355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Прокофьев » Герцен » Текст книги (страница 5)
Герцен
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:16

Текст книги "Герцен"


Автор книги: Вадим Прокофьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)

"Саша взял Птоломееву Альмагесту, Коперника и астрономию Бальи. Ему ярко представилась последовательность развития астрономии от бессвязных отдельных замечаний египтян до ее высокого состояния, в котором она является в руках Ньютона…" Судя по всему, Герцен стоял на том, что нельзя рассматривать те или иные научные открытия и достижения вне эпохи, вне ее потребностей. Более того, Герцен попытался философски осмыслить свою историко-естественную тему, доказывая, "что наука развивается по законам, в уровень с человечество" и по одним и тем же законам, как и мышление".

Герцен был уверен, что получит золотую медаль, во получил вторую серебряную. Золотая досталась Александру Драшусову, ставшему вскоре известным астрономом, первая же серебряная была вручена Николаю Сатину.

Выпускной экзамен состоялся 22 июня 1833 года. Через четыре дня Герцен пишет Наталье Захарьиной: "День был душный, и пытка продолжалась от 9 утра до 9 вечера… Но при всем удовольствии самолюбие было задето тем, что золотая медаль досталась другому". А в июле Герцен в письме к Наташе добавил: "Сегодня Акт, но я не был! Ибо не хочу быть вторым при получении награды". Герцен был выпущен кандидатом по физико-математическому отделению.

"Я так много обязан университету и так долго после курса жил его жизнью, с ним, что не могу вспоминать о нем без любви и уважения. В неблагодарности он меня не обвинит, по крайней мере, в отношении к университету легка благодарность; она нераздельна с любовью, с светлым воспоминанием молодого развития…"

Ровно 11 месяцев после окончания университета и до ареста Герцен провел не отягощенный необходимостью посещения лекций и сдачей экзаменов, не зная служебных обязанностей, пользуясь полнейшей свободой, не заботясь об устройстве собственного будущего. Не все его друзья по кружку могли позволить себе такой образ жизни, но те, кто оставался в Москве, продолжали «пир дружбы, обмена идей, вдохновенья»… и «разгула».

Что касается "обмена идей", то в огромном эпистолярном наследии Герцена письма, сохранившиеся от этих месяцев, составляют малоприметную его часть по количеству, но позволяют проследить, в каком направлении шло пополнение интеллектуального багажа Герцена. Он и сам признается: "…Ежели я после выхода из университета немного сделал материального, то много сделал интеллектуального. Я как-то полнее развился, более определенности, даже более поэзии".

И это не было беспорядочным развитием, когда человек хватается за все, не имея точного представления о том, что именно ему надо. Герцен в письме к Николаю Огареву, уехавшему к больному отцу в пензенское имение, оговаривает план своих занятий науками: "Соберу в одно живые отдельные отличные знания, наполню пустые места и расположу в системе. История и политические науки в первом плане. Естественные науки во втором". Герцен пока еще и сам не знает, начнет ли он с римской истории Мишле или примется за Вико, но важно желание выработать для себя систему.

В другом письме, отвечая Огареву по поводу сенсимонизма, Герцен пишет: "Ты прав, saint-semonisme имеет право нас занять. Мы чувствуем (я тебе писал это года два тому назад и писал оригинально), что мир ждет обновления, что революция 89 года ломала – и только, но надобно создать новое, палингенезическое (возрождающееся. – В. П.) время, надобно другие основания положить обществам Европы; более права, более нравственности, более просвещения… Я теперь крепко занимаюсь политическими науками…"

Это признание, этот план самостоятельной работы мог бы показаться несколько неожиданным, если иметь в виду только то, что Герцен окончил физико-математическое отделение, защищал диссертацию на астрономическую тему. И вдруг "история", "нравственность", "политические науки" на "нервом плане"?

Но профессор Перевощиков, куратор Герцена, не оценил диссертации своего ученика на золотую медаль именно потому, что в сочинении Александра Ивановича он нашел "слишком много философии и слишком мало формул". Так оно и было на самом деле.

Достаточно проследить за перепиской Герцена и Огарева за эти годы, чтобы проявить главенствующую цель их интересов. Как и в прошлые годы, в письмах они продолжают реферирование прочитанного, но круг чтения стал целенаправленнее. Сообщая другу о вновь прочитанном, Герцен как бы для себя самого подводит всякий раз итоги ("развивать не стану, – я пишу одни результаты"). Результаты очень пристального и очень индивидуального изучения исторических сочинений Мишле, Тьерри, Вико, Гердера, философских работ Шеллинга, Монтескье, Локка, философской поэзии Гёте. Строго следуя своему плану, он не забыл, не отодвинул на второе место политическую экономию Мальтуса и Сэя и римское право по Макелдею. Человеку, пусть даже самому любознательному, но целеустремленно занятому самоусовершенствованием в точных науках, математике, физике, астрономии, такой "разворот" в изучении наук социально-политических – непозволительная роскошь. Значит, составляя свой план занятий, Герцен уже готовил себя к деятельности на поприще, где знания истории и политической экономив, философии и литературы совершенно необходимы.

И действительно, не раз Герцен, заглядывая в будущее, говорит о "поприще". Не о карьере, нет, именно о поприще, понимаемом как служение своему народу, России. Через год, узнав о приговоре – предполагаемой ссылке на Кавказ на пять лет, Герцен напишет Наталье Александровне Захарьиной: "…лучше на Кавказе 5 лет, нежели год в Бобруйске… Я не разлюбил Русь, мне все равно, где б ни было, лишь бы дали поприще, идти по нем я могу; но создать поприще не в силах человека". Надо думать, что уже тогда у Герцена крепла мысль взяться за перо. Но не беллетристом видел себя Герцен в те годы, а публицистом, просветителем, пропагандистом идей социализма. Только этим, а не математикой и астрономией, "чистыми науками" он может быть полезен своему народу. И не случайно он восклицает: "Во Франции, в конце прошлого столетия, некогда было писать и читать романы; там занимались эпопеею".

Герцен не лишен противоречий, известной непоследовательности. "Страсть деятельности" захватила его еще в университете, он все время и после его окончания ищет поприща. Это так отчетливо проступает в его письмах уже из ссылки. В 1836 году Герцен признается, что "страсть деятельности снова кипит и жжет меня". Снова! Как и до ареста. И опять: "Люди, люди, дайте мне поприще, и более ничего не хочу от вас…" "Мышление без действования – мечта!" Казалось бы, еще до ареста Герцен нащупал это поприще – литературная деятельность. Ведь не случайно он так увлечен планом создания журнала совместно с Вадимом Пассеком. А в 1834 году, отвечая на "дополнительный вопросный пункт" следственной комиссии относительно переписки с "пребывающими в Одессе" лицами, Герцен говорит о Михаиле Иваненко, к которому он, по его словам, обращался с просьбой "прислать статью в предполагаемой мною Альманах на 1835 год".

Писать, писательство – вот поприще, вот деятельность. Оказывается, нет, "одной литературной деятельности мало, в ней недостает плоти, реальности, практического действия, ибо, право же, человек не создан быть писателем…" И хотя это письмо к Наталье Александровне относится к тому же 1836 году, оно только фиксирует выношенное ранее убеждение.

А между тем в последний год пребывания в университете и по его окончании – до ареста – написал он не так уже и мало. Иное дело, что впоследствии он признает, что писал тогда "дурно". Статья "Двадцать осьмое января", статья "3 августа 1833 года", аллегория "Неаполь и Везувий", сцены "Из развития христианской религии" (вполне вероятно, это начальный набросок "Из римских сцен", сработанный позже), сокращенный перевод или изложение книги В. Кузена о "состоянии народного просвещения в некоторых странах Германии", отрывок "Несколько слов о лекции г-на Морошкина, помещенной в V № "Ученых записок", статья о книге французского историка Ф.-Ж. Бюше "Введение в науку истории, или Наука о развитии человечества". Совместно с М.П. Носковым он переводит книгу Ф.-С. Ведана "Элементарный курс минералогии", работа над которым была прервана арестом и осталась незавершенной. И наконец, подготовленная для альманаха Вадима Пассека статья "Гофман".

Нет, Герцен не прав, говоря, что за эти месяцы оп сделал мало материального. Сделано много, очень много, и не его вина, что большинство статей и переводов при жизни Герцена так и не было опубликовано, а затем затерялось.

Если Вадим Пассек все реже появлялся у друзей, то Герцен после замужества Татьяны Петровны становится в этом доме своим человеком. Мать Вадима «смотрела на него как на сына, а братья и сестры – как на брата. Холодное вы заменилось задушевным ты», – свидетельствует Татьяна Пассек.

В этом семействе была "девушка, белокурая, прелестная, как весенний ландыш…", но "сговоренная невеста". Это свидетельство Татьяны Петровны. Несколько страниц воспоминаний бывшая "корчевская кузина" посвящает истории любви Герцена к младшей из сестер Пассек – Людмиле Васильевне, "Гаетане" из "Былого и дум", о которой он вспоминает через двадцать два года и вспоминает радостно. Эта любовь промелькнула и прошла, и Пассек передает слова, якобы принадлежащие Герцену: "Любовь моя была одностороння и отчасти натянута, тогда я этого не замечал. Чиста была эта любовь, как майское ясное небо…"

Известие было ошеломляющим, неправдоподобным и при всем при том не подлежало сомнению – Огарев арестован. Герцен терялся в догадках и подлинные мотивы ареста друга узнал значительно позже. А они не были ни случайностью, ни роковым совпадением неблагоприятных обстоятельств.

В кругу Яковлевых и Огаревых долгое время были уверены, что если бы не московские пожары, полыхавшие в это лето в первопрестольной, то ничего бы не случилось. Но пожары действительно наводили на мысль, что это не стихийное бедствие, а сознательное проявление недовольства московской черни. Третье отделение всерьез ждало бунтов.

И вот в такое время некий Егор Петрович Машковцев в связи с окончанием университета, как и положено, устроил 24 июня 1834 года пирушку с друзьями. По его приглашению явились чиновник Алексей Уткин, художник Михаил Сорокин, Николай Киндяков, студент Николай Убини, Иван Оболенский и Иван Скаретка – последний был полицейским агентом. Когда пирушка была в самом разгаре, грянули песни. Песни были такие, что Скаретка испугался. За себя, конечно. Присутствовать при таком богохульстве и не донести?.. И Скаретка поспешил к Кашинцову, чиновнику III отделения. Он сообщил, что молодые люди в пьяном виде исполняют песни, "наполненные гнусными и злоумышленными выражениями против верноподданнической присяги". Кашинцов доложил о сем жандармскому полковнику Шубинскому. Об этом извете стало известно и обер-полицмейстеру Цынскому. Эта троица решила пойти на провокацию. Скаретке были отпущены казенные деньги, на которые тот и должен был, в свою очередь, организовать пирушку и пригласить тех самых людей, которые пели у Машковцева.

Обер-полицмейстер Цынский, как в дурном романе, переодевшись, заранее забрался в комнату, соседствующую той, где проходила пирушка. Долго ждать ему не пришлось, вскоре он услышал, как сначала хозяин дома, а за ним и другие подхватили, мягко говоря, непочтительные по отношению к царствующим особам частушки, "забыв, что на нем партикулярное платье, полицмейстер ворвался в столовую и объявил всех арестованными. И тут же без промедления начал допрос, доискиваясь автора и не без основания полагая, что винные пары, не выветрившиеся еще у пирующих, помогут ему.

Сильно захмелевший Ибаев назвал имя Николая Киндякова. Того немедленно разыскали и арестовали. Киндяков показал на Ивана Оболенского и Огарева. В тот же вечер Цынский докладывал московскому генерал-губернатору князю Д.В. Голицыну: "По прибытии туда секретным образом, я застал там трех человек в пьяном виде и сам слышал их пение песен, и тех самых, о коих я был уже предуведомлен. Заключая важность в сборище помянутых людей, удостоверивших меня своими песнями, я в то же время взял их под арест, кои оказались: 1-й – отставной поручик Ибаев, 2-й – чиновник 14-го класса Уткин, 3-й – художник Сорокин".

Огарев в этих пирушках не участвовал, но достаточно было назвать имя человека, состоявшего под надзором полиции, и 9 июля 1834 года Николай Платонович был арестован. При обыске у него нашли письма, в том числе и письма Герцена.

А Герцен метался в поисках людей, которые могли бы помочь попавшему в беду другу. Поначалу бросился к Василию Петровичу Зубкову. Это был влиятельнейший человек, советник Московской палаты уголовного суда и даже либерал в представлении московского света. Но Зубков испугался, и Герцен получил у него решительный отказ. Причем отказ сопровождала благонамереннейшая нотация – сидеть и молчать.

Обескураженный Герцен вернулся домой. А там все вверх дном. Иван Алексеевич негодует; Сенатор роется в бумагах и рвет, сжигает все, что ему кажется подозрительным. Впору бежать бы куда-либо. Но куда? И вдруг Герцен находит у себя на столе записку от Михаила Федоровича Орлова с приглашением на обед. Может быть, Орлов?.. Михаил Федорович Орлов был фигурой заметной. Декабрист, один из основателей "Союза благоденствия", в Сибирь он не попал только благодаря брату Алексею Федоровичу – генерал-адъютанту, командиру лейб-гвардии конного полка, сыгравшему такую заметную и трагическую роль 14 декабря 1825 года при подавлении восстания декабристов.

Орлов по просьбе Герцена написал письмо князю Голицыну. На следующий день Александр узнал неутешительный ответ – Огарев "арестован по высочайшему повелению". Не удалась и попытка получить свидание с другом. Обер-полицмейстер Цынский не разрешил.

Герцен все эти дни словно и не жил. Хватался за перевод книги Ф.-С. Ведана "Элементарный курс минералогии", начатый еще раньше, но тут же бросал. Написал несколько писем, но все это только так, чтобы забыться.

17 июля жандармский полковник Шубинский, разбирая бумаги Огарева, наткнулся на переписку с Герценом и на следующий день отписал шефу жандармов А.X. Бенкендорфу, что переписка эта велась в "конституционном духе". 19 июля московский обер-полицмейстер Цынский обращается к генерал-губернатору князю Голицыну за разрешением на арест Герцена. "При рассмотрении бумаг, принадлежащих… студенту архива Огареву, найдены письма к нему от Герцена, по содержанию коих и признано необходимым взять под арест для снятия показаний и самого Герцена".

20 июля с утра Герцен не знал, куда себя девать. В доме все ходят как будто на столе покойник. И дворовые примолкли. Поехать разве к друзьям? Но это значит – снова разговоры о Нике, снова соль на кровоточащую рану. Кто-то на днях говорил, что сегодня на Ходынском поле большие скачки. Герцен никогда не был любителем тотализатора, хотя спортивный азарт был и ему не чужд. Сегодня состязаются юсуповские, шереметевские, голицынские лошади – самый цвет русского конезаводства. Он бы поехал, одно плохо: на Ходынке соберется весь московский бомонд, а это сотни знакомых и сотни глупых вопросов. Он уже слышал всякие нелепости о Нике и кружке сенсимонистов, которые, оказывается, и есть те самые таинственные московские поджигатели.

Наверное, он бы и не поехал в конце концов, но явился Сенатор, значит, вновь начнется домашний допрос. Тщательно одевшись, Герцен выскользнул из дома. Застоявшиеся лошади мигом домчали до Ходынки. Скачки уже близились к концу. Многие любители, и особенно те, кто бывает на подобных состязаниях только ради того, чтобы на других посмотреть и себя показать, уже Уехали. Герцен еще по дороге на Ходынку ругал себя: зачем поехал, а когда заметил, как пыль, поднятая сотнями лошадиных копыт, оседает на шляпы, цилиндры, шляпки присутствующих, и вовсе решил не задерживаться здесь, но в это время его окликнули из старой, екатерининских времен кареты. Он сначала узнал противную приживалку княгини Хованской – Марью Степановну Макашину, а рядам встревоженно улыбающееся лицо кузины Наташи.

Наташа вышла из кареты, и первый вопрос ее был:

– Что ваш друг?

Именно тот вопрос, который он не хотел бы сегодня услышать. Но кузина спрашивала с таким нежным участием, так взволнованно, что Герцен словно впервые увидел эту девушку, о существовании которой знал всю жизнь, встречался и… никогда не имел для нее достаточно времени.

Скачки кончились. Завсегдатаи разошлись, а они двинулись к близлежащему Ваганьковскому кладбищу, с церковью святого Николая. Подошли к ограде, остановились. Вид кладбища, заунывные удары колокола по покойнику, которого отпевали в церкви, только усугубили и без того мрачное настроение Александра. И он не сдержался:

– Не могу видеть эти золотые купола, эти могилы, а колокол звонит по живым.

– И эта колокольня ничего больше не говорит вашему сердцу? Взгляните, куда она указывает. Там утешатся все скорби.

Герцен посмотрел на Наташу с удивлением. Он, конечно же, не знал, что его двоюродная сестра не расстается с Евангелием, что по утрам, когда в доме княгини все спят, она молится, но не перед иконой, а под чистым небом, во дворе, молится даже за княгиню, молится и за него, Александра, который давно уже стал для Наташи средоточием всех ее помыслов, мечтаний и интересов.

– Там… Но Огарев гибнет здесь, гибнет за любовь к людям, гибнет неоцененный, неузнанный.

– Неужели вы это говорите о рукоплесканиях? Сейчас мы видели, как их расточают лошадям. Одни поденщики требуют награды.

Не слова, тон, которым все это было сказано, сочувствие к его горю, боль за Огарева подействовали на Герцена успокаивающе. Они еще долго говорили об Огареве, "и грусть моя улеглась".

– До завтра, – сказала Наташа и подала руку брату, "улыбаясь сквозь слезы".

– До завтра, – ответил Герцен и потом "долго смотрел вслед за исчезавшим образом ее"…

Они не знали, что этого "завтра" у них уже нет.

Второй час ночи. Герцен проснулся от того, что кто-то почтительно, но настойчиво тряс его за плечо. Еще не рассвело, и так хорошо спалось. Раздетый и испуганный камердинер Ивана Алексеевича как продолжение дурного сна.

– Вас требует какой-то офицер.

Камердинер не знал какой. Герцен же догадался сразу. И не ошибся – в дверях залы стоял полицмейстер Миллер.

В "частном доме", куда доставили Герцена, арестанту и прилечь было негде – несколько грязных стульев и два стола, заваленных бумагами. Дворецкого, посланного вслед за полицейской каретой с подушкой и шинелью, к Герцену не допустили, дворецкий плакал и кланялся барину, увидев его в окне.

Утром явились невыспавшиеся, полупьяные писарь, унтер-офицер, квартальные и жалобщики. Герцен с удивлением, с интересом и отвращением наблюдал, как содержательница публичного дома жаловалась на сидельца, что тот обругал ее непотребными словами. Крик, гам, квартальный грозил обоим и кричал громче всех, явившийся частный пристав выпроводил "сволочь" с бранью, наорал на квартальных… Герцен через много лет писал: "Для меня эта сцена имела всю прелесть новости, она у меня осталась в памяти навсегда; это был первый патриархальный русский процесс, который я видел".

К вечеру первого дня заключения нашлась для Герцена комната под самой каланчой Пречистенской части. Старенький диван вполне устраивал уставшего, издерганного арестанта.

А потом потянулись дни. Герцен быстро осваивался с тюрьмой. Частный пристав на деньги Герцена купил ему засаленную итальянскую грамматику, обеды привозили из дома, друзья присылали вина, и Герцен с удивлением заметил, что привык "к тишине и совершенной воле в клетке… – никакой заботы, никакого рассеяния", Но, конечно, такая привычка дается человеку только тогда, когда "он имеет сколько-нибудь внутреннего содержания". К арестанту был приставлен квартальный, маленький, черненький, рябенький. В его обязанности входило сопровождать Герцена на допросы.

Между тем по предписанию московского генерал-губернатора Д.В. Голицына была учреждена следственная комиссия. В нее вошли: московский обер-полицмейстер Л.М. Цынский, жандармский полковник И.Ф. Голицын, жандармский полковник Н.П. Шубинский, обер-аудитор Н.Д. Оранский, старший полицмейстер Микулин.

24 июля Герцена вызвали на первый допрос. Большая зала, довольно красивая, но портрет Павла I, нахмуренного, нарушает ее интерьер. Император как напоминание о необузданности властей и свирепости полицейских. Герцен, войдя в залу, прежде всего заметил портрет, а затем уже пятерых в мундирах и одного в рясе. Священник дремал, остальные, развалясь в креслах, курили и весело переговаривались. Обер-полицмейстер Цынский подал Герцену листок, на котором стояло 15 вопросов.

Вопросы были построены так, чтобы выведать знакомства подследственного, его корреспондентов, связи. Александр Иванович был скуп в ответах, все время подчеркивая, что вел домашний образ жизни, "имел больного отца", из знакомых перечислил только тех, кто мог слыть образцом благонадежности, ну и, конечно, Огарева, Пассеков, Сатина, письма которых были найдены в его бумагах. Герцен с чистой совестью отрекся от вопроса о принадлежности к тайному обществу. И только на один вопрос (14) ответил не таясь.

"14-й. Не случалось ли вам в Москве или вне оной быть у кого-либо в таких беседах или сообществах, где бы происходили вольные и даже дерзкие против правительства разговоры; в чем они заключались, кто в них участвовал, не было ли кем вслух читано подобных сочинений или пето таких же песен?

14… я редко бывал в многочисленных беседах и никогда в таких, где бы делались бесчинные и дерзкие против правительства разговоры. С знакомыми же моими имел разговоры о правительстве, осуждал некоторые учреждения и всего чаще стесненное состояние крестьян помещичьих, доказывая сие произволом налогов со стороны господ, обремененьем трудами, и находил, что сие состояние вредит развитию промышленности… Разговоры о крестьянах имел я со многими знакомыми и родными, в том числе мой батюшка, Лев Алексеевич Яковлев, Николай Николаевич Бахметьев, Николаем Платоновичем Огаревым, коего мнения о сем предмете не помню, и др. Они по большей части опровергали меня. Вообще сии разговоры были редки, ибо по большей части мои беседы касались до ученых предметов. Песни знал я Беранжера и некоторые другие, более нечистые, нежели возмутительные. Лет пять тому назад слышал я и получил стихи Пушкина "Ода на свободу", "Кинжал", Полежаева – не помню под каким заглавием, – от г. Паца, кандидата Московского Императорского университета, но, находя неприличным иметь таковые стихи, я их сжег и теперь, кажется, ничего подобного не имею".

Через несколько дней была создана вторая следственная комиссия по делу "О лицах, певших в Москве пасквильные песни" в составе попечителя Московского учебного округа С.М. Голицына, московского коменданта генерал-лейтенанта К.Г. Стааля, состоящего при Николае I по III отделению камергера князя А.Ф. Голицына, вошли сюда и Н.П. Шубинский, и Н.Д. Оранский, и Л.М. Цынский.

Герцену только показалось, что в тюрьме тишина, а в клетке полная свобода. Как только Александру разрешили открывать окно, в его скворечню под каланчой ворвались крики, вопли, визг. Кричали «поджигатели», которых пытали самым жесточайшим образом. Герцен перестал открывать окно, несмотря на духоту «пожарного» августа. Но теперь он улавливал малейший звук. «Это было ужасно, невыносимо. Мне по ночам грезились эти звуки, и я просыпался в исступлении, думая, что страдальцы эти в нескольких шагах от меня лежат на соломе, в цепях, с изодранной, с избитой спиной и наверное без всякой вины».

7 августа после допроса в комиссии Голицына сопровождавший Герцена квартальный поручик Борзов, к неописуемой радости арестанта, завел его домой к Ивану Алексеевичу. Дворня заметила Герцена, когда он только подходил к дому, высыпала на улицу – целовали руки, плечи. В воротах же Герцен увидел плачущего отца. Свидание было кратким, но оно дало силы Герцену еще на несколько недель ужасного пребывания в Пречистенской части. Наконец в конце августа его переводят в Крутицкие жандармские казармы, как бы закрепляя за ним звание политического преступника.

Крутицкий монастырь. Его основал будущий первый московский князь, сын Александра Невского Даниил около 1272 года. За стенами полутораметровой толщины Герцен и обрел если не покой, то тишину. И иногда такую беспробудную, что хотелось зажать уши. И все же это не шло ни в какое сравнение с Пречистенской частью.

Следствие тянется бесконечно. У следователей почти нет улик, а отзывы о Герцене самые отменные. 6 сентября управляющий Московской дворцовой конторой князь С.И. Гагарин сообщает С.М. Голицыну, что за время службы Герцена он "в образе мыслей, которые были бы противны религии и клонились бы к неповиновению властям, замечен не был, равно так же не был замечен никогда и с невыгодной стороны".

23 ноября у Герцена именины. Яковлев обращается к председательствующему в комиссии князю Голицыну, разрешить сыну провести этот день в отчем доме.

Князь и действительный тайный советник Сергей Михайлович Голицын, "богач, аристократ в полном смысле слова, был человек высокообразованный, гуманный, доброго сердца, характера мягкого… Имя его всеми студентами произносилось с благоговением и каким-то особенным, исключительным уважением", – вспоминает соученик Александра Ивановича по университету П. Вистенгоф.

Иван Алексеевич уже не раз подавал подобные прошения, но получал отказ. Неожиданно Голицын разрешил Луизе Ивановне и Егору Ивановичу посетить узника в канун его именин.

8 сентября князь Голицын доносит Бенкендорфу: «Герцен подвергнут аресту по дружественной связи с Огаревым. Он человек самых молодых лет, с пылким воображением, способностями и хорошим образованием. В пении пасквильных стихов не участвовал, но замечается зараженным духом времени. Это видно из бумаг и ответов его. Впрочем, никаких злоумышлении или связей с людьми неблагонамеренными доселе в нем не обнаружено».

В январе следственная комиссия разрешает всем родственникам Герцена навещать его. Чаще других бывает Луиза Ивановна, гувернантка и приятельница Наташи – Эмилия Аксберг, Николай Сазонов и Кетчер, чудом избегнувшие ареста.

В Крутицких казармах бродят слухи, что лиц, которые не причастны непосредственно к пению "пасквильных песен", сошлют на Кавказ,

23 марта Бенкендорф сообщает С.М. Голицыну приговор Николая I по делу "О лицах, певших в Москве пасквильные песни": А.В. Уткина, Л.К. Ибаева, В.И. Соколовского, автора "пасквильных" песен, заключить в Шлиссельбургскую крепость, а "прочим по назначению комиссии". Бенкендорф извещает министра императорского двора князя П.М. Волконского, что Герцен ссылается в Пермскую губернию.

31 марта все обвиняемые выслушали приговор. Но не это их занимало. "Торжественный, дивный день. Кто не испытал этого, тот никогда не поймет. Там соединили 20 человек, которые должны прямо оттуда быть разбросаны, одни по казематам крепостей, другие по дальним городам; все они провели девять месяцев в неволе. Шумно и весело сидели эти люди под ножом, в большой зале, когда я взошел, и Соколовский, главный преступник, с усами и бородою бросился мне на шею, а тут Сатин; уже долго после меня привезли Огарева; все высыпало встретить его. Со слезами и улыбкой обнялись мы. Все воскресло в моей душе…"

Здесь, в тесной келье старинного монастыря, Герцен за девять месяцев следствия возмужал более, чем это могло бы быть на свободе, при "рассеянной жизни". Клятва Воробьевых гор как будто начинала исполняться, только не с начала, а с конца. Они были готовы продолжать дело декабристов и, если придется, пострадать за это. Страдать они уже начали, а вот что касается дела?!.

9 апреля 1835 года. Эту дату Герцен и Наталья Александровна почитали всю свою дальнейшую жизнь.

Луиза Ивановна, отправляясь в Крутицы, чтобы, быть может, в последний раз повидать сына перед долгой разлукой, захватила с собой и Наташу. Свидание длилось несколько минут, и сказано было всего несколько слов, из которых самые значительные произнесены на прощание:

– Александр, не забывай же сестры!

В тот момент Наташа ничего не видела, кроме осунувшегося бледного лица Александра. Видеть мешали слезы. А в окно светило яркое солнце, на Александре был зеленый с синим бешмет, на голове красная ермолка, а на ногах красные сапоги. И уже потом вспомнила – камера была насквозь прокурена. Волосы ее весь день хранили запах табака, а ей не хотелось их помадить.

10 апреля. 9 часов утра. Москва уже проснулась, отзвонили колокола ее церквей – кончается заутреня. На улицах пока пустынно, но на дорогах, ведущих к городу, стоит неумолчный скрип бесчисленных продовольственных обозов, а в воздухе висят забористая брань и стаи галок.

– Сторонись!..

Жандармский возок, обдавая возчиков фонтанами грязи, обгоняет телеги со снедью. Вырвавшись на центральные улицы, возок гремит по булыге, и эхо отскакивает от стен зданий, глухих каменных заборов, лабазов. Герцен вглядывается в знакомые с детства дома, мелькающие лавки, полосатые будки, церкви. Нет, не изменилась родная Москва за девять месяцев его пребывания в узилище. Он вбирает в себя образы Белокаменной, когда-то теперь они встретятся.

Кучер резко осадил лошадей у подъезда. Жандармский офицер жестом пригласил Герцена следовать за ним. Знакомая гардеробная, потом незнакомые коридоры, темные закоулки, внезапные повороты. И в коридорах полно шныряющих из двери в дверь писцов, секретарей и просто шпиков. После светлой, весенней, солнечной улицы контраст разительный. В этой обстановке, "оскорбительной и печальной", он ничего не сможет сказать на прощание родным. А расставание и так сулит слезы.

Луиза Ивановна плакала. Иван Алексеевич бодрился и несколько раз принимался рассказывать, что Карл Иванович Зонненберг собирался поначалу на Ирбитскую ярмарку, но он, Иван Алексеевич, его уговорил "монтировать дом" для Шушки в Перми. Зонненберг уже уехал. А с Шушкой в дороге будет его камердинер Петр Федорович, и нужно приглядывать за возком с припасами… Герцен был почти благодарен жандармскому унтеру, объявившему, что свидание закончено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю