355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Прокофьев » Герцен » Текст книги (страница 18)
Герцен
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:16

Текст книги "Герцен"


Автор книги: Вадим Прокофьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)

4 ноября в Париже торжества, на этот раз по поводу утверждения конституции Учредительным собранием. Но Герцена ничто уже не может обмануть – ни парижские знакомые, ни пушечные салюты. "А что до нас касается, мы вчера в пушку палили на радостях, что Собрание осупоросилось плюгавой конституцией, которая, божией споспешествующей милостью, году не продержится". Разочарованный в мелкобуржуазных социалистических утопиях Запада, Герцен начинает с надеждой смотреть на Восток, на мир славянский. Становилось все очевиднее, что теперь, после Июньских дней во Франции, с Европой все кончено, от нее нечего ожидать в будущем. И если она могла завещать этому будущему социализм, то его зародыши, почву для его всходов нужно искать не на Западе. Более того, Герцен был теперь уверен, что "славяне an sich (в себе. – В.П.) имеют во всей дикости социальные элементы". Славянский мир еще не сказал своего слова. Значит ли это, что нужно возвращаться в Россию? Не вернуться сейчас – не вернуться никогда, русские порядки Герцен знал превосходно. Эмигрант?

Он пока гнал эти тревожные мысли о будущем, забывался, отдаваясь настоящему. А оно по-прежнему было окрашено в черные цвета.

Осенью в Париж приехала Мария Львовна Огарева, давно уже живущая врозь с Николаем Платоновичем. У нее открытая связь с художником С.М. Воробьевым. А вслед пришли и письма Огарева. Он умоляет Герцена и Наталью Александровну сделать все, употребить все свое влияние, а если надобно, и на хитрость какую-нибудь пойти, только вырвать согласие на развод. "Работай же изо всех сил. Я на тебя надеюсь". Но все хлопоты Герцена оказались безрезультатны. Мария Львовна порвала всякие отношения с домом Герценов. К этому времени и не без помощи той же Марии Львовны Николай Платонович успел значительно расстроить свое огромное состояние. А Мария Львовна требует денег. Огарев вынужден был занять у Герцена 25 тысяч серебром.

Гервеги ночуют и днюют у Герценов. Георг после всех неудач замкнулся, чуждался общества немецких эмигрантов, но, будучи самолюбив до болезненности, искал сочувствия, внимания. "Ему был постоянно нужен проводник, наперсник, друг и раб вместе", – писал Герцен в "Былом и думах". Герцен не мог стать таким "проводником". Иное дело – Наталья Александровна, она могла и хотела быть и наперсницей и другом. "У тебя есть отшибленный уголок, – говорила она Герцену, – и к твоему характеру это очень идет; ты не понимаешь тоску по нежному вниманию матери, друга, сестры, которая так мучит Гервега. Я его понимаю, потому что сама это чувствую… Он – большой ребенок, а ты совершеннолетний…" Она с радостью приняла немецко-сентиментальное обращение Гервега к Герцену и к ней – "близнецы". К "близнецам" Гервег относил и себя, но на Эмму это не распространялось. Это была своего рода игра, и Герцен был вовлечен в нее только потому, что его мысли и чувства были заняты иным. Нет, Герцен не лукавил, когда называл Гервега единственным близким себе человеком, он даже говорил о русской его натуре, что, конечно, было необъяснимым для Герцена заблуждением. 25 ноября, когда в новой квартире Герценов традиционно справляли именины Александра Ивановича, заболела Тата. "Бледная и молчащая, сидела моя жена день а ночь у кроватки…" Иногда с Натальей Александровной случались обмороки, и ее отхаживали то Тургенев, "приходивший делить мрачные часы наши", то Гервег. Последним и вовсе не отходил от больной. А Герцен? Трое суток, пока отчаяние сменялось надеждой, он неотлучен. Но уже на четвертый день, когда миновал кризис, Герцен в Salle d ' Antik на торжественном собрании, посвященном XVIII годовщине польского восстания 1830 года, слушает речи одного из руководителей восстания Станислава Ворцеля, русского эмигранта Ивана Гавриловича Головина, Людвига Мерославского. Тата вскоре выздоровела от "тифоидной лихорадки", хотя приступы ее и повторялись. Но за эти дни Гервег стал для Натальи Александровны очень близким человеком. Нет, она не разлюбила Александра, без него она не мыслила жизни. Но у нее зародилась уже любовь к Гервегу. Пока еще не осознанная, пока еще прикрытая дружбой, благодарностью… В эти месяцы 1848 года Наталья Александровна так же, как и Герцен, трагически переживала поражение революции. Но Герцен был весь в работе, вечно на людях. А она? "Если б ты знала, друг мой, – пишет она Тучковой, – как темно, как безотрадно за порогом личного, частного! О, если б можно было заключиться в нем и забыться, забыть все, кроме этого тесного круга…" Что же касается Гервега, остается только гадать о его истинных чувствах и намерениях. Но стоит вдуматься в характеристику, данную Гервегу Анненковым. А он писал: "Под мягкой, вкрадчивой наружностью, прикрываясь очень многосторонним, прозорливым умом, который всегда был настороже, так сказать, и опираясь на изумительную способность распознавать малейшие душевные движения человека и к ним подделываться, – чудная личность эта таила в себе сокровища эгоизма, эпикурейских склонностей и потребности лелеять и удовлетворять свои страсти, чего бы это ни стоило, не заботясь об участи жертв, которые будут падать под ножом ее свирепого эгоизма. Все средства своего образования, развития, действительно не совсем обыкновенных даже и в кругу передовых людей Европы, а также и своего нервного темперамента, часто разрешавшегося лирическими, вдохновенными вспышками и порывами, – все эти средства… перепробовала замечательная личность… для дела обольщения заезжей мечтательницы, для доставления себе победы над всеми запросами многотребовательной ее фантазии. Долго отыскиваемый романтизм являлся теперь перед женой Герцена в великолепном, ослепительном виде! Лоэнгрин со сказочных высот был перед нею налицо, и, только подойдя к нему ближе, она вдруг увидала, какой страшный образ скрывается за ангельской маской…"

Истекал трагический 1848 год. С революцией во Франции покончено, в этом Герцен почти уверен, И его не могут обмануть "революционные вывески", сохранившиеся на некоторых фасадах уже рухнувших изнутри зданий. Начавшаяся во Франции реакция эхом прокатилась по Европе. Она наступала и в Германии, и в Австрии, Италии, и, конечно же, в России.

Намерение остаться за границей все больше и больше укреплялось в Герцене, перерастая в уверенность. Герцен сказал об этом Анненкову незадолго до отъезда того в Россию. Павел Васильевич пожал плечами и заметил, что как бы Искандер не пожалел потом. Но Герцен теперь уже жалел о другом: "Нет, для меня выбора нет, я должен остаться, и если раскаюсь, то скорее в том, что не взял ружье, когда мне его подавал работник за баррикадой на Place Maubert". Позже Герцен уточнит это свое решение. Он оставался, чтобы вести открытую борьбу, говорить свободно. "За эту речь я переломил или, лучше сказать, заглушил на время мою кровную связь с народом, в котором находил так много отзывов на светлые и темные стороны моей души, которого песнь и язык – моя песнь и мой язык…"

И опять потянулось время день за днем, серое, скучное. "Внутри все было оскорблено, все опрокинуто, очевидные противуречия, хаос; снова ломка, снова ничего нет…" "Время это осталось у меня в памяти как чадный, угарный день". Герцен хватался за книги и откладывал их, не дочитав, "смех не веселил", вино, которое ранее подогревало, теперь "тяжело пьянило". Домашнее затворничество вдруг сменялось театрами, но "музыка резала по сердцу". Под стать Александру Ивановичу была настроена и Наталья Александровна. После июньских дней она писала Грановскому: "Мы переживем нашу смерть… Иногда мне видится тюрьма, цепи, гильотина…" Даже в самые мрачные дни ссылок Герцен не испытывал такого отчаяния.

К концу 1848 года во Франции, в Париже, появляются изгнанники других стран, "хористы революции", как называл их Герцен. Реакция выбрасывала из Австрии и Германии, Италии "женихов революционной Пенелопы". Они плохо понимали политическое положение Франции после Июньских дней, все еще считая ее средоточием Революционных дел. "Они твердо верили, что их поражение – минутная неудача". Герцен знал, что это не так, и все-таки по временам "верил еще в побежденных, верил в падших, верил в чудотворную силу мощей, в их нравственную могучесть".

Он сознательно "старался быть непоследовательным". Это было тем более нетрудно, что и у него пока еще теплилась надежда, что вскоре произойдет новый взрыв, "характер взрыва будет страшный", – уверяет Герцен московских друзей в письме от 8 ноября 1848 года, "…вообразите, что будет, когда весь пролетариат в Европе станет на ноги". Как хотелось верить! Вот и Жан Батист Боке, отсидевший в тюрьме четыре месяца, едва выбравшись из нее, прибежал к Герцену и стал заверять его, что революционеры "так заткнут за пояс июньские дни, такой зададут праздник, что от бульваров следа не останется".

Герцен был искренне рад освобождению Боке и поспешил известить об этом знакомых. Видимо, для того чтобы как-то материально поддержать Боке, он предлагает ему стать учителем его детей.

Вскоре Герцены перебираются на новое местожительство – близ бульвара Madelaine. Квартира огромная, превосходно отмеблированная, но мрачная. Сюда, в эту квартиру, все чаще и чаще стали заглядывать политэмигранты. Они были довольно наслышаны о Герцене, влекло их к нему и широкое хлебосольство богатого русского барина. Здесь "можно было встретить немцев, итальянцев, румынов, сербов, венгров, – вспоминает австрийский эмигрант Раш. – Каждый день стол накрывался на двадцать приборов для бедняков, которые садились за него, быть может, потому, что у них не было средств пообедать в ресторане".

Чтобы получить доступ в дом Герцена, не требовалось никаких рекомендаций, он был открыт для всех изгнанников. Тот же Раш получал от Герцена очень значительные суммы для венских эмигрантов, причем Александр Иванович всякий раз просил не называть его имени при передаче денег. Новые знакомые – люди очень разные я по убеждениям и по темпераменту. Иногда это обилие лиц утомляло Герцена, и он под каким-либо благовидным предлогом убегал из дома, заходил в политические клубы, участвовал в "трех-четырех банкетах". Но здесь все та же говорильня, холодная баранина, кислое вино; наборщик, переводчик, социалист-утопист Пьер Леру, Этьен Кабе, писатель, проповедник "мирного коммунизма", и хор, поющий "Марсельезу". Приглядываясь к новым знакомым, Герцен делает неутешительный вывод: "У французов и немцев, так же, как у итальянцев, такая ограниченность, такая невозможность широкой натуры, что руки опускаются". Европа, лучших представителей которой он наблюдает, вызывает неясные, неоформившиеся, но тревожные, даже тоскливые предчувствия. В эти дни Герцен не находил себе места, в спорах был не столько остроумен, сколько резок. Так они и схватились с Джемсом Фази, швейцарским политическим деятелем и ярым противником социализма. Их познакомил Николай Сазонов, и этому знакомству суждено было перерасти если не в дружбу, то на какое-то время в приятельские отношения, но они никогда не могли бы стать единомышленниками.

31 декабря Европа, жившая по Григорианскому календарю, отметила наступление нового, 1849 года. В доме Герценов новогодних празднеств не было. Для русских новый, 1849 год наступал еще через 12 дней.

12 января в обширной квартире Герценов необычно пусто. В столовой стоит высокая ветвистая елка. И хотя она расфуфырилась игрушками, фонариками, блестками, от нее не веет тем рождественским и новогодним уютом, праздничной приподнятостью, ожиданием чего-то таинственного и доброго, ожиданием, которое всегда сопровождало этот праздник в России.

Наталья Александровна выглядит усталой, потухшей. Она всякий раз вздрагивает, заслышав цоканье копыт на улице. Подходит к окну и с облегчением вздыхает, проводив взглядом экипаж, миновавший подъезд их дома. Ей так не хочется, чтобы сегодня праздничный стол напоминал "арлекина". Да, да, она так и отписала Тучковой: "Наше общество теперь, как арлекин, ужасная пестрота". Сегодня будут только свои. Прежде всего – 1ервеги, Тургенев, ну и кто-нибудь из русских. Хозяин Дома и сегодня не изменил своим привычкам – пошел почитать вечерние выпуски газет.

Зная, что Герцен прочитывал все газеты, которые ему удавалось добыть, можно предположить, что он читал и "Новую Рейнскую газету". На ее страницах Маркс и Энгельс не раз писали о событиях в Венгрии. Герцен был уверен, что после всех поражений в Центральной Европе революционное движение обретет новый очаг не где-нибудь, а поближе к славянским землям, в Венгрии, Галиции. Об этом писал в "Новой Рейнской газете" Фридрих Энгельс: "Дело мадьяр далеко не так плохо, как хочет нас уверить подкупленный черно-желтый энтузиазм". А вот и слова Кошута, вождя революции, о котором Герцен говорит с неизменной симпатией: "Если мы не разобьем императорские войска на Лейте, то разобьем их на Рабнице; если не на Рабнице, то разобьем их у Пешта; если не у Пешта, то на Тиссе, но во всяком случае мы их разобьем".

Но ни Герцен, ни Кошут не знали об истинных планах русского императора Николая I. В венгерских же событиях именно ему довелось сказать последнее слово. Когда грянула февральская революция во Франции, Николай I был полон воинственных намерений, надеясь во главе монархической коалиции изолировать революцию пределами Франции, не дать ей расползтись по Центральной Европе. Но то было весной 1848 года. А летом того же года Николай всецело занят своими домашними делами. Губернаторы, жандармские генералы из пограничных губерний шлют тревожные депеши, не скупясь на подробности, просто легендарные. Из Ковенской губернии сообщают, что Литва полна слухов: вскоре придут в Литву французские войска. В Смоленской уточнили: французы будут "к духову дню, но не воевать, а вешать помещиков", и придут они "с белыми арапами, дабы дать вольность".

Одесса и вовсе отличилась: "В бозе почивший великий Князь Константин Павлович еще жив… и недавно его видели… в Одессе и Киеве, откуда цесаревич писал к брату государю императору, что он будет к его величеству в гости, по какому случаю просит не устилать дорогу шелками и коврами, а панскими головами".

Слухи, слухи слухи. И крестьянские волнения чуть не по всей России. А тут еще холера. Она вползла в Петербург. И по всей России свирепствуют пожары, только за весну 1848 года число их перевалило за 5 тысяч, а впереди было лето. Русские войска мобилизованы, но теперь Николай I уже не уверен, что он бросит их в Европу. Похоже, в России пахнет бунтами "похуже пугачевских". И только в середине 1848 года император успокоился насчет положения внутреннего. Правда, летом ему померещилось, что революционная Европа все же движется походом на Россию. Но теперь Европа, по его мнению, стала мало-помалу "выздоравливать". Во Франции контрреволюция. Там теперь господствует "партия порядка" во главе с палачом парижского пролетариата Кавеньяком. Как ни ненавидел русский император слова "республика", "президент", но и он пишет: "Кажется, во Франции Луи Наполеон будет президентом; ежели только держаться будет в политике правил, соблюдавшихся Кавеньяком, – то нам все равно, и признать его можем". Николай I убедился, что ему нечего опасаться Европы контрреволюционной. В июне в Валахии началось движение за независимость, была объявлена конституция, русский представитель бежал, как бежал и сам господарь Валахии. Русский корпус занял Яссы, восстановил старый порядок, оккупировал Молдавию. Николай ожидал международных осложнений, военного конфликта с Турцией, да и с Англией тоже. Но конфликта не последовало. Английское правительство было озабочено подъемом рабочего движения у себя дома и обострением обстановки в Ирландии. Николай же строил планы окончательного разгрома революционных очагов в Венгрии и Галиции, будучи уверенным, что австрийская монархия сама запросит помощи у России.

Герцен не знал ни замыслов Николая, ни истинного положения внутри России. Русская цензура позаботилась, чтобы в Европе не были осведомлены о том, что делается в России. И не случайно из Парижа в Москву шли и такие запросы застрявших во Франции и все еще верящих, что революционный пожар в Европе перекинулся и на соломенные крыши России. "Прошу тебя, любезный брат, напиши ко мне, что там делается у нас в России – есть ли революция и бунт, потому желал бы я знать, правда ли, что русский царь бежал из Петербурга и что будто была большая революция?.."

12 января Герцен вернулся домой, когда немногочисленные гости уже собрались. Георг Гервег что-то нашептывал Наталье Александровне, Эмма пыталась разыгрывать роль хозяйки, Тургенев, мрачный, бродил из комнаты в комнату. И когда пробило двенадцать, когда были сдвинуты бокалы, веселье не наступило. Наталья Александровна на следующий день писала, что Новый год прошел "скучно, глупо, пусто".

И опять неотвязные мысли о России, о том, возвращаться или оставаться. Такой раздвоенности раньше Герцен за собой не знал. Он без конца взвешивал все «за» и «против». «Против» оказалось куда больше. И особенно веским аргументом «против» было то, что Герцен заметил за собой слежку. Сначала ни русское посольство в Париже, ни парижская полиция не знали, где обретает господин Герцен. Но стараниями генерального консула в Париже В.И. Шписа наконец выяснилось его местопребывание. За Герценом парижская полиция устанавливает почти открытое наблюдение, во всяком случае, оно не ускользнуло и от Натальи Александровны. Для французских властей Герцен тоже мог стать фигурой поп grata, если кто-либо из фискалов, наводнявших в эти дни Париж, заметил бы Александра Ивановича у Елисейского дворца после президентских выборов. Они состоялись 10 декабря 1848 года. «Толпы народа покрывали бульвары, мальчишки с криком продавали бюллетени: с лишком пять миллионов голосов клали связанную Францию к ногам Людовика-Наполеона». Герцен был взбешен, хотя и ожидал именно такой исход. Но он долго не мог успокоиться, и однажды в середине декабря, выбравшись с Тургеневым на очередную прогулку, они забрели к Елисейскому дворцу. Как обычно, в дни после выборов под окнами дворца шатались праздные «бонапартисты». Они забавлялись тем, что заставляли кричать здравицу в честь императора. Пьяная ватага приверженцев империи окружила Герцена и Тургенева, требуя от них «восторгов». Герцен презрительно и гордо бросил им в лицо, что он русский, но если и был бы французом, то не стал кричать в честь «такого пошляка и подлеца, как Людовик-Наполеон». Силы были неравны, и Герцену со спутником пришлось спешно ретироваться.

1 февраля 1849 года Герцен пишет Татьяне Астраковой: "Разумеется, мы, вероятно, к лету у вас на Девичьем поле". Казалось, наконец решение принято. Но письма, идущие к Ключареву, поверенному в денежных делах еще Ивана Алексеевича Яковлева и ведающего теперь финансами Герцена, тревожные, противоречивые. То Герцен пишет, что нужно бы купить в Москве на Маросейке дом, то просит реализовать денежные бумаги, а наличные выслать ему. Через несколько дней все прояснилось и стало на свои места. Поэтому можно думать, что Герцен в феврале, а может и ранее, принял решение не возвращаться в Россию, но ему нужно было выручить остающиеся на родине капиталы. Письма его просматриваются в III отделении, вот почему он говорит о новых покупках в России.

1 марта 1849 года Герцен пишет обращение к московским друзьям "Addio!" ("Прощайте!"): "Наша разлука продолжится еще долго – может, всегда. Теперь я не хочу возвратиться – потом не знаю, будет ли это возможно… Не радость, не рассеяние, не отдых, ни даже личную безопасность нашел я здесь… Жизнь здесь очень тяжела… Время прежних обманов, упований миновало, я ни во что не верю, кроме в кучку людей, в небольшое число мыслей да в невозможность остановить движение. Я вижу неминуемую гибель старой Европы и не жалею ничего из существующего: ни цивилизаций, ни свободных учреждений – я ничего не люблю в этом мире, кроме того, что он преследует; ничего не уважаю, кроме того, что он казнит, и остаюсь – остаюсь страдать вдвойне, страдать от своего горя и от его горя, погибнуть, может быть, при разгроме и разрушении, к которому он несется на всех парусах. Зачем же я остаюсь? Остаюсь затем, что борьба здесь, – что, несмотря на кровь и слезы, здесь разрешаются общественные вопросы, что страдания здесь болезненны, жгучи, но человечественны: они здесь гласны, борьба открытая – никто не прячется". "Для русских за границей есть еще другое дело. Пора действительно знакомить Европу с Русью. Европа нас не знает… Пусть она узнает ближе народ, которого отроческую силу она оценила в бою, где он остался победителем; расскажем ей об этом мощном и неразгаданном народе, который втихомолку образовал государство в 50 миллионов… о народе, который как-то чудно умел сохранить себя под игом монгольских орд и немецких бюрократов, под капральской палкой казарменной дисциплины и под позорным кнутом татарским, – который сохранил величавые черты, живой ум и разгул широкой, богатой натуры под гнетом крепостного состояния и в ответ на царский приказ образоваться ответил через сто лет громадным явлением Пушкина". "До сих пор мы были непростительно скромны и, сознавая свое тяжелое положение, забывали все хорошее, полное надежд и развития, что представляет наша народная жизнь".

Позже, в 1855 году, издавая свои статьи, написанные в 1848, 1849 годах, одной книгой на русском языке "С того берега", Герцен начинает ее этим прощанием с Друзьями. Глава так и называется: "Прощайте!" Это несколько отредактированное "Addio!", которое Герцен отослал в Москву в августе 1849 года.

Отвечая на вопрос, зачем он остается на Западе, Герцен говорил друзьям: "Я здесь бесцензурная речь ваша, ваш свободный орган, ваш представитель". Тогда же, в 1849 году, он собирался заняться книгопечатанием. Об этом свидетельствует обращение Герцена – "Вольное русское книгопечатание в Лондоне. Братьям на Руси": "Еще в 1849 году я думал начать в Париже печатание русских книг, но, гонимый из страны в страну, преследуемый рядом страшных бедствий, я не мог исполнить моего предприятия".

А гонения и "страшные бедствия" стояли меж тем на пороге.

В конце февраля Герцена приглашает польский эмигрант Карл Эдмонд Хоецкий на торжественный ужин в честь первой годовщины февральской революции во Франции и основания «Tribune des Peuples». На ужине должен присутствовать великий польский поэт Адам Мицкевич. «Хоецкий сказал мне, что за ужином он предложит тост „в память 24 февраля 1848 г.“, что Мицкевич будет ему отвечать речью, в которой изложит свое воззрение и дух будущего журнала; он желал, чтоб я, как русский, отвечал Мицкевичу. Не имея привычки говорить публично, особенно не приготовившись, я отклонил его предложение, но обещал предложить тост „за Мицкевича“ и прибавить несколько слов к нему о том, как я пил за него в первый раз, в Москве…» В первый раз Герцен пил за Мицкевича в 1844 году на обеде в честь Грановского. Тогда Хомяков поднял бокал «за великого отсутствующего славянского поэта». Никто не посмел произнести имени, но все сдвинули бокалы и выпили за здоровье изгнанника, то есть за Мицкевича.

"Хоецкий был доволен; подтасовавши таким образом наше extempore (экспромт. – В. П.), мы сели за стол. В конце ужина Хоецкий предложил свой тост, Мицкевич встал и начал говорить. Речь его была выработана, умна, чрезвычайно ловка, т. е. Барбес и Людовик-Наполеон могли бы откровенно аплодировать ей; меня стало коробить от нее… Мицкевич свел свою речь на то, что демократия теперь собирается в новый открытый стан, во главе которого Франция, что она снова ринется на освобождение всех притесненных народов, под теми же орлами, под теми же знаменами, при виде которых бледнели все цари и власти, и что их снова поведет вперед один из членов той венчанной народом династии, которая как бы самим провидением назначена вести революцию стройным путем авторитета и побед".

Хоецкий, наливая бокал, шепнул Герцену:

– Что же вы?

– Я не скажу ни слова после этой речи.

– Пожалуйста, что-нибудь…

– Ни под каким видом…

В результате выпили за 24 февраля под дружные аплодисменты двадцати присутствующих.

В мае и в Париже разразилась эпидемия холеры. «Болезнь свирепствовала страшно… Правительство, исключительно занятое своей борьбой против революционеров, не думало брать деятельных мер». «Тяжелый воздух, бессолнечный жар производили тоску; вид испуганного несчастного населения и ряды похоронных дрог, которые, приближаясь к кладбищам, пускались в обгонки, – все это соответствовало событиям».

Герцен с возмущением говорит о том, что в "варварской России" на борьбу с холерой поднялись буквально все слои общества (за исключением правительства). Во Франции холера проходила при полном молчании и правительства и общества. В мае же на квартире Герценов заболевает Тургенев. Наталья Александровна и Герцен три недели его выхаживали, невзирая на ежеминутную опасность заразиться самим. И выходили. Спасаясь от холеры, Луиза Ивановна и Мария Каспаровна уезжают в деревушку близ Сан-Клу, куда вскоре перебрались Наталья Александровна с детьми, а в июне и сам Герцен. "Со мною Саша, Наташа, и Александр переехал к нам…" "В Париже и кроме холеры было жутко, за русскими следили, и не за одними русскими, но и за другими иностранцами". Здесь же сравнительно тихо и, главное, нет посетителей, не забегают "случайные знакомые", – пишет Наталья Александровна Тучковой.

12 июня в деревушку, где живут Герцены, приехал Николай Сазонов. Месяцы после революции он, подобно многим идеалистам, продолжает верить в новую революцию и посему полон воодушевления. Сазонов в ажиотаже сообщает, что завтра, 13-го, свершаются события грандиозные – антиправительственная демонстрация. В ее успехе Сазонов не сомневался. И приглашал Герцена принять участие. А вот Герцен усомнился. Ему казалось, что "глупо идти без Веры и с людьми, с которыми не имеешь почти ничего общего". И к тому же ему не хочется отрываться от работы. Но таков уж Герцен: раз демонстрация, он не может отказаться и вместе с Сазоновым едет в Париж в Cafe Lemblin, где собирались "хористы революции". Здесь, на месте, Герцен убедился в том, что у организаторов демонстрации "нет никакого плана, нет никакого настоящего центра движения, никакой программы".

Утром 13 июня возле бульвара Bonne Nouvelle Герцен и Сазонов застают разрозненные, хотя и многочисленные, группы людей, растерянных, недоумевающих, чего-то ждущих. "Была минута, в которую мне показалось, что сейчас завяжется дело". Министр Лакруа, имевший неосторожность появиться верхом, подвергся нападению, его стащили с лошади, порвали фрак и… отпустили. "Толпа росла, часам к десяти могло быть до двадцати пяти тысяч человек. Кого мы ни спрашивали, к кому мы ни обращались, никто ничего не знал…Наконец, колонны состроились… С разными криками и с "Марсельезой" двинулись мы по бульвару. Кто не слыхал "Марсельезы", петой тысячами голосов в том нервном раздражении и в том раздумье, которое необходимо является перед известной борьбой, тот вряд ли поймет потрясающее действие революционного псалма". Демонстрация мирно двигалась вдоль бульваров, а дома как в театре, в нижних этажах, в окнах, на балконах – дамы, дети и напуганные отцы-буржуа, на "галерке", в мансардах – швеи, работницы. И они машут платками, что-то взволнованно кричат.

"Так дошли мы до того места, где rue de la Paix входит в бульвары; она была заперта взводом венсенских стрелков, и, когда наша колонна поравнялась с ними, стрелки вдруг расступились, как декорация в театре, – и Шангарнье верхом на небольшой лошади скакал перед эскадроном драгунов. Без всяких соммаций (требований. – В.П.), без барабанного боя и прочих законом предписанных форм, он, смяв передовые ряды, отрезал их от прочих и, развернув драгунов на две стороны, велел им скорым шагом расчистить улицу. Драгуны с каким-то упоением пустились мять людей, рубя палашами плашмя и острой стороной при малейшем сопротивлении. Я едва успел сообразить, что случилось, как очутился нос с носом с лошадью, которая фыркала мне в лицо, и с драгуном, который, ругаясь, также не за глаза, грозился вытянуть меня фухтелем, если я не пойду в сторону. Я подался направо и, в одно мгновение, был увлечен толпой и прижат к решетке rue Basse des Remparts". Рядом с Герценом оказался Мюллер-Стрюбинг – революционер, эмигрировавший из Берлина, и Этьен Араго – республиканец, основатель газеты "Реформа". Ара-го, спасаясь, вывихнул себе ногу, Герцен с Стрюбингом увернулись от драгун более удачно. "Мы взглянули друг на друга с каким-то бешенством негодования. Стрюбинг обернулся и громко закричал: "Aux armes! Aux armes!" ("К оружию!" – В. П.). Человек в блузе схватил его за воротник и, толкая в другую сторону, сказал:

– Что вы, с ума сошли, что ли?.. – смотрите сюда. По улице – должно быть, Chaussee d'Antin – двигалась густая щетина штыков.

– Ступайте, пока вас не слыхали да пока не отрезали дороги. Все пропало! все! – прибавил он, сжимая кулак, и, напевая песню, будто ничего не было, удалился скорыми шагами… Наглость нападения на безоружных людей возбудила большую злобу. Будь в самом деле что-нибудь приготовлено, будь вожатые, не было бы ничего легче, как начать настоящий бой".

После 13-го начались аресты. Были арестованы и многие друзья Герцена из числа эмигрантов. Герцен вынужден был бежать из Парижа, из Франции с паспортом "молдо-валаха" и австрийского подданного С. Петри. "Тюрьмы во Франции страшны, беззаконие еще страшнее, я решился убраться, тем более, что для меня 13 июня – день презрительный и глупый". И вовремя. В 20-х числах июня парижская полиция обыскала квартиру Луизы Ивановны и Марии Каспаровны. Полиция подозревала, что именно у них скрываются от ареста после демонстрации участники революции в Бадене – представитель революционного правительства Бадена – Пфальца Карл Блинд и немецкий радикал Арнольд Руге. "У нас в нашей Tabacsdose ничего не могло быть политически опасного, были только бумаги Герцена, которые он оставил нам на сохранение… Бумаги могли быть выданы русскому правительству, что могло сильно повредить ему. Дом был оцеплен, и мы оказались точно пойманные птицы в клетке… Я скоро нашла бумаги, привязала их себе под платье… Позже уже все было опечатано… Бумаги Герцена мы с Луизой Ивановной долго носили на себе", – вспоминает Мария Каспаровна.

По дороге в Швейцарию не обошлось без приключений. Сосед по дилижансу показался Герцену подозрительным. После того как в Париже за ним установили слежку, Герцену повсюду мерещились шпики. Поэтому в Лионе Герцен делает мгновенную пересадку из дилижанса в дилижанс, поит жандарма, чтобы тот не очень-то внимательно приглядывался к нему, так как приметы паспорта и облик Герцена не слишком совпадали. И… все обошлось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю