Текст книги "Герцен"
Автор книги: Вадим Прокофьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
Письма Герцена этих лет полны грусти: ВРТ, лишенная живых связей с родиной, неминуемо шла к своему логическому концу. "Дела типографии идут очень дурно – она вся снова упала на мои плечи" – это из письма от апреля 1866 года. В середине года Герцен передал типографию в собственность Чернецкому. Однако продолжал и субсидировать ее, и заботиться о ее судьбе. "Плохо идут дела… и я не придумаю, что сделать", – писал он в январе следующего, 1867 года Тхоржевскому. И тогда же Огареву: "…Дела типографии идут плохо. Пора и ее сдать в архив. Подумай об этом…" И в следующем, 1868 году: "…Вся печать "Колокола" и "Полярной звезды" на моих плечах – а я не Раппо", – писал он Огареву, имея в виду известного силача.
ВРТ, основанная как политическое предприятие, ведомая людьми, имевшими ясно выраженные политические цели, не могла стать коммерческим предприятием. Не мог стать коммерсантом и Чернецкий, польский революционер, который рассматривал свою работу по заведованию типографией как "обязанность человека, любящего свою родину и желающего принесть ей лепту скромного и убогого труда". Так писал он Герцену в октябре 1865 года – в первый женевский год. Положение типографии усложнялось еще и тем, что в 1866 году в Женеве появилась еще одна русская типография, открытая М.К. Элпидиным. Все более мелел и Общий фонд, поскольку "молодые эмигранты" создали свой собственный фонд – кассу взаимопомощи.
В 1869 году типография Чернецкого уже не имела вовсе заказов. Пришлось распустить рабочих – оставили одного наборщика.
В феврале 1867 года Герцен во Флоренции встретился с Ге. Памятью этой встречи остался портрет Герцена – одно из последних его живописных изображений. Портрет очень нравился Тате. 23 февраля она сообщала Огареву: «Живописец Ге сделал отличный портрет папаши… Как только он высохнет, я возьмусь за копию…»
У Таты рано обнаружился художественный талант. Более всего она тяготела к портрету. Собираясь послать дочь в Италию, Герцен прежде направил ее в Брюссель, к знаменитому бельгийскому художнику Галле. И в ноябре 1862 года Огарев, глубоко привязанный к девочке, сообщал Кашперову, жившему в Италии: "Вот вам новость: Тата, которую ждем из Брюсселя, училась там живописи под руководством Gallait (первого художника), живопись – ее специальность".
Портрет Герцена работы Ге нравился не только Тате, высоко оценили его художественные достоинства Стасов и Мясоедов. Но мнение дочери подтверждает близость портрета Ге к оригиналу.
Ге оставил и словесный портрет Герцена – каким он увидел его в том нелегком для него 1867 году. "Несмотря на то, что у меня был его фотографический портрет… – пишет Ге в своих воспоминаниях, – впечатление при встрече было новое, полное, живое. Небольшого роста, плотный, с прекрасной головой, с красивыми руками; высокий лоб, волосы с проседью, закинутые назад без пробора; живые умные глаза энергично выглядывали из-за сдавленных век; нос широкий, русский, как он сам называл, с двумя резкими чертами по бокам, рот, скрытый усами и короткой бородой. Голос резкий, энергичный, речь блестящая, полная остроумия".
Ге вспоминал, что они в тот первый вечер долго говорили, и чувствовалось, что ему хорошо тут и легко и он рад встретить "простых русских людей". Острый глаз Художника подметил верно. Во Флоренции, вдали от Женевы с ее дрязгами, рядом с детьми, в кругу соотечественников ему дышалось легче. Здесь улегалась понемногу и его раздражительность, хотя один из существенных ее источников – развивающийся диабет – и оставался при нем.
Женева его давила – всей той враждебностью, равнодушием в лучшем случае, которыми его окружала "молодая эмиграция".
Последняя часть «Былого и дум», отрывки из которой Герцен печатал в 1867 – 1869 годах, – сплошное мелькание городов. Женева – Ницца – Флоренция – Венеция – Виши – Цюрих – Брюссель – Париж. Это только самые основные вехи его странствий. «Еду сегодня вечером в Фрибург», «В Берне, разумеется, был прежде Фрибурга», «Фогт требует Карлсбада», «В Женеве буду 15 или 16», «В воскресенье или понедельник я еду в Виши. Осмотревшись там… заеду в Лион» – это из писем Огареву с середины августа до середины сентября 1868 года.
В предместье Женевы, где посетил Герцена Белоголовый осенью 1865 года, Герцену ненадолго, в пределах всего нескольких месяцев, а может быть, недель, удалось наконец собрать почти всю семью. Однако, в сущности, лишь только затем, чтобы снова убедиться, что "общее житье" невозможно.
Внешне, впрочем, все как будто бы обстояло благополучно, и Тучкова пишет об этой новой, кратковременной резиденции вполне идиллически: "Весной 1865 года из Ниццы мы переехали прямо на дачу близ Женевы. Дача эта называлась Chatean de Boissiere и была нанята для нас, по поручению Герцена, одним соотечественником, г-ном Касаткиным, который жил тут же с семейством во флигеле". Дом представлял собою "старинный швейцарский замок с террасами во всех этажах. Внизу были кухня и службы, в первом этаже – большая столовая, гостиная и кабинет, где Герцен писал; из широкого коридора был вход в просторную комнату, занимаемую Огаревым", который в апреле 1865 года все же простился с Лондоном. "Наверху были комнаты для всех нас, т. е. для меня с дочерью, для Натальи Герцен и для Мейзенбуг с Ольгой. Последние приехали из Италии в непродолжительном времени после нашего приезда".
Вскоре, однако, все разъехались в разные стороны, Наталья Алексеевна отправилась в Монтре, забрав с собою Лизу, Мейзенбуг уехала с Ольгой в Италию, Огарев перебрался на окраину Женевы, в Lancy, Герцен с Татой – на квартиру на Quai du Mont Blanc. Позже уехала и Тата во Флоренцию. "…И вся наша жизнь, как бусы, у которых шнурок порван, рассыпалась". Старшие дети – Ольга, Тата, Александр обосновались во Флоренции, здесь была и Мальвида Мейзенбуг. Наталья Алексеевна из Монтре перебралась в Ниццу. С нею была и Лиза. Огарев оставался в Женеве. Там же и типография;"
Так образовались для Герцена несколько центров притяжения, которые заставляли его постоянно курсировать, даже если бы на то и не было иных причин. К тому же в большой распыленной семье то и дело что-то происходило, что выбивало из колеи или, по крайней мере, выводило из душевного равновесия, а главное требовало срочного приезда.
В 1868 году Огарев сломал ногу. Телеграмма о несчастье пришла в Ниццу, где Герцен жил в это время у Натальи Алексеевны. Стали собирать его в дорогу. Позднее он признавался, что, увидев на перроне в Женеве Тхоржевского, которым и была послана телеграмма, не решился спросить у него, жив ли Огарев.
Огарев сломал ногу, бродя по отдаленным улицам Женевы. Когда пришел в себя, стал звать на помощь. Никто не отзывался. Оказалось потом, что он лежал на лугу против больницы для умалишенных и прохожие приняв ли его за сумасшедшего. Видя, что помощи ждать неоткуда, он разрезал ножом сапог и, закурив трубку, пролежал чуть ли не до утра, пока знакомый итальянский врач, проходивший мимо, не откликнулся на его зов.
А в декабре заболела оспой Тата – в Ницце, куда приехала по просьбе Герцена. За нею в более легкой форме переболели Натали и Лиза. Когда Татина болезнь только-только как будто перешла кризисную точку, Герцен писал Рейхель: "С вчерашнего дня поворот к подсыханью… Rocca (жена повара Герцена, ходившая за больной. – В. П.), берег моря – и Тата в постели без слов – она не могла говорить от прыщей во рту. Так и пахнуло 1852 годом". Болезнями и вошли в новый, 1869 год.
Ими его и закончили. 29 октября Герцен, находившийся в это время в Париже, получил из Флоренции от сына телеграмму, в которой тот извещал его о тяжелом нервном заболевании Таты. Герцен кинулся во Флоренцию и застал дочь в полубреду. Он увез ее в Специю, к морю, в тишину, и тут "отласкал" Тату от "черной болезни". В декабре Герцен сообщал Тургеневу: "Она еще не совсем пришла в нормальное положение – но страхи прошли, и возвратился кроткий и по временам светлый взгляд. Однако, добавлял он, с восстановлением памяти развилась у нее грусть, мрачное настроение… Сама она писала в том же декабре Огареву: "Вчера был день твоего рождения, милый, дорогой мой Ага, я думала о тебе, хотела тебе писать, но не удалось, голова моя не вела себя хорошо. Ты себе представить не можешь, какая у меня путаница иногда в мозгу". Вспоминая об отступившей болезни, она рассказывала: "Представь себе, что я сама себя потеряла; я искала себя во всех веках и столетиях, во всех элементах; словом, я была всем на свете, начиная с газов и эфира, я была огонь, вода, свет, гранит, хаос, всевозможные религии… По минутам я очень страдала – сперва за других; всех мучили, а потом принялись за меня; сколько раз меня убивали, не перечтешь!.." Боль за другого и была первопричиной самой болезни. Слова эти симптоматичны. Еще два года назад Герцен и его семья познакомились во Флоренции со слепым музыкантом. Звали его Пенизи, он был из Сицилии. Тогда же под свежим впечатлением от нового знакомства Герцен написал Тучковой: "…Он компонист, играет превосходно на фортепиано и поет. Говорит, сверх своего языка – совсем свободно – по-французски, по-немецки и по-английски – пишет (т. е. диктует) стихи и статьи, знает все на свете: естественные науки, историю и пр. Я еще такого чуда не видывал".
Пенизи признался Тате в любви и сделал ей предложение. А получив отказ, нервно заболел. Врач, его лечащий, просил Тату не прерывать с Пенизи знакомства, пока он не оправится от потрясения. Герцен же боялся, что нервы дочери не выдержат всей этой ситуации, и настаивал на немедленном разрыве. Тату мучила эта необходимость причинить боль человеку, который и без того несчастен уже оттого, что слеп. 6 октября она обо всем этом писала Огареву, с которым ей говорилось легче, чем с отцом. С ним она свободно обсуждала все семейные дела, будучи уверена в его преданности и не боясь, как с отцом, неосторожным словом вызвать раздражение. Огарев к тому же вообще по характеру был мягче – это давало повод Герцену упрекать друга в отсутствии воли.
Тата писала Огареву: "…При виде его (Пенизи. – В. П.) страданий, при мысли последствий у меня просто кружилась голова – у меня не хватало энергии и действовать решительно, я чувствовала, что слишком уступаю и, наконец, написала папаше, чтоб он мне помог. Он понял, что я решилась на то, что меня, в сущности, пугает, когда я в состоянии спокойно обдумать. Что это за характер! бедный, несчастный человек! По-моему, надо мало-помалу кончить это письменно, а не сразу, как желает папаша, – не надобно забывать, что он больной, что надобно поступать осторожно. Уговори папашу…"
Прошло двадцать дней всего после этого письма – и Герцен ехал во Флоренцию спасать дочь… 2 декабря 1869 года, как бы подводя итог пережитым волнениям, Герцен сообщал Огареву: "Дело поконченным считать нельзя – в будущее я и не смотрю". В личном плане будущее представлялось ему безрадостным. "…Я имел в Тату последнюю веру, основанную на симпатии, на сходстве ее с покойницей (психически) – веру имел, а вести не умел по внутреннему безобразию прошлых годов. Ну и эта вера обломилась".
Дело "поконченным" нельзя было считать потому, что, хотя в состоянии Таты и наступило заметное улучшение, все же это улучшение не казалось прочным. Она легко впадала в слезливость, "в мрачное расположение, идущее иногда до сбивчивых понятий и слов". Герцен видел один выход – постараться отвлечь ее, развлечь. Все сводилось к тому, что лучше бы ехать в Париж. "…Нет в мире места, которое больше может доставить интересов, как Париж…" Возвращаться в Женеву с больной Татой, в Женеву, которая была и сама по себе связана со многими неприятными воспоминаниями, Герцен не хотел. По аналогичным причинам не годилась и Ницца, тем менее Флоренция. "Громадность" Парижа, казалось, все "смягчит".
И они прибыли в Париж 19 декабря 1869 года.
Месяцем ранее Герцен писал Огареву, что ему вот уже 57 лет, а он до сих пор «не пристал еще к скале как улитка». Однако он уже давно подумывал о том, чтобы сменить Женеву, которая так и не стала его домом, на нечто более приемлемое и для себя и для дела. В марте в письме Г.Н. Вырубову (русскому публицисту, с которым Герцен познакомился еще в Париже, называл его человеком, который «съел свое сердце») он сообщал, что собирается отправиться к лету на рекогносцировку в Брюссель. Столица Бельгии была в ту пору одним из крупнейших революционных центров в Европе.
Герцен прибыл в Брюссель 2 июля, а 7 августа сообщал Огареву, что получил накануне повестку явиться в министерство юстиции, в управление общественной безопасности. "Говорили, говорили – зачем, к чему, будет ли "Колокол" издаваться в Брюсселе – и что другое. Буду ли я писать в журналах, а кончили, что просто жить". Сыну Герцен написал кратко, что его приглашал местный начальник тайной полиции и "был очень рад, что я не намерен ничего в Брюсселе печатать".
18 августа Герцен покинул Брюссель, чтобы вновь появиться здесь 29 августа. 4 сентября Герцен в письме из Брюсселя сообщил Огареву свой вывод от рекогносцировки: "Печатать, кроме Женевы и Лондона, нигде нельзя. Куды мы склоним голову на зиму – я и не придумаю, скорее всего в Париже. Оттуда также вытурят – как отсюда, если захотят, но там теперь гораздо интереснее. В Лондон ехать следует в крайности. Полгода пройдет в переговорах…" Стало быть, и дела тоже складывались так, что следовало бы на данный момент всему другому предпочесть Париж, где становилось, как чувствовал Герцен, "гораздо интереснее…"
Когда выздоровление Таты наметилось, но не стало фактом и все еще казалось, что кругом "черно", Герцен признавался Огареву, осмысливая предшествующий опыт жизни: "Мы сложились разрушителями, наше дело было полоть и ломать, для этого отрицать и иронизировать – ну и теперь, после пятнадцати, двадцати ударов, мы видим, что мы ничего не создали, ничего не воспитали…" Так думалось ему в горькие минуты. В светлые он оценивал их деятельность иначе. "Мы принадлежим, и ты и я, – говорил он, – к числу старых пионеров, "утренних сеятелей", вышедших лет сорок тому назад, чтобы вспахать почву, по которой промчалась дикая николаевская охота на людей, уничтожая все – плоды и зародыши. Семена, унаследованные небольшой кучкой наших друзей и нами самими от наших великих предшественников по труду, мы бросили в новые борозды и ничто не погибло". Обращенный всеми своими помыслами и надеждами к России, русскому народу, Герцен в эти последние годы не перестает живо интересоваться и политической жизнью Европы. И особенно рабочим движением, так оживившимся в 60-е годы.
Париж привлекал снова внимание Герцена потому, что он ощущал, предугадывал новое развитие здесь революционного дела. Об этом свидетельствует Петр Дмитриевич Боборыкин, известный русский беллетрист, журналист, одно время издатель журнала "Библиотека для чтения". Оп был единственным русским корреспондентом на III конгрессе I Интернационала в Брюсселе в 1868 году. Герцен интересовался отчетами Боборыкина. Петр Дмитриевич так характеризовал обстановку, в которую Герцен окунулся сразу же по приезде в Париж: "Тогдашний Париж уже сбрасывал с себя иго Бонапартова режима, оппозиция в палате поднимала голову, происходили и уличные демонстрации…" Он же свидетельствует и о бодром, боевом настроении Герцена в те парижские дни: "Все это волновало Герцена, точно молодого политического бойца". "Он ходил всюду, где проявлялось брожение". Герцен ощущал, что "бродим на вулкане", и советовал Огареву не пропускать ни одного номера парижских газет – "события несутся вихрем…".
Не прошел для Герцена незамеченным и следующий конгресс – Базельский. 23 сентября 1869 года он пишет Огареву: "Я больше верю, чем когда-нибудь, в успех именно этих социальных сходок…" В некрологе по случаю смерти Герцена газета женевской секции Интернационала писала, что Герцен жертвовал книги в библиотеку этой секции.
Между тем Огарев и Бакунин увлеклись Нечаевым. Герцен впервые встретился с Нечаевым в мае 1869 года и с первого взгляда проникся к нему антипатией. Герцену в нем виделось что-то "суровое и дикое". И тщетно Огарев пытался объяснить, что "юноша-мужичок" Нечаев ничем не хуже, чем, например, бурмистры, с которыми им приходилось иметь дело в российских имениях. Иметь общее дело с бурмистром – такая перспектива Герцена нисколько не прельщала. Да он и не доверял ему. Пытался предостеречь от опрометчивых решений и Огарев пытался объяснить, что "юноша-мужичок" Нечаевым в России стоит тайное общество. К тому же и Бакунин энергично подталкивал его к союзу с Нечаевым. Тому хотелось привлечь к делу и Герцена – нужно было его имя и деньги; в руках Герцена и Огарева оставался бахметевский фонд. Под нажимом Огарева Герцен отдал половину фонда, не умея противостоять доводу Огарева: "Но ведь деньги даны под нашу общую расписку, Александр, а я признаю полезным их употребление, как говорят Бакунин и Нечаев". Однако от альянса с Нечаевым решительно уклонился.
Нечаев отправился в Россию, но в начале нового года появился снова в Париже – за новыми деньгами. Герцен не был намерен передать Нечаеву оставшуюся половину бахметевского фонда. Свидание их, однако, не состоялось, к великому удовольствию Герцена.
Последние годы жизни Герцена, если судить по его письмам, разрозненным дневниковым записям, – тяжелейшие годы для человека, привыкшего всю жизнь быть в кипении мысли, общественных столкновений, бурном людском потоке и вдруг оставшемся в одиночестве на каком-то необитаемом острове.
А между тем, если обратиться к свидетельствам современников, к тому, что за это время Герцен написал, станет ясно, он ни на мгновение не изменил своей жизненной походке, не остановился, не отошел от жизни. Напротив, в 1867 – 1869 годах Герцен по-прежнему полон сил, не притупилась его ирония, он так же деятелен, как и ранее.
Оптимизм и жизнестойкость Герцена просто поразительны. Его любимое детище – "Колокол" приостановлен изданием на полгода. Приостановлен не кем-нибудь, а самими издателями, и не только потому, что журнал перестал приносить какой-нибудь доход, а прежде всего потому, что упал его тираж, упало его влияние. Но и в этом Герцен видит не что иное, как "награду", – "Колокол" выполнил свою миссию. Он воспитал целое поколение новых людей, демократов-разночинцев. Они пошли дальше, своей дорогой, и мы меньше нужны". "Воспитанники" стоят уже на собственных ногах, и в этом заслуга "Колокола" и его издателей. Они теперь уверены, что "идея не погибнет".
В последний год существования "Коколола" Герцен опубликовал ряд статей, которые свидетельствовали о том, что их автор по-прежнему в силу своих возможностей следит за социальными явлениями и сдвигами в жизни России. А следить стало значительно труднее, ведь почти иссяк поток писем с родины. В начале 1868 года Герцен публикует большую статью "Пролегомена" – "Общее введение" – она как бы служила своего рода предисловием к французскому изданию "Колокола". Снова, пытаясь обосновать свою идею о том, что капитализм – это не более чем ошибка истории, ошибка Запада, от которой нужно отвратить Россию, Герцен тем не менее обращает внимание на то, что в России появился зародыш нового движения, главной фигурой которого стал "работник-крестьянин". Русский интеллигент, который в прошлом был оторван от народа, не знал его и у которого "имелось лишь одно оружие – ученье, лишь одно утешение – ирония", теперь теснее связывается с народом, несет в его гущу свое ученье. Герцен с удовлетворением говорит об организации "воскресных школ и ассоциаций работников и работниц". Интеллигенция "встречается с народом на почве социальных и аграрных вопросов".
В статьях "Еще раз Базаров" (1868), "Ответ г. Г. Вырубову" (1869) Герцен еще и еще раз подчеркивает, что он и Чернышевский – отцы нигилизма. И что его поколение завещало разночинцам именно "нигилизм". Нигилизм, который он понимал как науку и сомнение, исследование вместо веры. Нигилизм не только все рушит, отрицает – "разрушение, проповедуемое нашими реалистами, всецело направлено к утверждению…". Чего? Нового общества, новых людей, новых человеческих отношений, новой этики, нового искусства. Герцен не фантазирует, не пытается, подобно социалистам-утопистам, выученикам школы Сен-Симона и Фурье, нарисовать заманчивые картины этого будущего. Его построят новые люди в соответствии с точными выводами науки, науки об обществе, на основе законов его развития.
Как ни велики были Дон-Кихоты прошлого, но они держались за старые идеи – в этом была их трагедия. Нигилисты, в герценовском переосмыслении этого понятия, не голые отрицатели всего, созданного до них: они отрицают именно отжившие идеи. Но их сила не в самом по себе отрицании, а в создании нового – поэтому за ними и будущее.
Дальнейшая эволюция взглядов Герцена нашла свое отражение в его фактически последней работе "Письма к старому товарищу".
С января по осень 1869 года Александр Иванович работает над письмами "К старому товарищу". Письма эти адресовались Бакунину. В первоначальной редакции они назывались "Между старичками". "Полемика с Бакуниным идет своим чередом, "идет война" – это из писем Герцена той поры.
Письма "К старому товарищу", а их Герцен успел набросать всего четыре, были именно набросками, в которых, правда, многое автор прописал. Но осенью 1869 года Герцен далеко не завершил редактирование и отделку писем. Найденный в так называемой "Пражской коллекции" Герцена и Огарева автограф содержал около ста его поправок, которые не вошли в первую, уже посмертную публикацию. К первоначальной рукописи приложено немало и вставок, но без обозначения, в каких именно местах они должны быть сделаны. Значит, Герцен собирался эти письма опубликовать и, вероятно, отдельным изданием.
Письма эти создавались с участием Огарева, в спорах с ним. Бакунин также читал рукопись герценовских писем. В ходе этих дискуссий вырабатывались и различные их редакции. Дискуссии еще далеко не были завершены, когда в мае 1869 года Бакунин опубликовал брошюру "Постановка революционного вопроса". Это был уже призыв не к бунту, а просто к открытому разбою. Брошюра Бакунина получила резкую отповедь со стороны Маркса. Бакунин создал внутри международного товарищества рабочих так называемый "Альянс социалистической демократии" с целью подчинить своим анархистским принципам международный Интернационал. Маркс и Энгельс в большой работе "Альянс социалистической демократии и международное товарищество рабочих" расценили эти происки Бакунина как попытку деклассированных элементов "проникнуть в него (товарищество рабочих. – В.П.) и создать внутри него тайные организации, усилия которых будут направляться не против буржуазии и существующих правительств, а против самого Интернационала".
Письма "К старому товарищу" еще не были разрывом дружбы, это был новый этап духовного роста самого Герцена. В письмах отразились его прозрения, его новое понимание возможных перспектив борьбы, его отказ от тех "истин", которые выдвигал за таковые Бакунин. Отразились и прежние колебания, В своей статье "Памяти Герцена" В.И. Ленин, как известно, дал исчерпывающую характеристику этой работы Герцена. Ленин писал: "У Герцена скептицизм был формой перехода от иллюзий "надклассового" буржуазного демократизма к суровой, непреклонной, непобедимой классовой борьбе пролетариата. Доказательство: "Письма к старому товарищу", Бакунину, написанные за год до смерти Герцена, в 1869 году. Герцен рвет с анархистом Бакуниным. Правда, Герцен видит еще в этом разрыве только разногласие в тактике, а не пропасть между миросозерцанием уверенного в победе своего класса пролетария и отчаявшегося в своем спасении мелкого буржуа. Правда, Герцен повторяет опять и здесь старые буржуазно-демократические фразы, будто социализм должен выступать с "проповедью, равно обращенной к работнику и хозяину, земледельцу и мещанину". Но все же таки, разрывая с Бакуниным, Герцен обратил свои взоры не к либерализму, а к Интернационалу, к тому Интернационалу, которым руководил Маркс, – к тому Интернационалу, который начал "собирать полки" пролетариата, объединять "мир рабочий", "покидающий мир пользующихся без работы"!".
Когда Герцен писал свои письма "К старому товарищу", он имел возможность опереться на материалы Брюссельского конгресса I Интернационала, заседавшего в 1868 году. Для Герцена бакунинская тактика была неприемлема, как и неприемлемым стало его понимание роли и назначения революционера. Герцен пишет Бакунину, что их разногласия касаются не "начал" и теорий, что дело "в разных методах и практиках, в оценке сил, средств, времени, в оценке исторического материала". Он напомнил Бакунину, что время, прошедшее с 1848 года, многое позволило осмыслить, дать оценку возможностей и перспектив дальнейшей революционной борьбы. "Наше время, – пишет Герцен, – именно время окончательного изучения, того изучения, которое должно предшествовать работе осуществления так, как теория паров предшествовала железным дорогам. Прежде дело хотели взять грудью, усердием, отвагой и шли зря, на авось – мы на авось не пойдем". Не следует повторять ошибки 1848 года, идти на баррикады без знамени. "Насилием и террором распространяются религии и политики, учреждаются самодержавные империи…" Насилие может только разрушать или, в лучшем случае, "расчищать место". Но нужно думать о том, что же на этом месте должно быть построено. "Новый водворяющийся порядок должен являться не только мечом рубящим, но и силой хранительной".
И вновь Герцен обращается к мысли о преобразующей роли науки. И, может быть, впервые он придает такое значение вопросам экономическим. "Экономические вопросы подлежат математическим законам", а экономические перевороты имеют "необъятное преимущество перед всеми религиозными и политическими революциями – в трезвости своей основы".
Герцен говорит, что прежде, чем кому-то угрожать, нужно на досуге провести огромную работу. Он пишет Бакунину во втором письме: "Ни ты, ни я, мы не изменили наших убеждений, но разно стали к вопросу. Ты рвешься вперед по-прежнему с страстью разрушенья, которую принимаешь за творческую страсть… ломая препятствия и уважая историю только в будущем. Я не верю в прежние революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того чтоб знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут за мной – не могут идти". Революционная теория ныне не может оставаться привилегией "аристократов науки". "…Новые люди снова должны идти с боем против препятствий, они пойдут, зная, куда идут, зная, что ломают и что сеют". Иными словами, революционной стихии толпы, за которую так ратовал Бакунин, Герцен противопоставляет сознательную борьбу широких народных масс. И они не только ломают, они сохранят "достойное спасения", "творчество разных времен", лучшее из культурного наследия прошлого.
В письме втором Герцен говорит и о рабочем движении, Международной ассоциации рабочих. "Работники, соединяясь между собой, выделяясь в особое "государство в государстве", достигающее своего устройства и своих прав помимо капиталистов и собственников, помимо политических границ и границ церковных, составляют первую сеть и первый всход будущего экономического устройства".
Бакунин государство отрицал вообще, он требовал его "распущения". Герцен в письмах так и не сформулировал своего понимания сущности государства. Классовый характер государства он до конца не осознал. Герцен говорит, что "государство – форма преходящая". Но вопреки Бакунину он считает, что такая форма организации власти еще не отмерла. Ведь в ходе борьбы возникает и "народное государство". Правда, Герцен говорит о нем очень неопределенно. Надо думать, что этот вопрос автор писем еще собирается уточнить, додумать. Но этому помешала смерть.
"Письма к старому товарищу" были изданы в год смерти Герцена, в 1870 году, в "Сборнике посмертных статей". А в 1899 году Толстой пишет Черткову: "…Я только что перечел "Письма к старому товарищу" и восхищался ими и читал всем вслух". Толстой во многом был склонен считать Герцена своим единомышленником. Он отвергал революционные идеи Герцена, но находил, что у него были религиозные поиски, а посему, "думается, что он был бы теперь с нами". Конечно, Толстой ошибался искренне и с искренней любовью к Герцену.
Этот январский день 1870 года был поначалу днем обычным. За завтраком доложили, что пришел Иван Сергеевич Тургенев. После восстания в Польше, после того, как Тургенев давал в 1864 году показания в сенатской комиссии относительно своих отношений с Герценом, между Герценом и Тургеневым произошел разрыв. Приход Тургенева был неприятен Герцену. Но он этого не показал и вел обычный оживленный разговор.
Уходя, Тургенев спросил, бывает ли Герцен по вечерам дома.
– Всегда, – ответил Герцен. На том и разошлись.
Вечером, когда все разбрелись по своим комнатам, Герцен сказал Наталье Алексеевне:
– Мне что-то нехорошо, все колет бок.
Ночь прошла беспокойно. Наталья Алексеевна не раз заходила к Герцену, он не спал, жаловался, что и бок и ноги ломит нестерпимо. Потом начался жар и бред. Утром вызвали телеграммой знаменитого доктора Шарко. Он приехал в одиннадцать часов и выслушал больного. Хрипов в легких не обнаружил, но, сказав, что в первые дни болезни выслушивание мало дает, сделал назначение. Поставили банки. На следующий день стало очевидным – воспаление в левом легком. Шарко так прямо и сказал это при Герцене. Наталья Алексеевна содрогнулась: Герцен всегда говорил, что умрет либо от удара, либо от воспаления легких. Но он казался спокойным. 18 января как будто бы наступило улучшение. В этот день Герцен своей рукой приписал к письму Таты несколько слов Огареву. Это был его последний автограф. Воспаление легких, осложненное диабетом, стало быстро прогрессировать. Созвали консилиум, однако ему уже ничего не могло помочь…
Накануне рокового дня Герцен услышал, как "проходила по их улице военная музыка, – пишет Татьяна Пассек со слов Тучковой-Огаревой. – Александр очень любил ее. Он улыбнулся и бил такт рукой по руке Натальи Алексеевны. Она едва удерживала слезы". Военная музыка, вполне вероятно, напомнила ему о далекой, но такой близкой и милой сердцу России, и его последние слова, сказанные не в беспамятстве (потом Герцен остаток часов жизни бредил) были: "Отчего бы не ехать нам в Россию?"
21 января Герцена не стало. В тот же день Тургенев прислал телеграмму, прося Тату известить его о состоянии здоровья отца. Спрашивал, приехал ли брат. Александр, вызванный слишком поздно, не застал отца в живых и поспел лишь на похороны.