Текст книги "Герцен"
Автор книги: Вадим Прокофьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)
2
22 июня в пять часов вечера Герцен уже был в Женеве. Здесь он вспомнил о президенте Женевского кантона Джемсе Фази. Хотя они и спорили в Париже, но расстались тогда вполне довольные друг другом. Появление Герцена ничуть не удивило Фази: Швейцария, и особенно Женева, являли собой в этот год, по словам того же Герцена, «Вавилонское столпотворение» эмигрантов. Кого только здесь не было! Эмигранты 1849 года еще не верили в продолжительность победы своих врагов, считали, что они еще вернутся, и «не перекладывали платья из чемоданов в комод».
Джемс Фази, по словам Герцена, "человек большой энергии и больших государственных талантов". "Он всю жизнь провел в политической борьбе. Молодым человеком мы его встречаем на парижских баррикадах 1830 года, а потом в Отель-де-Виль, в числе той молодежи, которая, вопреки Лафайету и банкирам, требовала провозглашения республики". Когда во Франции были разрушены баррикады, Фази возвращается на родину, в Женевский кантон. "Он задумал радикальный переворот в нем и исполнил его. Женева восстала на свое старое правительство…
Во время этого переворота Фази показал, что он вполне обладает не только тактом и верностью взгляда, но и той дерзостью, которую Сен-Жюст считал необходимой для революционера. Разбивши почти без кровопролития консерваторов, он явился в Большой совет и объявил ему, что он распущен… С тех пор, т. е. с 1846 года, он управляет Женевой".
С помощью Фази Герцен получил "вид на жительство".
Герцен внимательно присматривается к разношерстной и разноплеменной эмиграции. Женева собрала ее сливки. Здесь Густав Струве, отступивший вместе с баденскими ополченцами. Окруженный свитой адъютантов и "министров", он – глава несостоявшегося правительства. Герцен отметил, что лицо Струве выражало "нравственный столбняк". Был здесь и Карл Гейнцен – "Собакевич немецкой революции", тоже участник баденского восстания. Это он впоследствии публично заявил, что "достаточно избить два миллиона человек на земном шаре – и дело революции пойдет как по маслу". Жил в Женеве и Джузеппе Маццини:, предводитель итальянской мелкобуржуазной республиканской демократии. С Маццини Герцену еще придется встречаться, и не раз. Первое впечатление от первого знакомства осталось приятным,
"Маццини очень прост, очень любезен в обращения, но привычка властвовать видна, особенно в споре; он едва может скрыть досаду при противуречии, а иногда и не скрывает ее. Силу свою он знает и откровенно пренебрегает всеми наружными знаками диктаториальной обстановки. Популярность его была тогда огромна. В своей маленькой комнатке, с вечной сигарой во рту, Маццини в Женеве, как некогда папа в Авиньоне, сосредоточивал в своей руке нити психического телеграфа, приводившие его в живое сообщение со всем полуостровом. Он знал каждое биение сердца своей партии, чувствовал малейшее сотрясение, немедленно отвечал на каждое и давал общее направление всему и всем с поразительной неутомимостью".
Маццини в 1849 году был еще властью, и итальянские феодальные правительства боялись его. Около Маццини вился целый рой итальянских эмигрантов рангом и весом поменьше.
Интернациональная эмиграция в Женеве была тогда заражена одним недугом – издавать журналы. Но средств на это у них не было. Приезд богатого русского и тоже изгнанника сразу же привлек взоры "будущих редакторов" к Герцену. Но Герцен скептически относился к этой журнальной лихорадке. Скепсис Герцена опирался на уже божившееся убеждение: с революцией в Европе покончено. И, во всяком случае, ее в каком-то будущем возглавят не те, кто ныне рвется к печатному станку. Так же скептически Герцен относился и ко всем прочим, за редким исключением, эмигрантским начинаниям. Немецких эмигрантов, несмотря на их развитие, Герцен всегда подозревал в потенциальном филистерстве. Английские и французские исполнены предрассудков. "Француз не свободен нравственно: богатый инициативой в деятельности, он беден в мышлении". Более снисходительно Герцен относился к итальянцам, а потому и теснее сблизился именно с ними. В Швейцарии этот круговорот лиц, оттенков политических теорий, партий вызвал у Герцена буквально головокружение. "Я с радостью покидал Париж, но в Женеве мы очутились в том же обществе, только лица были другие и размеры теснее. В Швейцарии все тогда было ринуто в политику, все делилось на партии: tables d'hote'ы и кофейные, часовщики и женщины. Исключительно политическое направление, особенно в том тяжелом затишье, которое всегда следует за неудачными переворотами, чрезвычайно утомляет бесплодной сухостью и однообразным попреканием прошедшему". Немного оглядевшись в Женеве, Герцен пишет Наталье Александровне, чтобы она с детьми также перебралась сюда. Но Наталья Александровна не спешит. Она регулярно пересылает Герцену корреспонденцию из России, письма Николая Сазонова из Парижа. Сазонов вместе с Хоецким уговаривают Герцена внести 24 тысячи франков залога за газету, которую намерен издавать Прудон. Эта переписка длится несколько месяцев. Герцен по-прежнему не верит в пользу подобных изданий. Но Сазонов настойчив: "деньги твои никакой опасности подвержены не будут, а, кроме того и кроме великой демократической пользы, есть даже, по расчетам Прудонца, надежда на хороший барыш". И Джемс Фази покушается на кошелек Герцена. Он тоже задумал издавать ящурная, не даром же он будет терпеть этого русского эмигранта, когда федеральное правительство Швейцарии начало понемногу избавляться от них. Правда, для президента Женевского кантона федеральное правительство не указ, но об этом можно и умолчать.
В июле месяце Наталья Александровна приехала с детьми в Женеву, а Луиза Ивановна с Колей устроились в Цюрихе, где была школа для глухонемых. Гервег также был вынужден покинуть Париж и перебраться в Женеву. Гервег взялся за устройство в различных немецких издательствах статей, написанвых к этому времени Герценом. Отношения между ними как будто бы самые близкие, самые задушевные. Герцен пишет статью «La Russie» в форме письма к Гервегу. Но Герцен уже не может отделаться от мысли, а может быть, и от интуитивных предчувствий, что с Наташей происходит что-то непривычное. Нет, они не стали друг другу чужими, но как-то отдалились один от другого. Зато Гервег приблизился к Наташе на расстояние, которое уже превышает границу дружбы. «Мне казалось, что его дружба к Natalie принимает больше страстный характер… Мне было нечего делать, я молчал и с грустью начинал предвидеть, что этим путем мы быстро дойдем до больших бед и что в нашей жизни что-нибудь да разобьется…» Так позже осмыслил Герцен, уже в «Былом и думах», этот роковой момент своей семейной жизни. Он ждал, что Гервег откроет ему, как другу, свою тайну раньше, чем объяснится с Натали. Такова была, по его мнению, этика отношений друзей – единственно возможная для Герцена. Могло ли это что-либо изменить? Герцен был в том уверен – «все бы пошло человечественно». Но то было лишь очередное его заблуждение – человека, отвергавшего ту «мещанскую» мораль, которую исповедовал Гервег. Напрасны были ожидания Герцена, как и его надежды на то, что все могло бы пойти «человечественно».
Из Парижа пришло известие: Прудон за оскорбление главы правительства угодил в тюрьму Консьержери. Казалось, что вся идея издания газеты под его началом должна была теперь провалиться. Но Прудон не сдавался, действуя через Сазонова и Хоецкого, он не отставал от Герцена – будут деньги, будет и газета, а то, что он в тюрьме, не имеет значения.
Герцен долго колебался. И не потому, что ему было жалко денег, нет. Он плохо верил в будущее этой газеты, имеющей уже название "Voix du Peuple". Он боялся, что ее первый номер будет и последним, а залог попадет в Руки французских властей. Но Герцен оставался Герценом – он не мог не поддержать "демократическое начинание". Деньги были внесены. По договору с Прудоном за Герценом оставалось руководство всем иностранным отделом газеты, кроме того, он получал право печатать свои статьи по любым вопросам и приглашать в авторы людей, которых сам выберет. Герцен не обратил в то время внимания на то, что Прудон ставил перед газетой задачу, вряд ли совместимую со званием социалиста. "Задача не в том, – писал Прудон, – чтобы возбудить народ пафосом, а в том, чтобы разъяснить самой буржуазии ее настоящие интересы".
3 августа Герцены и Гервег отправились на прогулку в Монтре, поднялись на Dent de Jaman. Герцен назвал эту прогулку «14 часовым маршем», но остался доволен, так как «нигде нет газет, никто ничего не знает, горы, горы, дикая природа и чудные озера». Впоследствии эта прогулка стала для Натальи Александровны символичной, и. в письмах к Гервегу она часто рисовала упрощенный контур горы () – эмблему ее любви к Георгу, их духовного единения. Ей всегда помнилась идиллическая хижина в Карлетто. Она была настолько полна Гервегом, что, забывая обо всем, описывала буквально каждый его шаг, каждую смену настроений, и кому – Эмме Гервег, оставшейся в Париже, чем и пробудила в ней глухую ревность.
В конце августа Герцен и Гервег, теперь уже вдвоем, совершают многодневное путешествие в горы. По возвращении Наталья Александровна сообщает Эмме: "Они возвратились со своей экскурсии – обожженные солнцем, веселые и довольные, как дети, оба – милы до крайности". И добавляет при этом: "Право же, я иногда думаю, что общество и любовь этих двух людей могут превратить меня в совершенное существо". Развивая ту же мысль, она пишет Т.А. Астраковой: "Александр – что это за юная, свежая натура, светлый взгляд, светлое слово, живая жизнь… с ним держишься на такой вышине… в такой ширине, что все кажутся какими-то тяжелыми жуками, роющими землю". И о Гервеге: "изящнее, поэтичнее я не знаю натуры". А главное: "все мы так сжились – я не могу себе представить существование гармоничнее".
Радужная мечта, которую она принимала за действительность.
8 августа Герцен, надо полагать, прочел в «Revue de Geneve et Journal Suisse» сообщение о раскрытии в Петербурге «заговора» петрашевцев. Новость была тем более неожиданной, что из последних писем, в основном, Грановского и Астраковой, у Герцена сложилось впечатление: в России сейчас совершенно невозможны никакие заговоры, никакое сколько-нибудь видимое общественное движение. Герцен еще не знал того, что на следствии петрашевцы не раз упоминали его имя, не раз называли его статьи, «Письма» и, хотя и открещивались от них, говорили, что читали так, между прочим, но это была уловка подследственных. Герценовская пропаганда внушала социалистические идеалы, она будила новое поколение революционеров.
Статьи, которые писал Герцен на протяжении лета, осени 1848 года и зимы 1849-го, писались по-русски. Но летом 1849 года в Женеве у Герцена родилась мысль издать эти статьи на немецком языке целой книгой. Перевод на немецкий Герцен диктовал литератору Ф. Каппу, диктовал по-немецки. Текст редактировал Гервег. Договорились о публикации с цюрихским издателем Кампе, и уже осенью 1849 года книга «Vom anderen Ufer» была отпечатана. Издание вышло анонимно, без имени автора.
Это немецкое издание значительно отличается от более поздних изданий книги "С того берега", 1855 года – на русском языке – и 1858 года, осуществленного уже Герценом в Лондоне.
Русское издание 1855 года посвящалось Герценом сыну Александру. Это посвящение Герцен перепечатал и в издании 1858 года. Оно подписано: 1 января 1855 года. Но, как вспоминает Мальвида Мейзенбуг, Герцен прочел вслух это посвящение на новогоднем вечере у себя дома в Твикнеме 31 декабря 1854 года.
Для издания 1855 года специально было написано и "Введение", в состав которого вошло "Прощайте!". А вот статья "Перед грозой (Разговор на палубе)" уже публиковалась ранее, в немецком издании 1850 года и в парижской газете. Эту статью Герцен датировал 31 декабря 1847 года и посвятил ее Грановскому. Но отправлена она была в Москву в августе 1848 года. Впоследствии Герцен ее переработал. И вторая глава – статья "После грозы" – была включена в немецкое издание 1850 года, а датировал ее Герцен 24 июля 1848 года, то есть писалась она всего через месяц после трагических Июньских дней.
В русском издании эта глава появилась в переделанном виде.
"LVII год республики, единой и нераздельной" датируется 1 октября 1848 года. Эта глава в иной редакции также присутствует в немецком издании, как и последующие: "Vixerunt", "Consoiatio", "Эпилог 1849". Эпилог был написан Герценом в Цюрихе осенью 1850 года, хотя при его первом издании в органе немецкой демократической эмиграции "New York Abend – Zeitung" стоит дата: "Лондон, 21 декабря 1849 г.".
И "Omnia mea mecum porto" ("Все мое ношу с собою") также печаталась анонимно на немецком языке в 1850 году. Герцен датировал эту статью 3 апреля 1850 года.
"Донозо Кортес, маркиз Вальдегамас, и Юлиан, император римский" – статья, завершающая русское издание "С того берега", была написана в феврале – марте 1850 года и впервые публиковалась на французском языке как передовица парижской газеты "Voix du Peuple". Статьи, составившие книгу, писались по свежим следам событий. Это книга "лирическая" в том смысле, что Герцен с предельной искренностью поведал в пей о всех потрясениях и сомнениях после краха иллюзий. В ней нет рецептов и пророчеств на будущее. Недаром Герцен назвал 1848 год "педагогическим". Он делал из него выводы без иллюзий. Основную мысль книги он объясняет в письме к Маццини: "…Я проповедую полный разрыв с неполными революционерами: от них на двести шагов несет реакцией. Нагромоздив ошибку на ошибку, они все еще стараются оправдать их, – лучшее доказательство, что они их повторят".
А что такое Луи Блан, Пьер Леру? Абстрактные романтики, не знающие практической жизни, фразеры. Их. мир будущего только на словах, а слова их не могут быть реализованы делом. Как и "аристократы демократической республики", вроде Ледрю-Роллена, они только цветом (алым) в будущем, а на самом деле принадлежат миру ушедшему. С беспощадным сарказмом Герцен делает зарисовки парижского быта, царствующих там нравов в годы после 1848-го. Террор, слежка, инквизиция светская и духовная, а во главе этого Тьер – "малорослый старичишка с кругленьким брюшком, на тоненьких ножках", который, "остря и помирая со смеху, ссылает на поселение, сажает на цепь", для которого один бог – капитал, и нет бога, кроме него. В эти годы Герцен увидел и пролетариат. И хотя он и не понимал всех тех экономических пружин, которые приводят в действие часы политической борьбы, хотя он еще верил в некую абстрактную "силу идей", но это уже не его вина. Как сказал Ленин, он остановился на пороге исторического материализма.
Герцен заговорил о значении материальных условий существования человеческого общества, о том, как это материальное влияет на классовую борьбу. Но из правильной посылки исторического материализма Герцен не сделал правильных выводов, которые могли бы вооружить его подлинно научной революционной теорией. Поражение работников он объяснял только их слабостью, ему не было доступно понимание того, что в 1848 году рабочий класс еще не созрел как революционная сила. А Герцен спешит, Герцен принимает первую битву за последнее поражение и делает вывод, что' социализм в Западной Европе вообще не может победить.
В.И. Ленин очень точно определил суть духовной драмы Герцена. "Духовный крах Герцена, его глубокий скептицизм и пессимизм после 1848 года был крахом буржуазных иллюзий в социализме. Духовная драма Герцена была порождением и отражением той всемирно-исторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не созрела".
Герцен в этой книге "казнил" себя за те иллюзии, которые он питал относительно просветительских идей "обновления мира", и он не скрывал своих заблуждений. У Герцена как бы спала с глаз пелена, словно ее сорвали залпы карателей, расстреливающих парижских работников. Буржуазная Франция – это "террор, сальный, скрывающийся за углом, подслушивающий за дверью".
"С того берега" – книга трагическая. И Герцен это понимал. В "Былом и думах" он писал: "Я в себе преследовал ими (статьями. – В.П.) последние идолы, я иронией мстил им за боль и обман; я не над ближним издевался, а над самим собой и, снова увлеченный, мечтал уже быть свободным, но тут и запнулся". Но есть в этой книге и оптимистические ноты. Они целиком относятся к России. В письме к Мозесу Гессу, ставшему корреспондентом Герцена и критически отнесшемуся к книге, Александр Иванович писал: "Мы в России страдаем только от нашей детской неразвитости и материальной нужды, но нам принадлежит будущее. Славянский мир еще не жил во всей полноте своих сил; теперь он инстинктивно приготовил себе огромную арену действия – Россию".
А через десять лет Герцен подведет итог тем трагическим годам в предисловии к книге писем из Италии и Франции. "Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину. Вера в Россию – спасла меня на краю нравственной гибели".
Духовная драма, пережитая Герценом, крах его надежд на буржуазную республику, буржуазную демократию, уверенность в том, что теперь Европа идет к своему концу и, быть может, его нужно ускорить ("Я решительно отвергаю всякую возможность выйти из современного импасса без истребления существующего", – писал он в Москву друзьям 5 ноября 1848 года), породили у Герцена не только глубокий скептицизм. Он не отказался от борьбы. Он призывает читателей к более пристальному изучению действительности, к поиску новых решений, "к возмужалой логике", понаучному, а не с помощью фантазии погрузиться в историю народной жизни – "эту самобытную физиологию рода человеческого, сродниться, понять ее пути, ее законы". Герцен, оставаясь верным идее социализма, воочию убедился, что легко и просто его торжество не наступит. А ведь он был в этом уверен еще совсем недавно, когда писал "Письма об изучении природы". "Европа умирая завещевает миру грядущему, как плод своих усилий, как вершину развития, социализм", – пишет он в Москву 5 ноября 1848 года. Эта вера не угасла, но Герцен уже поколеблен в том, что революционное насилие целесообразно. Он воочию видел кровь, горы трупов. И он и впредь будет стремиться к тому, чтобы катаклизмы обходились человечеству без крови. Террор, по его словам, "по справедливости возмутил все сердца".
Убежденный в том, что умирающая Европа завещала грядущему миру социализм, Герцен отвернулся от полутрупа, он ищет, откуда придет этот грядущий мир. Именно духовная драма, пережитая Герценом на Западе, заставила его повернуться к нему спиной, обратить все свои взоры, возложить все надежды на мир славянский, на Россию. Славяне еще "в ребячестве". Но они из него выйдут, а "натура славян в развитых экземплярах богата силами, как неистощенная почва. Эти развитые экземпляры – ручательство прекрасных возможностей…" Герцен убежден теперь в этом сам и старается убедить в том же и своих московских корреспондентов. Обращаясь к сыну, Герцен призывает его не оставаться на "этом берегу" – берегу реакции, берегу, на кромке которого Герцен пишет свои статьи. Он призывает его перейти на "тот берег" – берег революции. И сам он видит себя на "том берегу".
На первый взгляд в книге "С того берега" Герцен приходит к каким-то окончательным выводам. Это неверно. Это книга раздумий, книга гипотез, книга страданий, так ярко запечетленных в главе "Omnia mea mecum porto" ("Все мое ношу с собою"). Главнейший же вывод таков – Герцен верит в будущее, реакция может притормозить бег истории, но на минуту, торжество справедливости неизбежно.
Очень трудно определить жанр "С того берега". Это и публицистика и художественные зарисовки с натуры, лирические размышления и точные научные выкладки. Прямая речь персонажей, спаянная строжайшей логикой со всем повествованием, его идейным стержнем. Здесь и юмор вперемешку с сарказмом, и горечь поражения, сплетенная с надеждами на победу. И все же скептицизм – вот главная окраска книги.
Она была хорошо принята зарубежным читателем. В России эта книга, продолжая пропаганду Белинского, проповедь Петрашевского, во многом способствовала формированию идейных взглядов будущего поколения революционеров-разночинцев, будущих "шестидесятников".
Бесспорно, что намерение печатать за границей русскую бесцензурную литературу крепло в сознании Герцена. Но он превосходно понимал, что одного желания мало. Для начала нужны, как минимум, деньги. Это-то и заставило его позаботиться относительно движимого и недвижимого имущества, которое оставалось на Родине у него самого и у матери. Александр Иванович словно предчувствует, что николаевские чиновники поспешат наложить секвестр на все имущество Герценов, Между тем потеря имущества и 106 тысяч рублей, принадлежавших лично Луизе Ивановне, конечно, очень бы подрезали финансовые возможности Герцена, возможности издания своих книг и того, что придет из России. На это нужны деньги и деньги. Весной 1849 года деньги его волновали, и даже очень.
В середине декабря Герцены переезжают в Цюрих, где в училище глухонемых занимается Коля. Цюрих решительно не понравился Александру Ивановичу, А тут еще из Парижа известия о денежных неурядицах. На деньги Луизы Ивановны сам Николай I наложил арест. Нужно ехать в Париж и насесть на банкирский дом Ротшильда. Теперь только этот "король финансового мира" может "на равных" разговаривать с императором России. Пока идут сборы, Герцен в мрачном настроении пишет статью "Эпилог 1849". "…День был холодный, снежный… все были заняты укладкой; я сидел один-одинехонек… впереди все казалось темно, я чего-то боялся, и мне было так невыносимо, что, если б я мог, я бросился бы на колени и плакал бы, и молился бы, по я не мог и, вместо молитвы, написал проклятие – мой "Эпилог к 1849". Герцен назвал 1849 год годом "крови и безумия", годом "торжествующей пошлости, зверства, тупоумья", отмечая, что он был несчастием "от первого до последнего дня". "Ни одной светлой минуты, ни одного покойного часа, нигде, не было в тебе".
22 декабря Герцен и Луиза Ивановна выезжают в Париж. По дороге Герцен виделся с Гервегом, который к тому времени перебрался в Берн. "Он бросился ко мне, как будто мы месяцы не видались. Я ехал вечером в тот же день – он не отходил от меня ни на одну минуту, снова и снова повторяя слова самой восторженной и страстной дружбы. Зачем он тогда не нашел силы прямо и открыто рассказать мне свою исповедь?.." Гервег проводил Герцена на почтовый двор, карета тронулась. Гервег остался стоять, прислонясь к воротам… "Это чуть ли не была последняя минута, в которую я еще в самом деле любил этого человека… Думая всю ночь, я тогда только дошел до одного слова, не выходившего из головы: "Несчастие, несчастие!.. Что-то выйдет из этого?" Да, Герцен не знал, что Наталья Александровна, как только Герцен уехал, 24 декабря написала Гервегу: "Приезжайте, если это возможно, – хоть день, хоть час пробыть с вами!.."
Посредничество Ротшильда помогло. "Через месяц или полтора, тугой на уплату петербургский 1-й гильдии купец Николай Романов, устрашенный конкурсом и опубликованием в "Ведомостях", уплатил, по высочайшему повелению Ротшильда, незаконно задержанные деньги с процентами и процентами на проценты, оправдываясь неведением законов, которых он действительно не мог знать по своему общественному положению".
В "Былом и думах", письмах Герцена нечасто, но встречаются упоминания о представителях династии банкиров Ротшильдов. По большей части это чисто деловые записи. А между тем напрашивается вопрос: ужели Герцен не знал, с кем он имеет дело? Конечно, знал. И понимал, что Ротшильд, оказывая услугу революционеру Герцену, делает это не бескорыстно, что этот банкир преследует какие-то свои и в данном случае отнюдь не коммерческие цели.
Ротшильды английские и французские, Ротшильды в Вене и в Италии всегда готовы были своим "золотым мешком" поддержать борьбу буржуазных правительств против национально-освободительных движений. Они финансировали и колонизаторские захваты. И как ни старались эти "князья тьмы" действовать в тени, за кулисами, их роль в захвате Францией Алжира в 1830 – 1840 годах стала известна. Надо полагать, знал об этом и Герцен. Но Герцен был реальным политиком. Он трезво отдавал себе отчет, в каком обществе он живет. Власть денег, а значит, и фактическая власть банкиров, была им уяснена достаточно быстро, как только он очутился в буржуазной Европе. Деньги ему нужны не для праздной жизни, а на революционное дело. И если эти деньги может выручить из цепких лап царизма Ротшильд, что ж, приходится идти на сделку и с ним. Это было нелегко, это была трагедия революционера-эмигранта. Он становился своего рода рантье. Но не нажива его занимала. "Деньги – независимость, сила, оружие. А оружие никто не бросает во время войны, хотя бы оно и было неприятельское, даже ржавое".
Хотя Герцен и бежал из Парижа, но у французской полиции не было на него компрометирующего материала, и Александр Иванович спокойно остановился у Эммы Гервег, предупрежденной Натальей Александровной, что не следует афишировать присутствие Герцена в столице Франции, чтобы «друзья» не накинулись на него. Пребывая в одиночестве, разделяя его только с Эммой, Герцен очень остро почувствовал, что ясно обозначившиеся нелады в семействе Гервегов отражение, а может быть, и следствие запутавшихся его семейных и сердечных дел. Он возмущен тем, что Гервег не пишет Эмме, что ему нет дела до детей. И снова правдивая, прямая натура Герцена взяла верх. Он не хотел никакой фальши, никаких недомолвок. Между тем письма Натальи Александровны из Цюриха полны Георгом. Сочувствие к бедному, одинокому, страдающему от неразделенной до конца дружбы Гервегу. И Герцен шлет Наталье Александровне честное, откровенное послание (впоследствии уничтоженное им). Он очень спокоен, этот, казалось, никогда не знающий покоя человек, он очень чуток, у него единственная просьба к жене – разобраться самой в своих чувствах и обо всем откровенно написать ему в Париж.
Письмо это привело Наталью Александровну в смятение. "От тебя письмо от 9… и я тоже сижу и думаю только: "Зачем это?" И плачу, и плачу. Может, я виновата во всем; может, недостойна жить – но я чувствую себя так, как писала как-то тебе вечером, оставшись одна. Чиста перед тобой и перед всем светом, я не слыхала ни одного упрека в душе моей. В любви моей к тебе мне жилось, как в божьем мире, не в ней – так и нигде, казалось мне. Выбросить меня из этого мира – куда же? – надобно переродиться. Я с ней, как с природой, нераздельна, из нее и опять в нее. Я ни на одну минуту не чувствовала иначе. Мир широкий, богатый, я не знаю богаче внутреннего мира, может, слишком широкий, слишком расширивший мое существо, его потребности, – в этой полноте бывали минуты, и они бывали с самого начала нашей жизни вместе, в которые незаметно, там где-то на дне, в самой глубине души, что-то, как волосок тончайший, мутило душу, а потом опять все становилось светло". "Эта неудовлетворенность, что-то оставшееся незанятым, заброшенным, искало иной симпатии и нашло ее в дружбе к Гервегу".
Могло ли такое взбудораженное и так непохожее на прежнюю Натали письмо успокоить Герцена? Конечно же, нет. Он то верил, то не верил, что любовь ее к Гервегу перешла все границы. Он не знал об их "неофициальной переписке", а там есть и такие строки: "О, никогда и никому я так не принадлежала, как тебе, тебе, жизнь моя, моя вторая жизнь… Мне необходим был ты! Я искала тебя на небе, искала среди людей – и повсюду, повсюду, всегда, всегда… Милый, как обнимаю я тебя, когда о тебе думаю… О, только бы коснуться тебя…"
И Герцен вновь просит жену: "Не отворачивайся от простого углубления в себя, не ищи объяснений; диалектикой не уйдешь от водоворота – он все же утянет тебя. В твоих письмах есть струна новая, незнакомая мне – не струна грусти, а другая… Теперь все еще в наших руках… будем иметь мужество идти до конца. Подумай, что после того как мы привели смущавшую нашу душу тайну к слову, Гервег взойдет фальшивой нотой в наш аккорд – или я. Я готов ехать с Сашей в Америку, потом увидим, что и как… Мне будет тяжело, но я постараюсь вынести; здесь мне будет еще тяжелее – и я не вынесу".
Герцен не угрожает, Герцен просто еще и еще раз просит Наталью Александровну разобраться в своих чувствах. А она уже не в силах порвать с Гервегом. Но не может расстаться и с Герценом. "Что ты!.. Что ты!.. Я – и разлучиться с тобой, – как будто это возможно!" После письма, в котором Александр Иванович говорит о своем намерении уехать с Сашей в Америку, Наталья Александровна мчится в Париж.
Герцен просил Наталью Александровну приехать в Париж без детей, но она привезла Сашу и Тату. Тогда Герцен предложил встретиться втроем, с Гервегом, в Мюльгаузене, чтобы обсудить все совместно. И Гервег и Наталья Александровна уклонились от этого предложения. И снова как будто все наладилось. "Встреча наша в Париже была не радостна, но проникнута чувством искреннего и глубокого сознанья, что буря не вырвала далеко пустившего свои корни дерева, что нас разъединить нелегко". Герцен убедился, что при сохранившейся горячей симпатии к Гервегу Натали "словно свободнее вздохнула, вышедши из круга какого-то черного волшебства; она боялась его, она чувствовала, что в его душе есть темные силы, ее пугал его бесконечный эгоизм, и она искала во мне оплота и защиту". Натали успокоилась. Но, кажется, что и Герцен тоже успокоился. Вновь завязывается переписка с Гервегом. На его истерические вопли, упреки Герцен отвечает, что хватит, пора прекратить это "самоистребление в письмах"
Герцен не собирался, да и не мог долго оставаться в Париже. Его удерживали только денежные дела Луизы Ивановны. Но почему он вновь строит планы совместной жизни с Гервегом? Логичнее, просто человечнее было бы прекратить с ним всякие отношения. Герцен уже понял, что собой представляет Гервег, чего стоит и Эмма, ставшая в Париже посредницей в любви мужа. Она передавала Наталье Александровне письма, которые не предназначались для прочтения Герценом.
Герцен в Париже прятался от знакомых, но не мог никуда уйти от бурного потока "любовных" писем Гервега. И слезы, и восторги, и планы на будущее, и злобные выпады против Эммы, упреки Герцену в том, что тот сознательно задерживает свой отъезд из Парижа, и извинения за то, что не написал предисловия к немецкому изданию герценовских "Писем". Александр Иванович вынужден был отвечать. Гервег расспрашивал о положении дел во Франции, Герцена же интересовали дела с изданием его книги и брошюр. И переписка не иссякала.