355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Прокофьев » Герцен » Текст книги (страница 12)
Герцен
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:16

Текст книги "Герцен"


Автор книги: Вадим Прокофьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

Если Хомяков, по словам Герцена стал Ильей Муромцем славянофильства и как былинный герой стоял на страже "Земли Русской", возлагая надежды на возрождение Древней Руси, то Иван Киреевский к истории носился более с позиций религиозно-нравственных. Он был не только слушателем лекций по философии профессора Павлова, но в Берлине учился и стал близок Гегелю, Окену, Шеллингу. Но даже и тогда, когда Герцен и Киреевский расходились в идеях и сталкивались в спорах, Герцен не скрывал своей симпатии к человеку, которого он называл "твердым и чистым как стань".

Оттенки славянофильских идей Герцен, конечно, уловил не сразу. А когда уловил, писал Кетчеру (в 1844 году): "…я вовсе не шутя говорю и прежде говорил, что я со многими очень сочувствую и сердцем и умом, в очень многих сторонах (славянским идеям. – В. П.) и во имя этих сторон, а равно и во имя благородства убеждений, я не отворачиваюсь (от славянофилов. – В. П.)",

Пройдет много лет после первых стычек со славянофилами, и Герцен по зрелом размышлении скажет, что со славян "начинается перелом русской мысли". "Киреевские, Хомяков и Аксаков сделали свое дело; долго ли, коротко ли они жили, но, закрывая глаза, они могли сказать себе с полным сознанием, что они сделали то, что хотели сделать, и если они не могли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром и в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтоб тот скакал по нивам и давил людей, то они остановили увлеченное общественное мнение и заставили призадуматься всех серьезных людей". А Белинский и в пылу схваток, в 1847 году, признавался, что "явление славянофильства – есть факт замечательный до известной степени". И они действительно внесли перелом, они протестовали "против безусловной подражательности", их выступление было свидетельством "потребности русского общества в самостоятельном развитии".

Герцен точно сформулировал то, что сближало его со славянами. Он писал, что у них и у нас была "одна любовь, но неодинакая". "У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы – за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно". Этим и объясняется то, что Герцен называет славянофилов "друзьями-врагами", что он долго не мог порвать с ними личных отношений, как это сделал Белинский.

Славянофильство, если оставить в стороне отдельные оттенки его, прежде всего отличала вера в исключительное предназначение России в будущем в противовес Западу, который, по мнению славян, этого будущего не имел. Причем будущее России, ее мессианская роль в жизни народов основана, по мысли славян, на торжестве "единственно верных" идеалов православия. Запад же следует не истинным догмам католичества, за которыми нет будущего. Славянофилы вообще рассматривали все явления русской и западной жизни через призму догм православной веры. Не случайно Юрий Самарин говорил о Хомякове, что "Хомяков жил в церкви".

И славянофильская социология пронизана тем же религиозным духом. Религия и ничто иное – движущая сила всех явлений общественных и бытовых, она определяет государственное устройство и мораль, характер народа и склад его ума. Будущее за Россией и потому, что она в отличие от Запада обладает издревле одной общиной, в которой нет никакой социальной вражды, царит мирское согласие, непричастность и даже равнодушие к политике. Поиски самобытности России неизбежно толкали славянофилов на размышления исторические. Исторические экскурсы в прошлое России занимают большое место и в письмах и в публицистике славян.

И на поприще истории России славянофилами сделано много, очень много. Они обратились к русскому фольклору, они ввели в научный оборот памятники, которыми до них пренебрегали историки. Заслугой славян было то, что они провозгласили народ "постоянным действователем истории". Ив соответствии с этим отвергали пристрастие современных им ученых к исследованию царствований, законодательных деяний правителей. Повседневная жизнь народа – вот главный объект исследования, на который, по мнению славян, должны быть устремлены помыслы и усилия ученых. В России народ – это прежде всего крестьянство. Значит, формы земледельческого труда, формы организации поземельной общины, ее Устойчивость на этапах закрепощения, ее эволюция – от проблемы, которые обсуждались славянами, и не только обсуждались, но подчас и глубоко исследовались.

Славяне не были поборниками крепостного права, в чем в пылу полемики зачастую их упрекали "друзья-враги". Славянофилы были его противниками, пожалуй, большими, нежели некоторые из западников. Они считали, что любые преобразования сверху, идущие вразрез с нравами и обычаями народа, исторического смысла не имеют. Крепостное право сложилось помимо воли народа, значит, оно – зло. Но как от этого зла избавиться? О революции крестьянской они не помышляли, поскольку рассчитывали на отмену крепостничества сверху, революционная борьба ими напрочь отвергалась.

По-разному смотрели славянофилы на государство, истоки его возникновения и роль, которую оно играет в жизни народа. Иван Киреевский считал, что в Европе государственность появилась как результат завоеваний и чреды насилий. Именно государство создало "враждебную разграниченность сословий". А вот в России государство только естественное порождение народного быта. На Западе борются партии, происходят насильственные перемены, сопровождаемые "волнениями духа", а в России все идет при "глубокой тишине", "стройным естественным возрастанием". Но так было до Петра I. Начавшаяся при нем европеизация свернула Россию с "истинного пути". Константин Аксаков и вовсе отрицал государство. "Государство, как принцип – зло… государство, как государство, есть ложь". Большинство славян до таких анархистских крайностей не доходили. Киреевский утверждал, что между государством и народом в России до Петра царило равновесие. "Цари не сходили с Русских начал, не изменяли Русского пути". Ныне этот разрыв налицо, как и разрыв между дворянством и народом. Славяне оставались верны монархическому принципу, как бы разделяя веру патриархального крестьянства в царя, защитника народа, стоящего над классами. Но к царю Николаю I конкретно это не относилось. Николая они критиковали, считая, что именно он дошел до крайностей онемечивания России. А между тем, утверждали славяне, Россия разовьется не на немецких, не на западных, а на своих, исконно русских, народных началах.

Герцен возвращался в Новгород в середине октября 1841 года, и ему было над чем задуматься. В Петербурге (да и в Москве) зреют новые идеи, идет усиленное брожение общественной мысли, а ему предстоит жить в городе, забитом монахами и богомольцами, вновь тянуть лямку государственного чиновника. Это не его поприще, не его предназначение. Несколькими месяцами позднее, когда Герцен начал вести дневник, он записал: «Моя натура по превосходству социабельная. Я назначен собственно для трибуны, форума, так, как рыба для воды. Тихий уголок, полный гармонии и счастия семейной жизни, не наполнеют всего…» Но для трибуны, форума надо прежде всего быть свободным и от службы, и, что еще важнее, от полицейского надзора, иметь свободу передвижения. Герцен пишет письма Бенкендорфу, Дубельту, письма сдержанно-почтительные, но настоятельно напоминающие им, что автор этих посланий не забыл о своей просьбе отставки. Настроение Герцена после возвращения из Москвы мрачное, Белинскому он признается: «Не живу, а поживаю… Впереди покаместь ничего нет». И Кетчеру: «У меня со всяким днем растет отвращение от пера». А между тем Герцен в декабре 1841 года заканчивает первую часть повести «Кто виноват?».

22 декабря у Герценов родилась дочь, которую нарекли Натальей. Но 24 декабря она умерла. Через три недели Наталья Александровна, несколько оправившись от удара, писала Юлии Федоровне Куруте: "Я ожидала умножения семейства своего в феврале и ошиблась двумя месяцами, вдруг неожиданно 22-е декабря бог дал нам дочку – боже мой, до сих пор сама не верю тому, что говорю… безмерна была наша радость, нам так хотелось дочь…" В день похорон малютки проездом в Москву к Герцену завернули Боткин и Белинский. Нерадостным было это свидание.

Через несколько лет, когда Герцен останется за границей, когда заработает его «Вольная типография», появится «Полярная звезда», а следом и «Колокол», некоторые из бывших его единомышленников, ставшие к тому времени либералами умеренного толка, обвинят Герцена в том, что он не знает России, русского народа, его нужд и чаяний. Да и где ему, богатому барину, знать народ? Где и когда он с ним сталкивался? А между тем Герцен знал русский народ не понаслышке. Он наблюдал, изучал народный характер не из окна барской усадьбы, а в тесном соприкосновении с людьми из народа. Еще будучи в Вятке, Герцен разработал подробнейшую записку о сборе статистических сведений по губерниям. И по мере поступления этих сведений с мест, из уездов, у него кладывалось ясное представление о положении крестьян, национальных меньшинств, крестьянских хозяйствах, способах ведения их, денежных поборах и т. п., а также о борьбе крестьянства, которая в статистических ведомостях была стыдливо замаскирована графами «Грабежи», «Умышленные поджоги».

В "Прибавлениях" к № 7 "Вятских губернских ведомостей" за 1838 год была анонимно опубликована небольшая статья Герцена "Русские крестьяне Вятской губернии". В этой статье Герцен не мог, конечно, по цензурным условиям писать о невыносимости крепостнических порядков, но, рассказывая о русских крестьянских поселениях на берегах Вятки, он косвенно напоминает о положении крестьян во внутренних губерниях, которые в отличие от вятских, непомещичьих, могут переселяться только по воле помещика. Все тот же вопрос о крепости крестьянской, только освещенный с иной стороны. Описывая, казалось бы, чисто этнографические детали – избу вятского крестьянина, Герцен словно мимоходом замечает: "Архитектура изб – другой факт, ясно говорящий о различии быта вятских крестьян от прочих русских (читай – помещичьих. – В. П.). Они строят, вообще, избы высокие двухэтажные с большими сенями…" Где это в центральных губерниях у крепостных имелись двухэтажные избы?

Оказавшись в Новгороде, Герцен, как лицо, действующее по долгу службы, столкнулся со всеми уродливыми порождениями крепостнического быта. Ему были подведомственны дела, связанные со злоупотреблениями помещичьей властью. Он еще не успел соприкоснуться вплотную с нынешними злоупотреблениями, но уже наслышался от очевидцев об ужасах военных поселений. Ведь Новгородская губерния была их центром. Еще при Александре I в Новгородской губернии было поселено 12 гренадерских полков и 2 артиллерийские бригады. Ни в одной из других губерний России не было такого сосредоточения военных поселян. И хотя все земли, занятые военными поселениями, были изъяты из юрисдикции гражданской администрации, Герцен знал о низостях, кнутовщине, щпицрутенщине, царивших в них. Об Аракчееве, военных поселениях в годы жизни Герцена писать было нельзя. А коли и нашелся бы такой смельчак за рубежом, то у него в руках не было бы ни фактов, ни имен. Они схоронены в секретнейших архивах. А Герцен знал о них из уст очевидцев. Для Герцена народ не бы «спящим озером, подснежных течений которого никто не знал». И для него «государство не оканчивалось на канцеляристе, прапорщике и недоросле из дворян». А ведь все остальные для господ из образованных даже «уже не люди, а материал, ревизские души, купленные, всемилостивейше пожалованные, приписанные к фабрикам. Экономические, податные, но не признанные человеческими». С ними господа не соприкасались. А Герцен соприкасался, ненавидел канцеляристов и глубоко сострадал ревизским душам.

Минуло всего лишь десять лет со времени Новгородского возмущения 1831 года. В 1858 году "Колокол" в трех номерах опубликует мемуары инженерного полковника Николая Ивановича Панаева, ставшего "временным начальником возмущения". Инженерный полковник, спасая свою шкуру, а также и головы своих коллег-офицеров, обманом возглавил бунт военных поселян, а потом и предал их. Но Герцен узнал о подробностях этого возмущения еще раньше, в 1841 году, будучи в Новгороде.

В "Былом и думах" Герцен рассказывает о нескольких случаях злоупотребления помещичьей властью, когда ему самому приходилось спасать дворовых от "домашних преследований". Он был свидетелем ужасов, которые свершались за закрытыми дверьми полицейских застенков, в передних, на конюшнях. И в "Былом и думах" Герцен как бы предвидит будущее: "В передних и девичьих, в селах и полицейских застенках схоронены целые мартирологи страшных злодейств; воспоминание о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую, беспощадную месть, которую предупредить легко, а остановить вряд возможно ли будет".

В Новгороде Герцену подведомственны и старообрядцы, раскольники. Они уже давно его интересуют. Он собрался было написать что-то вроде диссертации о петровских преобразованиях, развить и углубить мысли и положения своей ранней статьи "Двадцать осьмое января". Он вернулся к этой теме под впечатлением споров со славянофилами. Место раскольничьих, старообрядческих бунтов в истории петровского царствования хотелось бы точно определить. Но вскоре Герцен понял, что делами о раскольниках он может заниматься именно только исторически, а так лучше не прикасаться к ним. Исторически е его поразил такой факт: подавляющая масса старообрядцев считала любого царя, начиная с Алексея Михайловича, антихристом. Любые распоряжения от имени царя раскольники принимали в штыки как антихристовы. Это было своеобразной формой антифеодальной борьбы, только плотно прикрытой религиозными знаменами. Эти сведения о раскольниках, почерпнутые в Новгороде, найдут свое применение в позднейшей его публицистической деятельности. Но Герцен считал, что в "Новгородской губернии в царствование Екатерины было много духоборцев". Он ошибался. Духоборцы вообще не составляли численного большинства в рядах русских раскольников. В 1841 году по официальным данным их насчитывалось 29 тысяч. И они по преимуществу селились в Таврической губернии, а затем и в Закавказском крае. Герцен и сам сомневался в том, что имел дело с духоборцами, в "Былом и думах" он так и пишет в сноске: "Духоборцев ли, я не уверен". В Новгородской губернии основную массу раскольников составляли беспоповцы – около 35 тысяч человек. Через несколько месяцев после того, как Герцен покинул Новгород, по запросу министерства внутренних дел обер-прокурор синода Протасов сообщил министерству, что секты раскольников должны быть поделены на три разряда: 1) секты вреднейшие, 2) секты вредные, 3) секты менее вредные. Беспоповщина, ее течения отнесены в этой классификации к сектам "вреднейшим" и "вредным". Центральные власти всячески боролись с раскольниками. Их не признавали за особое общество, раскольничьим учреждениям не было дано прав на приобретение имущества, они не имели печатей, метрические их книги считались недействительными, от раскольников не принимались пожертвования, они не могли выступать свидетелями в судах, если шел процесс над православными, их дети, если они не приняли православие, не допускались в гимназии и университеты. Раскольники не имели права занимать должностей "по выбору" – городского главы, городского старосты, головы ремесленного. Защитники прав раскольников брались под подозрение властями. Можно ли было ссыльному хоть как-то бороться за человеческие достоинства этих людей. "Дела о раскольниках были такого рода, что всего лучше было их совсем не подымать вновь, я их просмотрел и оставил в покое". Но именно с этого времени у Герцена утвердилась мысль, что раскольничья среда представляет благодатную почву для революционной пропаганды. И впоследствии при "Колоколе" был основан журнал "Общее вече", адресованный раскольникам.

Герцен знал Россию, знал и любил. И прилагал все усилия, чтобы в тех условиях встать на защиту своего народа. "Я сделал все, что мог, и одержал несколько побед на этом вязком поприще, освободил от преследования одну молодую девушку и отдал под опеку одного морского офицера…" "Яростный офицер собирался напасть на меня из-за угла, подкупить бурлаков и сделать засаду, но, непривычный к сухопутным кампаниям, мирно скрылся в какой-то уездный город".

Не всегда Герцену удавалось защитить людей, для которых вообще не существовало никаких законов. Он прекрасно понимал, что все его "победы" – это даже не капля в море. И, однажды столкнувшись с дикой бессердечностью, жестокостью, с разрушением семьи, когда отца с матерью помещик Мусин-Пушкин ссылал на поселение, а десятилетнего сына оставлял себе, Герцен решил, что с него довольно. Он ничем не мог помочь бедной матери, а эта женщина приняла его "за одного из них". Герцен решил, что "пора кончить комедию". Сказавшись после этого больным, Герцен так и не "выздоровел" для канцелярии. Теперь уже пути назад не было.

Трудно утверждать, что Герцен в эти годы понимал, какие экономические и социальные сдвиги происходят в России. Но бесспорно, что эти сдвиги определяли все помыслы и поступки передовых людей. «С 1842 года главным занятием мыслящих русских было обдумывание способа раскрепощения крестьян. Все другие задачи зависели от этого», – писал Герцен. Не только передовые мыслители 40-х годов видели в крепостничестве причину отсталости России, но и представители правящей камарильи уже хорошо понимали: крепостное право – «пороховая бочка» под основанием трона и фундаментом дворянского господства. Но они не знали, не видели, как, какими средствами можно предотвратить взрыв, не затрагивая всей громады здания дворянско-монархической империи. Барон Корф, придворный историограф Николая I, считал, что крепостное право, конечно же, зло, но еще большим злом обернется всякое к нему прикосновение. Многочисленные секретные комитеты по крестьянскому вопросу пытались административно-законодательным путем залатать зияющие трещины в крепостнической обветшалой крепости. Латались одни дыры, но тут же возникали другие, здание рушилось, феодально-крепостнический строй вступил уже в пору своего острейшего кризиса. В 1842 году правительство, напуганное ростом крестьянских волнений, куцей реформой «об обязанных крестьянах» пыталось, по справедливым словам Герцена, «мнимо улучшить» состояние крестьян. Сам указ 1842 года Герцен назвал «лукавым и двусмысленным намеком». Но эти меры нельзя было назвать даже паллиативными. Московские салоны негодовали, а крестьяне ответили усилением бунтов. Их число год от года все возрастало. Россия вступила в полосу острого кризиса всей феодально-крепостнической системы. Рушилось натуральное замкнутое хозяйство. Товарно-денежные отношения проникали во все сферы экономики, разоряя знатных вельмож и обогащая только что выкупившихся на волю «капиталистных» крестьян. Но ломку старых, отживших форм хозяйствования насильственно сдерживали подпираемые сверху крепостнические порядки.

В 1842 году Герцен написал фельетон "Новгород Великий и Владимир на Клязьме". В этом фельетоне (который в России, при жизни Герцена, не мог быть напечатан) он очень точно фиксирует впечатления от первого знакомства с Новгородом. "…В Новгородской губернии путника обдает тоской и ужасом… другая земля, другая природа, бесплодные пажити, болоты с болезненными испарениями, бедные деревни, бедные города, голодные жители, и что шаг – становится страшнее, сердце сжимается; тут природа с величайшим усилием, как сказал Грибоедов, производит одни веники…"

И совсем иной тон появляется у Герцена, когда он пишет о новгородцах. "Я часто смотрю из окна на бурлаков, особенно в праздничный день, когда, подгулявши, с бубнами и пением, они едут на лодке; крик, свист, шум. Немцу во сне не пригрезится такого гулянья; и потом в бурю – какая дерзость, смелость, летит себе, а что будет, то будет…" – заносит он в свой дневник.

В Новгороде Герцен не ищет новых знакомств. Он предпочитает сидеть вечерами дома за письменным столом или, когда тепло, у открытого окна вместе с Наташей. С марта 1842 года Герцен ведет дневник. И часто в нем в то время встречаются записи о тщете жизни и даже смерти как желанном ее исходе. "Господи, какие невыносимо тяжелые часы грусти разъедают меня". Но Герцен ненадолго поддается этим настроениям. "Если глубоко всмотреться в жизнь, конечно, высшее благо есть само существование…" "Цель жизни – жизнь. Жизнь в этой форме, в том развитии, в котором поставлено существо, т. е. цель человека – жизнь человеческая".

А жизнь с ее пошлостью снова и снова врывается в его дом, порождает отчаяние, "хотя есть средства и не велено пользоваться". Герцен видит, как мучается Наталья Александровна, физически надломленная неудачными родами, страдающая за мужа и где-то уже вставшая в стороне от него.

Герцен, правда, склонен все эти беды Натальи Александровны свести к болезни и преследованиям – вот, но "го словам, "две черные нити, глубоко вплетенные в нашу жизнь".

В середине апреля 1842 года Герцен начинает работать над циклом статей, известных под названием «Дилетантизм в науке». Герцену хочется «написать пропедевтическое (вводное. – В.П.) слово желающим приняться за философию, но сбивающимся в цели, праве, средстве пауки». А по пути «указать вред добрых людей, любящих пофилософствовать». «Начав, что будет, не знаю». Но работа захватила его. Конец апреля – «дней пять» занимался «Дилетантизмом» и окончил первую статью 25-го. Работая над этой статьей, тему которой он определял как «дилетантизм вообще», Герцен и сам многое для себя продумал, подыскивая точные формулировки.

Судя по тому, что вторая статья "Дилетанты-романтики" была закончена им уже к середине мая, он взялся за нее сразу по написании первой. И пока он погружен в споры романтиков и классицистов, пока его никто не отрывает – счастлив. Но как только отойдет от стола, как только оглянется, окружающее возвращает его в мир действительности, и вновь "тягостное и ужасное" чувство загораживает все. Это "чувство моего положения". Герцен всегда был чужд позе и тем более перед самим собой, наедине, потому так трагично звучат записи в его дневнике. 23 мая – "Как невыносимо грустно и тягостно жить подчас! Книга выпадет из рук, перо также. Хочется жить, деятельности, движения, и одно… одно немое, тупое, глупое положение сосланного в пустой городишко. Подчас я изнемогаю".

3 апреля 1842 года Герцен подал официальное прошение об отставке. "Одна четверть желаний исполнится; хоть волю употребления времени приобрету". Ожидание решения правительствующего сената относительно отставки превратилось в ежедневную муку. И отставка ли? А может быть, снова Вятка или еще что-либо похуже, позахолустнее?

В доме Герцена словно и не выносили покойную дочь. Даже маленький Саша не шалит. По ночам Герцен долго лежит без сна. Он знает, что рядом притаилась и тоже не спит Наташа. И у него нет слов приободрить, утешить ее. Доктор Ф.Ф. Депп из Петербурга, к которому он обратился с письмом относительно здоровья жены, советует незамедлительно покинуть Новгород и лечиться не в Петербурге, а в Москве, где более подходящий климат. "Незамедлительно"?! Какой светлой, прекрасной жизнью могли бы они зажить где-нибудь на юге! А на ногах цепь. Когда казалось, что уже не осталось никаких надежд, что там, в Петербурге, решили просто-напросто "забыть" о существовании Герцена, как в свое время царь "забыл" Полежаева, как были "забыты" многие ссыльные, 30 мая последовал указ правительствующего сената. Герцен уволен от службы, да еще и повышен в чине. Теперь он надворный советник. Чин давал права дворянства, но он не предоставлял свободы. Герцен по-прежнему ссыльный. Об отставке Герцен узнает через несколько дней. А 31 мая как предвозвестник грядущих перемен в Новгороде на пути за границу появился Огарев. Это был его второй приезд к ссыльному другу. Одиннадцать дней они не расставались. "Прекрасно проведенные дни, дни жизни, т. е. когда человек живет в настоящем; хотя не со всех сторон светло; но мы давно не встречались так спокойны и веселы".

Герцен ни в дневнике, ни в письмах не рассказывает о том, какие беседы, о чем они вели с Огаревым. Писем Герцена за первую половину 1842 года сохранилось очень немного, не более двадцати. Большая часть их адресована Астраковым. В это время умирает Николай Астраков, и Герцен пытается посильно помочь Татьяне, и это составляет главное содержание его писем.

Николай Платонович привез две новинки: "Мертвые души" Гоголя и "Сущность христианства" Фейербаха. "Мертвые души", изданные в Москве в мае 1842 года, были прочитаны тут же, в первые две ночи. Герцену не терпелось поделиться свежим, может быть, еще не окрепшим, не выкристаллизовавшимся первым впечатлением. Противоречивые мысли вызвала эта книга. "Горький упрек современной Руси, но не безнадежный". "Сквозь туман нечистых, навозных испарений" Герцен увидел, почувствовал, что Гоголь все же верит в Русь, в ту "удалую" и "полную сил", которую Герцен по праздникам наблюдал из окна своего дома на берегах Волхова.

Герцен записал в дневнике 11 июня: "Грустно в мире Чичикова, так, как грустно нам в самом деле, и там и тут одно утешение в вере и уповании на будущее…" И, словно вглядываясь в даль, он обращается к тому, кто ныне еще "дитя", к своему народу. "Взглянул бы на тебя, дитя, – юношею, но мне не дождаться, благословлю же тебя хоть из могилы".

За Фейербаха Александр Иванович принялся сразу же, как только отбыл Огарев. "Прочитав первые страницы, я вспрыгнул от радости. Долой маскарадное платье, прочь косноязычье и иносказания, мы свободные люди, а не рабы Ксанфа. Не нужно нам облекать истину в мифы!" Но не Фейербах указал Герцену новые пути в философии. Он только подтвердил те надежды, которые Герцен связывал с возможностью сколотить "македонскую фалангу" интеллигенции, твердо стоящую на материалистических позициях, способную к действию, дабы изменить действительность. Нет никакой "истинной религии", долой отвлеченности, и даже гегелевские. Пора сделать "шаг в практические сферы". Фейербах отбросил гегелевскую диалектику. Герцен, наоборот, увидел в ней "алгебру революции" и с этих позиций критиковал ученых-метафизиков, а заодно и гегельянцев-формалистов, которые проповедовали "примирение со всей темной стороной современной жизни". Герцен считал, что наука, в том числе материалистический взгляд на мир, должны стать достоянием широких масс.

Это произойдет не скоро, очень не скоро. "Пока – человек готов принять всякое звание, но к званию человека не привык". А вот когда человечество, массы поймут, овладеют наукой, тогда-то прекратится и борьба в обществе. Не станет "каст", присвоивших себе исключительное право на знание. "Из врат храма науки человечество выйдет… на творческое создание веси божией". "Веси божией" – в иносказании Герцена не что иное, как социализм. Может быть, Огарев яснее выразил эту мысль в поэме "Юмор":

 
В науке весь наш мир идей;
Но Гегель, Штраус не успели
Внедриться в жизнь толпы людей
И лишь на тех успех имели,
Которые для жизни всей
Науку целью взять умели.
А если б понял их народ,
Наверно б был переворот.
 

«Если б понял». Герцен-то понимал, что «массами философия теперь принята быть не может». Значит, «македонская фаланга» должна сделать все, чтобы развивать эти массы. Просветительство Герцена здесь еще пересиливает трезвый вывод политика, революционера.

Отставка отставкой, но что в ней проку, если по-прежнему он пленник опостылевшего Новгорода. Из столицы до Герцена доходят слухи, что его прошению дан ход. И действительно, граф Бенкендорф 13 июня передал Николаю I просьбу Герцена разрешить ему «пребывание в Москве или… свободный туда приезд по временам». Но Николай был неумолим, 14 июня он поставил на прошении резолюцию «Не заслуживает того». Дубельт поспешил передать через Огарева, все эти дни хлопотавшего о друге, государеву волю. Но тот же Огарев сообщал Герцену, что Дубельт уверен в бесполезности хлопот перед царем, и советует Наталье Александровне обратиться к императрице. Это письмо привез «гонец», к письму был приложен «черновик» обращения. Как ни отвратительно все это выглядело, но иного выхода не было, и Наталья Александровна «переписала, подписала» черновую, которая и была отправлена в Петербург с тем же «гонцом» графу В.А. Соллогубу, взявшему на себя миссию передать письмо императрице.

В тот же день Герцен записал в дневнике: "И все вместе оскорбительно до невероятной степени; достоинство моей человеческой личности, а вместе и всех личностей, замято в грязь этим бесправием".

3 июля 1842 года царь наложил резолюцию на прошение Натальи Александровны: "В Москве жить может, но сюда не приезжать и оставаться под надзором полиции". Герцену разрешалось сопровождать больную жену.

12 июля 1842 года Герцены отбыли в Москву. 14 июля показались окраинные, пустынные в этот утренний час улицы Москвы. Наталья Александровна спала, притулившись в углу экипажа, а Герцен высунулся в окошко кареты чуть ли не по пояс. Он не мог, не хотел пропустить мига въезда в родной город. Въезжали со стороны Петербургского большака. Промелькнул знаменитый "Яр", гулким эхом отозвались своды Триумфальной арки. А за пей и Тверская… и вот экипаж уже въезжает во двор дома в Малом Власьевском переулке.

Что тут поднялось! И слезы, и смех! Суетится дворня, обступили "молодого" барина, и он никак не может пробиться к отцу, который стоит у входа и от слез ничего не видит.

Когда улеглась суета, неизбежная при всяком переезде, после первых дней, занятых домашним устройством, Герцен, не перестававший наблюдать за отцом, понял, что дни его сочтены: "Отца я застал в разрушающемся состоянии". Иван Алексеевич почти безвыходно сидел у себя, равнодушный ко всему окружающему. Его постоянным собеседником остался престарелый пес Роберт. Иногда Иван Алексеевич словно пробуждался, и в нем просыпался былой деспот. Чаще всего это происходило по вечерам, когда у Герценов собирались друзья. Не любил старый Яковлев приятелей сына и часто задерживал его у себя в комнатах в надежде, что гости разойдутся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю