природы, тут человек кажется во всей естественной наготе". Помимо Кетчера, книги Герцену доставляют Астраковы. Он внимательно следит за русскими журналами: "Наши журналы очень дурны, кроме "Отечественных записок". Что же вы плошаете в Москве?"

13 июня 1839 года у Герценов родился сын, нареченный в честь отца Александром. И сразу целый веер писем. Всем! Всем! Родился сын.

27 июня министр внутренних дел граф А.Г. Строганов в связи с ходатайством И.Э. Куруты обратился с донесением к графу А.X. Бенкендорфу о возможности полного прощения Герцена. А 16 июля Николай на представлении Бенкендорфа начертал: "Согласен".

28 июля Герцен узнает о том, что полицейский надзор над ним снят. И в тот же день отправляется в Москву. Сначала один. Затем возвратился во Владимир и в конце августа всей семьей укатил в первопрестольную.

Герцены приехали в Москву, но это не означало, что они окончательно распрощались с Владимиром. Просто прибыли на более или менее длительную побывку. Герцен рассчитывал, что они смогут прожить в отчем Доме во всяком случае до нового, 1840 года. Но в сенсоре во "Владимирских губернских ведомостях" было официально объявлено, что титулярный советник Герцен определен "чиновником особых поручений при господине владимирском гражданском губернаторе", а это означало, что не к Новому году, а уже в октябре нужно обязательно вернуться во Владимир. Но возвращаться не хотелось. Впрочем, первые впечатления от Москвы после пяти лет разлуки достаточно сумбурные. В письме Юлии Федоровне Куруте через три дня по приезде Герцен признается: "Я еще не огляделся, еще не понимаю себя в Москве и потому ничего не могу сказать о себе, слишком много и чувств, и воспоминаний, и мыслей, и знакомых лиц, и знакомых улиц, и пыли, и колокольного звона, и новостей…" Недаром он говорил: "Большие города – это большие поэмы, надобно вчитаться, чтоб постигнуть поэзию Данта, так и Москва – поэма немного водянистая, с большими маржами, с пробелами, но лишь только приживешься, поймешь поэму в 40 квадратных верст". А пока Герцен недоволен Москвой, и его утешает встреча со старым домом: "Одна из самых замечательных статей для меня был наш старый, забытый каменный дом. Я бродил по пустым комнатам его, и сердце билось: в этот дом я переехал ребенком (в 1824 г.) и прожил 9 лет. Тут родилась первая мысль, первый восторг, тут душа распустилась из почки, тут я был юн, неопытен, чист, свеж. Я всматривался в стены: черты карандашом остались, разные нарезки, как было 10 лет тому назад и будто я 1839 года тот юноша 1829 года?.. Примеривая прежние комнатки к душе, вижу, сколько душа переменилась, к лучшему ли? – может; к изящнейшему ли? – не знаю".

10 сентября 1839 года Герцен присутствует на закладке храма Христа Спасителя. По его словам, это "похороны Витберговой славы, колыбель известности Тона". "..Шествие весьма было торжественно – духовенство, гвардия, посланники и тысячи народа на крышах, на заборах, в окнах…" Митрополит Филарет произнес речь. Герцен в письмах к Витбергу только упоминает о закладке храма и добавляет: "В публике вас часто поминают, особенно теперь… и знаете ли, что большая часть за ваш проект – кроме аристократов. Есть даже громогласные партизаны, и в том числе архитектор Мирановский и др.". Но Александр Иванович воздерживается от оценок проекта Тона. Еще раньше, посылая Витбергу из Владимира этот проект, Герцен, описывая храмовую архитектуру Владимира, скептически отзывается о проекте Тона: "Здесь во Владимире есть древний собор, строенный при в[еликом] князе Всеволоде, он не велик, но масса его очень хороша, в нем есть что-то стройное, конченое, и, признаюсь, он для меня в 10 (раз) лучше Тонова". И далее о том, что "Тон не понял" созерцательной идеи Востока, а ей "будущность большая".

Эти месяцы до возвращения во Владимир пролетели бестолково. Витоерг из Вятки просил позаботиться о его сохранившемся имуществе, в чем Герцен не преуспел. В Москву приехала Медведева, Герцен, едва устроивший ее во Владимире, теперь хлопотал о ней в Москве. Но пока без особого успеха, так как Медведева хотела стать воспитательницей, хотела учить других, но для этого ей самой не хватало знаний. Виделся Герцен и с Жуковским, который сопровождал наследника на торжества в Москве. Но виделся как-то наспех, "в шуме, в вихре, когда все в Москве торопилось, суетилось, и Василий Андреевич торопился, суетился". Эта суета захватила и Герцена. Недаром Наталья Александровна жаловалась владимирским друзьям: "Александра… почти вовсе не вижу". Но тогда она и думать не могла, что для Герцена друзья, театры, знакомые плюс затворническая работа составляют смысл жизни. Семья, конечно, тоже, но и к жене он относился прежде всего как к другу, самому любимому, самому нежному члену кружка друзей.

Собственно, от старого круга друзей в Москве остались немногие. Огарев приехал в Москву позже Герцена, в середине сентября, и Герцен в письме Юлии Федоровне Куруте восторженно восклицает: "Огарев здесь – Москва расцвела". В Москве были Сатин и Кетчер. Но состоялись и новые знакомства, прежде всего с Виссарионом Григорьевичем Белинским.

Возможно, что Герцен и Белинский знали друг друга в годы учения в университете. Зато наверняка Герцен был знаком с его статьями – они печатались в "Телескопе", в "Московском наблюдателе", "Молве". Белинский и не в меньшей степени Герцен принадлежали к тому немногочисленному кругу "отшельников мысли, схимников науки", которые в конце 30-х – начале 40-х годов ушли в теорию, пытаясь обрести какую-то одну, универсальную идею и с ее помощью объяснить буквально все: и жизнь и науку. 14 ноября 1839 года Герцен писал Огареву из Владимира: "Ни я, ни ты, ни Сатин, ни Кетчер, ни Сазонов… не достигли совершеннолетия, мы вечно юные, не достигли того гармонического развития, тех верований и убеждений, в которых бы мы могли основаться на всю жизнь и которые бы осталось развивать, доказывать, проповедовать. Оттого-то все, что мы пишем (или почти все), неполно, неразвито, шатко, оттого и самые предначертания наши не сбываются, – как иначе может быть?.. Подумай об этом и пойдем в школьники опять, я учусь, учусь истории, буду изучать Гегеля… Пора наступить времени Науки в высшем смысле и действования практического". Философию Гегеля изучал не только Герцен. Ее штудировал "за свечкой" бедный студент, о ней спорили "юноши и отроки". И им померещилось, что мир не раздвоен, нет в нем ни зла, ни добра, и жизнь внутренняя – в единстве с жизнью внешней. Все, что живет, – это только "проявление духа". "Дух есть абсолютное знание, абсолютная свобода, абсолютная любовь" – так заявил один из самых рьяных русских гегельянцев той поры, человек, который сыграет в жизни Герцена заметную роль, – Михаил Бакунин. Бакунин уверял, что раз жизнь только проявление духа, то, значит, в действительной жизни нет действительного зла, нет и случайностей. Есть необходимость, разумность, благо. И Бакунин, а за ним и Белинский, и многие, кто прежде группировался вокруг Станкевича, восприняли гегелевскую формулу, сокращенную Бакуниным: "Что действительно – то разумно". Бакунин вслед за гегельянцами взял в то время у Гегеля самую реакционную суть его системы и пошел значительно далее в смысле признания разумности действительности, Гегель – прусской, Бакунин – русской. Он ратовал за примирение с нею, отрицая необходимость, да и возможность революционной борьбы. Несколько позже Бакунин выступил в "Московском наблюдателе" с предисловием к переводу "Гимназических речей" Гегеля, где, в частности, писал: "Действительный мир выше его (человека, изучающего философию. – В.П.) жалкой и бессильной индивидуальности; он не способен понять истины и блаженства действительного мира, конечный рассудок мешает ему видеть, что в жизни все прекрасно, все благо, и что самые страдания в ней необходимы, как очищение духа…" Бакунин, провозгласив действительность разумной, ополчился на французское воспитание русских, которое "образует не крепкого и действительного русского человека, преданного Царю и Отечеству, а что-то такое среднее, бесцветное и бесхарактерное".

Белинский недолго находился в плену этой бакунинско-гегелевской формулы, но именно при первом знакомстве с Герценом он пребывал в состоянии "индийского покоя", примирения с действительностью. "Белинский, – вспоминает Герцен, – самая деятельная, порывистая диалектически страстная натура бойца – проповедовал тогда индийский покой созерцания и теоретическое изучение вместо борьбы…" "Знаете ли, что с вашей точки зрения, – сказал я ему, думая поразить его моим революционным ультиматумом, – вы можете доказать, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать?" – "Без всякого сомнения, – отвечал Белинский и прочел мне "Бородинскую годовщину" Пушкина. Этого я не мог вынести, и отчаянный бой закипел между нами…"

Увы, Белинский был не одинок в своем заблуждении относительно разумности действительности. Огарев известил Герцена, что собирается "переработать всю эту массу новых понятий и примириться с миром и собою". "Друг! – писал он Герцену, – я вижу один выход из теперешнего душного воздуха… Право, есть примирение с жизнью, и оно основано на том, что в самом же деле жизнь прекрасна, все в мире прекрасно". Огарев, так же как и Белинский, недолго заблуждался относительно "прекрасной действительности". И никто иной, а Герцен всячески способствовал тому, чтобы "развеять иллюзии". Но для этого нужно было вновь и вновь вчитываться в Гегеля.

С Белинским Герцен расстался холодно. Виссарион Григорьевич переезжал в Петербург, чтобы сотрудничать в "Отечественных записках". Продолжение их споров было еще впереди.

В этот приезд в Москву, очевидно, состоялось знакомство Герцена с Иваном Павловичем Галаховым. Аристократ по воспитанию, Галахов недолго прослужил в Измайловском полку, затем, по словам Герцена, "принялся сеоя воспитывать в самом деле". "Ум сильный, но больше порывистый и страстный, чем диалектический, он с строптивой нетерпимостью хотел вынудить истину, и притом практическую, сейчас прилагаемую к жизни". Брался за то, за это, "постучался даже в католическую церковь". Бросив католицизм, обратился к философии, но "ее холодные, неприветные сени отстращали его, и он на несколько лет остановился на фурьеризме". Галахов долго скитался по заграницам, но на всю жизнь сохранил теплую память о Герцене, ведь "в Москве более и ближе всего было с вами", – писал он Герцену в 1845 году. Да и Герцен говорил, что Галахов "чудный, прекрасный человек; как-то на нем иногда хорошо остановить глаза и душу: так все благородно и чисто в нем". Василий Петрович Боткин, с которым Герцен, судя по всему, также познакомился в это же время, был во многом прямой противоположностью Галахову. Сын богатого купца (Герцен иногда величает его "кулаком"), Боткин, "резонер в музыке и философ в живописи", "был один из самых полных представителей московских ультрагегельянцев". "Он всю жизнь носился в эстетическом небе, в философских и критических подробностях…" Он, по словам Герцена, возводил "все в жизни к философскому значению, делая скучным все живое – пережеванным все свежее, словом, не оставляя в своей непосредственности ни одного движения души". Правда, эти отзывы Герцена о Боткине даны уже позже, когда писались "Былое и думы". А по свежим впечатлениям в дневнике он говорит о Боткине наряду с Кетчером: "Какая благородная кучка людей, какой любовью перевязанная". В пору, когда Герцен познакомился с Боткиным, тот был одним из друзей Белинского.

1 октября 1839 года Герценам пришлось возвратиться во Владимир. Но у Ивана Алексеевича в отношении сына были свои планы. Он во что бы то ни стало хотел видеть его в чинах и обязательно преуспевающим не где-нибудь, а в Петербурге. Для Яковлева, имевшего обширнейший связи, состоявшего в родстве с людьми, которые при Николае I вскарабкались на вершину чиновничьей пирамиды, не доставляло труда пристроить сына. И Герцен готовился к поездке в Петербург, чтобы начать хлопоты по переводе своем в столицу. Отъезд задержала болезнь Натальи Александровны. Герцен не отходил от постели больной; когда же она засыпала, брался за книги. Встреча с новыми людьми, спор с Белинским, гегельянство, так пронзительно окрасившее всю духовную жизнь людей думающих, требовали работы и работы, чтобы не отстать, чтобы выработать общую идею. Герцен хотел встретить неизбежные споры во всеоружии знаний. И прежде всего Гегеля. Его произведения предстояло прочесть от корки до корки, да и не просто прочесть. Без новых знаний человек «не полн, не современен».

Биографы Герцена, радуясь его семейному счастью, с сожалением отмечают, что переписка Александра Ивановича и Наташи оборвалась. Естественно, что она стала ненужной при "гармонии под одной крышей". А ведь именно эти письма и были той ариадновой нитью, следуя которой ученые и писатели выбирались из лабиринта герценовских творческих замыслов и свершений, – вспомним, что большинство автографов Герцена за эти годы утеряно. Письма из Владимира октября – начала декабря 1839 года немногочисленны, да и часть их (например, все письма домой – Ивану Алексеевичу) не сохранилась. Но, зная Герцена, можно с уверенностью сказать, что и в эти месяцы он, не слишком обремененный делами служебными, помимо интенсивного чтения, о чем он говорит в письме к Огареву от 14 ноября ("одно из мощнейших средств для нас теперь чтение" – "я иду вперед, решительно иду"), продолжал работу и над "Записками одного молодого человека".

Тяжелым наследием краткого пребывания в Москве была ссора с Марией Львовной Огаревой. Мария Львовна боялась и ненавидела Герцена. Ее влекли аристократические салоны, и она насильно тащила Огарева в этот мир, где он изнывал от пустоты и скуки. "Вспыльчивая, самолюбивая и не привыкнувшая себя обуздывать, она оскорбляла самолюбия…" "Она упрекала меня в разрушении ее счастья из самолюбивого притязания на исключительную дружбу Огарева, в отталкивающей гордости. Я чувствовал, что это несправедливо, и, в свою очередь, сделался жесток и беспощаден…" Потом, через несколько лет, Герцен казнил себя, нет, не за то, что был беспощаден к Марии Львовне (которая говорила, что даже хотела отравить Герцена), беспощадным был он и его друзья к Огареву. "Его никто не пощадил, ни я, ни другие". А Огарев умолял об одном – "помиритесь", но "мы свирепо расходились, четвертуя его, как палачи".

Герцен снова в Москве. Не заезжая домой – прямо к Огареву. Он так хотел быть у него 6 декабря, в Николин День, но прибыл 7-го. Мария Львовна приняла холодно, сказала, что Огарев у Кетчера. У Кетчера застал и Огарева, и Сазонова, и, что в тот момент важнее, Михаила Семеновича Щепкина, с которым Герцен знаком еще не был. Михаил Семенович был в ту пору уже на вершине своей славы. Сын крепостного, он только в 35 лет смог выкупиться из крепостной неволи при денежной поддержке многих писателей, художников и князя Репнина. Очутившись в Москве, Щепкин скоро стал своим человеком в кругу московских писателей и профессуры, которые, как сам он признавался в своих "Записках", "научили его мыслить и глубоко понимать русское искусство". Пушкин убедил Щепкина вести "Записки" и даже написал в них первые строки.

Им восхищались все. Погодин заявлял, что Щепкин является "достойным помощником, дополнителен и истолкователем великих мастеров сцены, от Шекспира и Мольера до наших отечественных писателей – Фонвизина, Капниста, Грибоедова, Гоголя, Шаховского, Загоскина и Островского". Белинский, пораженный комическим, актерским гением Щепкина, писал: "Щепкин – художник; для него изучить роль не значит один раз приготовиться для нее, а потом повторять себя в ней: для него каждое новое представление есть новое изучение". "Жить для Щепкина, – говорил С.Т. Аксаков, – значило играть на театре; играть – значило жить". И Герцен в этот вечер первого знакомства с великим актером "хохотал, как безумный, от его дара рассказывать анекдоты".

Впрочем, бывший крепостной актер повествовал на только о смешном. Чаще о грустном. Когда Щепкин рассказал Герцену о крепостной актрисе из Орловской труппы, которой владел граф С.М. Каменский, о трагедии, которая произошла, – неизвестно. Но этот рассказ впоследствии лег в основу повести Герцена "Сорока-воровка".

В Москве Александр Иванович задерживаться не собирался, хотя и получил от Куруты отпуск на 28 дней. Но в "московских суетах" замешкался до 11 декабря. Московская суета – это мимолетное свидание с Прасковьей Медведевой, Татьяной Пассек, примирение с Марией Львовной. Огарев был доволен, но Герцен не заблуждался в характере этого примирения. Они пошли на непрочный мир ради Огарева. "Боже мой, какая горькая чаша достанется ему, ежели вое останется как есть", – записал Герцен в дневнике.

14 декабря Герцен в Петербурге.

Впечатления от Петербурга у Герцена очень контрастны по оценкам увиденного, услышанного. Ему не хотелось перебираться в столицу, под сень Зимнего, в город, где находится учреждение в здании у Цепного моста, то есть III жандармское отделение. Но не успел он и оглядеться, как в первый же вечер по приезде пишет Наташе: "Петербург будет для меня великой поэмой…" Зимний дворец до сей поры был для Герцена символом необузданного свирепого "немецкого" своевластия. И вдруг – "лучше я ничего не видывал даже на картинах, он что-то припоминает Эскуриал, впрочем". И Исаакиевская церковь будет "хороша", и "чудно хорош" монумент Петра (сам Петр ему не понравился – хороша лошадь и скала).

Понравились ему столичные театры – "Гамлет" в Александрийском: "Велик, необъятен Шекспир… Не токмо слезы лились из глаз моих; но я рыдал… Сцена с Офелией и потом та, когда Гамлет хохочет, после того как король убежал с представления, были превосходно сыграны Каратыгиным; и безумная Офелия была хороша. Что это за сила гения так уловить жизнь во всей необъятности ее от Гамлета до могильщика! А сам Гамлет страшный и великий". И в балете он тоже замечает "избыток грации и изящества". Но с другой стороны, Герцен пишет, что в этом городе шестиэтажных домов и шестимачтовых кораблей свежему человеку страшно жить. Вместо людей ему видится вычищенная и выбеленная лейб-гвардия, казаки, безмолвные бюрократы, "полгорода в мундирах, полгорода, делающий фрунт, и целый город, торопливо снимающий шляпу".

Герцен обратился к министру внутренних дел графу А.Г. Строганову с прошением о зачислении на службу в его, графа, министерство. Он был уверен, что прошение встретят благосклонно, брат Строганова по просьбе Ивана Алексеевича ходатайствовал за Герцена, и Александру Ивановичу оставалось только ждать решения.

В этот приезд он дважды побывал у Жуковского, виделся с Белинским. Познакомился и с Иваном Ивановичем Панаевым, который перетащил Белинского в "Отечественные записки" А.А. Краевского. Иван Иванович в пору, когда Герцен закончил университет, появился на литературном поприще с рядом повестей, написанных в Духе Марлинского. В "Былом и думах" Герцен его не очень-то жалует. Между тем они сошлись накоротке.

26 декабря, намотавшись по Петербургу, на ходу завязав нужные и ненужные знакомства ("хорошо знакомлюсь, но туго сближаюсь"), Александр Иванович возвращается в Москву. Три дня в Москве – и скорее во Владимир, чтобы Новый год встречать в кругу семьи. И все же за эти три дня произошло знаменательное событие. Герцен познакомился с Тимофеем Николаевичем Грановским. "Мельком видел я его тогда и только увез с собой во Владимир благородный образ и основанную на нем веру в него, как в будущего близкого человека". И не ошибся. Позже они "сблизились тесно и глубоко".

Недолго пришлось Герцену дослуживать во Владимире. Январь, февраль 1840 года промелькнули незаметно. Уже 29 февраля Герцен был зачислен на службу в министерство внутренних дел, а 13 марта освобожден от полицейского надзора по решению департамента полиции. 22 марта министр внутренних дел граф А.Г. Строганов сделал предписание губернатору И.Э. Куруте о переводе Герцена: "Прошу… приказать ему явиться в С.-Петербург к новой его службе". Герцены отбыли в Москву.

Последнюю неделю марта, весь апрель и половину мая Герцены провели в Москве. Александр Иванович не торопился с отъездом к новому месту службы. Соприкосновение с чиновничьим миром столицы на Неве ничего хорошего в будущем не сулило.

Наталья Александровна вновь жалуется, что Герцен "не живет вовсе дома, сделал много нового знакомства". Видимо, именно тогда и состоялась первая встреча Герцена с Алексеем Степановичем Хомяковым. В переписке этого времени Герцен только один раз упоминает о Хомякове в письме к Похвисневу, владимирскому чиновнику. Он называет Хомякова человеком "эффектов", человеком "совершенно холодным для истины". Потом он отдаст дань даровитости и образованности Хомякова, "обладавшего страшной эрудицией". Но ныне его больше заинтересовал Бакунин, номер один из "молодежи гегельской".

Михаил Александрович Бакунин был сыном тверского помещика Александра Михайловича, человека блестяще образованного, бывшего сотрудника русского посольства в Неаполе, друга В.В. Капниста и Н.А. Львова, члена кружка Державина. Сын пошел в отца. Михаил Александрович закончил артиллерийское училище и даже вышел в гвардию, но поссорился с отцом, и тот настоял, чтобы сына перевели в армию. Заброшенный в глухую белорусскую деревушку, Бакунин совсем не занимался делами служебными, и все кончилось тем, что ему предложили выйти в отставку, на что он с радостью согласился.

Живую, импульсивную натуру Герцена не устраивала бакунинская оторванность от жизни. Ему претило беспочвенное философствование. Эти же настроения Герцена разделил и только что вернувшийся из Берлина Грановский. Он овладевал гегельянством не по расхожим брошюркам, изданным в "губернских и уездных городах немецкой философии", а черпал из первых рук у ближайших учеников Гегеля.

В эти месяцы пребывания в Москве Герцен только знакомился с состоянием умов, но в открытые поединки не вступал. Быть может, поэтому Бакунин, вскоре уехавший в Тверь, принял Герцена за единомышленника и по достоинству оценил его человеческие качества. Он понял, что перед ним честнейший, идеальнейший человек в том смысле, что идея для него все. А ведь Бакунин был нетерпим к людям, и Белинский, ближе, чем кто-либо, знавший его, писал: "Мишель… кроме глубокой натуры и гения требовал еще от удостаиваемых его дружбы одинакового взгляда даже на погоду и одинакового вкуса даже в гречневой каше". Бакунин рвался за границу, его заветной целью стало поехать в Германию и там, на месте, из уст прославленных учителей глубже познать гегельянство. А денег не было. Отец не желал их давать. Из Твери Михаил Александрович пишет Александру Ивановичу: "Хоть наше знакомство началось и недавно, но мне нужно было не много времени для того, чтобы полюбить тебя от души, и для того, чтобы сознать, что в наших духовных и задушевных направлениях есть много общего и что я могу обратиться к тебе, не боясь недоразумений". Обратиться с просьбой одолжить денег на поездку. И немного позже Огарев и Герцен, получивший от отца значительное содержание, предоставили Бакунину необходимую сумму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю