Текст книги "Герцен"
Автор книги: Вадим Прокофьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)
Герцен в «Былом и думах» больше уделяет внимания рассказу о том, что он наблюдал в передней. Огарев в «Исповеди» говорит о том, как могли запасть в его девятилетнюю голову мысли, которые не приходили на ум и более взрослым.
Мы уже несколько раз обращались к «Моей исповеди» Николая Огарева, настала пора рассказать и о его доме, столь схожем с домом Яковлевых. Яковлевы и Огаревы были дальними родственниками. Но не только родство связывало эти два дома. Герцен и Николай Огарев выросли, сформировались в схожих условиях, их умственное развитие шло буквально «след в след». Поэтому, когда встретились эти два юноши, то они (при всем различии темпераментов и характеров) были уже готовы к тому, чтобы стать друзьями на всю жизнь. И не случайно Огарев потом очень кратко, но точно сказал, что «путь наш был один…». Поэтому-то и рассказ Огарева о своем детстве как бы подсвечивает повествование Герцена, воспоминания Пассек, Рейхель.
Ник родился в семье одного из самых богатых помещиков России – Платона Богдановича Огарева. Свое детство Николай Огарев называет «страдальческим». Ник фактически не знал матери, она умерла, когда ему было полтора года. До четырех лет Огарев не ходил. Он в противоположность Герцену родился болезненным, слабым, нервным. Гулять его не пускали, боясь простуды, лечили «домашним заключением». Платон Богданович в семье был деспотом, «детская веселость смолкала при его появлении». Через всю жизнь Огарев пронес воспоминание детских лет о селе Старое Акшено под Пензой. Трехлетним ребенком он там учился ходить. Позже семилетнему мальчику запомнился Муромский лес, холодная дымная изба. И в старости он сохранил теплую память о крепостном дядьке Булатове, который научил его читать и писать, и крепостном же капельмейстере Василии Ивановиче Немвродове, преподававшем баричу начатки музыки. Бабушка Ника, умирая, через внука просила Огарева-старшего отпустить на волю Булатова, но Платон Богданович не отпустил, и это поразило Ника.
В доме Огаревых частой гостьей была единственная подруга матери Ника – Елизавета Евгеньевна Кашкина. «Я упоминаю о ней, – пишет Огарев, – потому, что она бессознательно имела на меня влияние по своему либерализму и знакомству с людьми 14 декабря». Действительно, племянник Елизаветы Евгеньевны – Сергей Николаевич Кашкин впоследствии стал видным деятелем движения декабристов. Но, быть может, не столько племянник «воспитал» тетку в духе вольнолюбивых идей, сколько тетя идейно сформировала своего племянника. И Анна Егоровна, гувернантка Огарева, которую Ник очень любил, также была «выученицей» Кашкиной. Именно ей Огарев обязан если не пониманием, то «первым чувством человеческого и гражданского благородства».
Герцен еще до знакомства с Огаревым, до восстания 14 декабря знал вольнолюбивые стихи Пушкина и Рылеева. Запрещенного Пушкина, Рылеева, «мелко переписанные и очень затертые тетради стихов» принес Герцену Протопопов, – «я их переписывал тайком»… Но в доме Яковлевых шли такие же беседы взрослых, как и у Огаревых. Трудно, правда, заподозрить Ивана Алексеевича в сочувствии идеям декабризма, но среди его сослуживцев по Измайловскому полку таковых было немало. Да и сам Яковлев, насквозь пропитанный вольтерьянским духом, никогда впоследствии не произносил в адрес участников восстания слова «злодей». А ведь их с легкой руки императора Николая I его «верноподданные» иначе и не называли.
В 1873 году Николай Огарев по просьбе Татьяны Пассек начал набрасывать «Записки русского помещика», произведение чисто автобиографическое. Рассказывая о детстве, Огарев как бы мимоходом характеризует общественные настроения конца 10-х – начала 20-х годов: «Время около 1820 года было странное время, время общественной разладицы, она подвигалась медленно, медленно и не знала, куда придет. Большинство торжествовало победу над французами, меньшинство начинало верить в возможность военного переворота. Крестьянство после спасения отечества, ограбленное и забитое чиновниками и некоторыми помещиками, в страхе молчало».
Да, «общественная разладица» была уже заметна. И прежде всего заметна для тех, кто вместе со всем народом «торжествовал победу», но в отличие от большинства чиновников, помещиков не мог не видеть, что народ-победитель, тот самый «лапотный» крестьянин, который сражался за родину и верил, что его подвиг, его жертвы принесут после победы освобождение от крепостного гнета, вновь оказался в том же ярме. Немудрено, что для этого меньшинства чувство патриотизма было неотделимо от сознания необходимости дать свободу, свободу своему народу. А она не придет сама, ее нужно завоевать.
Тяжелые годы переживала Россия. По свидетельству министерства финансов, население России понесло 200 миллионов рублей убытка. И львиная доля этой суммы падала на крестьянство. В полосе военных действий стояли пепелища тысяч сожженных сел и деревень, у крестьян не осталось фуража, пропал, сгорел и нехитрый крестьянский инвентарь. Следы войны были заметны повсюду. И в Москве в начале 20-х годов еще не зарубцевались раны, нанесенные первопрестольной французскими захватчиками. Но обгорелые остовы домов и печные трубы на пустырях в иных городах вызывали бы грустные мысли и воспоминания, а в Москве эти следы пожара гляделись как памятники славной године 12-го, подвигу народному. Обгорелых скелетов оставалось еще много, ведь в Москве пожар уничтожил 7632 здания из 9151, бывших к моменту вступления французов в Белокаменную.
Сколько раз за эти годы старая яковлевская карета, запряженная четверкой ожиревших, обленившихся, разномастных лошадей, вывозила Луизу Ивановну с Шуткой и нянькой на прогулку. Из Путинок они чаще всего ехали на Яузу в дворцовый сад, не пострадавший от пожара. А рядом, за оградой сада, все еще горбились останки Бутурлинского музея с оранжереями, да и самого дома графа Дмитрия Петровича. И не раз подрастающий Саша слышал от взрослых тяжелые вздохи, когда они вспоминали о погибшей в московском пожаре уникальной графской библиотеке, где были собраны реликвии первых типографов от 1470 года до конца XVI столетия. Известный английский путешественник и писатель, профессор минералогии и коллекционер мраморных скульптур Эдвард Кларк, побывав еще до войны в Бутурлинском «заповеднике», воскликнул: «Библиотека, ботанический сад и музей графа Бутурлина замечательны не только в России, но и в Европе».
Среди людей образованных в эти годы наблюдался повышенный интерес ко всему отечественному, к прошлому России и особливо к героическим страницам ее истории. Дилетанты рыскали по книжным лавкам в надежде набрести на какие-нибудь древние рукописи. Бывало, и находили, но не знали, что с ними делать, не умея прочесть. Кое-кто из помещиков, заслышав, что на его землях некогда стояли славянские городища или гремели битвы, на свой страх и риск начинали археологические поиски.
Отечественная война 1812 года и патриотический подъем отразились и на русской журналистике как военных, так и послевоенных лет. Созданный в 12-м году журнал «Сын Отечества» сразу же взял как бы за свою программную основу статью профессора Царскосельского лицея А.П. Куницына «Послание к русским». В этой статье Куницын призывает соотечественников хранить «единую только свободу и все бедствия прекратятся». И что знаменательно: автор употребил такие непривычные для русского уха слова, как «сограждане», «свободное отечество». Через несколько лет о «свободном отечестве» будут говорить декабристы. На страницах этого журнала печатались патриотические басни Крылова, которые заучивались наизусть солдатами и офицерами. «В необычайный год и под пером баснописца нашего Крылова живые басни превращались в живую историю», – говорил ратник Глинка. Со страниц журнала, зло высмеивая претензии Наполеона на мировое господство, «стреляли по врагу» патриотические карикатуры А.Г. Венецианова, таких крупнейших художников, как И. Теребенев, А. Иванов. В последующие годы «Сын Отечества», а также возникшие вновь журналы «Соревнователь просвещения и благотворения», «Невский зритель», альманахи «Полярная звезда», «Мнемозина», «Русская старина» стали той трибуной, с которой декабристы-литераторы и идейно близкие к ним писатели могли с оговорками, далекими обходными тропами, дабы миновать цензурные рогатки, пропагандировать свободу, равенство, осуждать полицейские порядки, помещичий произвол.
Именно патриотический взрыв, вызванный Отечественной войной, пробудил повышенный интерес в кругах просвещенных к общественным и социально-политическим проблемам. Александр Бестужев в записке о причинах возникновения движения декабристов с болью говорит о положении всех социальных слоев русского общества: «Крестьяне, обнищавшие от злоупотреблений и непосильных поборов, мещане и ремесленники, обнищавшие от упадка торговли и обременения налогами, купечество, стесненное гильдиями, солдаты, истомленные учениями и караулами, – все были недовольны, все стремились к изменению жизни: все элементы были в брожении».
Меньшинство начинало верить в возможность переворота и собирало силы. Брожение умов привело к созданию в 1816 году и первого тайного общества дворян-революционеров – «Союза спасения», или «Общества истинных и верных сынов отечества». Их было всего около 30 человек, связанных личной дружбой, общностью военной судьбы, пониманием необходимости изменения «существующего у нас порядка вещей». Причем изменения путем революционного переворота. Ведь эпоха, в которую жили эти люди, «познакомила умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить» (П. Пестель). Все члены «Союза» были согласны с необходимостью изменений, но о способах переворота мнения разделялись. Общество в 1818 году было распущено, чтобы возродиться в новом и тоже тайном «Союзе благоденствия».
«Союз благоденствия» насчитывал уже около 200 человек и имел свои филиалы. «Союзом» руководила «Коренная управа». «Побочной» его управой было тайное литературное общество «Зеленая лампа», членом которой был и Пушкин. Воздействие на различные социальные слои России с целью создания в стране передового «общественного мнения» – вот главная задача «Союза благоденствия» в деле подготовки переворота. Но этот план, изложенный в «Зеленой книге» (название ей дано по цвету переплета), был общеизвестным для всех членов «Союза», его же руководящий центр составил вчерне иной план, в котором формулировались политические цели общества.
«Союз благоденствия» возник в тревожное для России время. Николай Огарев ошибся, говоря, что «крестьянство… в страхе молчало». Понятно, что пятилетний Ник и шестилетний Шушка не знали о крестьянских восстаниях. А вот одно из них, на Дону в 1818 – 1820 годах, было крупным, в нем участвовало 45 тысяч крестьян. Но волнения в армии и, в частности, возмущения в старейшем гвардейском полку – Семеновском 16 октября 1820 года не могли пройти незамеченными в семействе Яковлевых, так тесно связанном и традициями, и просто приятельскими отношениями с русской гвардией.
В 1820-м на совещании «Коренной управы» Павел Иванович Пестель высказался за свержение монархии и установление в России республиканского строя. В том же 1820 году будущие декабристы, люди военные, обдумывали уже способы военного натиска на самодержавие. Их к этому как бы подталкивали и успехи военных революций в Испании, Неаполе, Пьемонте, и ход восстания в Греции, и крестьянские волнения. Да и отечественный пример был перед глазами: солдаты-семеновцы сумели сами организованно выступить против палочных порядков в армии.
В 1821 году «Союз благоденствия» был объявлен распущенным, но роспуск «Союза» был только прикрытием, способом избавиться от колеблющихся и просто ненадежных членов общества. Втайне же возникли два новых общества дворян-революционеров: Северное и Южное, а несколько позже на юге сформировалось и третье общество – «Соединенных славян», слившееся с Южным.
Как Северное, так и Южное общества, создавая свои программы – конституционной монархии (Северное – «Конституция» Никиты Муравьева) или республики (Южное – «Русская правда» Павла Пестеля), – исходили из того, что они будут действовать во имя народа, для народа, но без народа. В.И. Ленин в статье «Памяти Герцена», разрабатывая периодизацию русского революционного движения и говоря о его зачинателях, дворянах-революционерах, декабристах, отметил, что они были «страшно далеки» от народа.
Свержение самодержавия и ликвидация крепостничества – вот программа дворян-революционеров. Их проекты построения русского общества после переворота объективно расчистили бы дорогу буржуазному развитию России. Герцен позже называл Павла Пестеля первым социалистом. Но он ошибался, идеи социалистические были чужды декабристам.
В конце ноября 1825 года в Москву пришло известие о кончине царя Александра I. «Дней Александровых прекрасное начало» давно уже кануло в вечность. После 1814 года русский император управлял Россией «из окна дорожной кареты». Он, как фактический глава «Священного союза» – этого заговора европейских монархов против революции, по словам К. Маркса, метался по Европе с конгресса на конгресс, а конгрессы созывались почти ежегодно, так как ежегодно в Европе возникали революции, и «Священный союз» напрягал все силы, чтобы им противостоять. «Всю жизнь провел в дороге и умер в Таганроге», – едко откликнулся на смерть Александра I Пушкин.
Смерть царя влекла за собой целый ряд административных мероприятий и, конечно, вызвала много толков и треволнений. Не успела улечься суматоха, поднятая известием о кончине императора, не успела Москва приготовиться к принятию присяги новому царю, Константину, как по первопрестольной прошелестел слух, что цесаревич Константин от престола отказался и Мономахова шапка переходит к его младшему брату Николаю. О Николае никто толком, кроме гвардейских офицеров, сказать ничего не мог. Великий князь командовал гвардией, гвардейцы же отзывались о его высочестве столь нелестно и с такой открытой злобой, что Шушке просто не хотелось им верить.
Перемены на престоле? Ну и что? Герцен к своим тринадцати годам был уже достаточно сведущ в истории. И если цари – помазанники божьи, то все равно они тоже смертны. Ему было жалко императора Александра. Совсем недавно, гуляя за Тверской заставой, он встретился с его величеством, возвращавшимся с Ходынки. Поравнявшись с венценосцем, Саша поднял шляпу, и… Александр I поклонился. Поклонился ему, мальчишке! А ведь Николай – брат Александра!
Вечером 15 декабря, когда в доме Яковлевых уже готовились отойти ко сну, приехал взволнованный Лев Алексеевич и заперся с Иваном Алексеевичем в кабинете. Саша поспешил в переднюю – нужно немедленно найти лакея Сенатора, этот пролаза всегда все знает. В горничной шушукались. Вера Артамоновна жалобно причитала и то и дело всплескивала руками. Лакей Сенатора оказался на месте и доверительно сообщил молодому барину, что в Петербурге был бунт и по Галерной стреляли «в пушки».
На следующий день подробности о «бунте» поведал Ивану Алексеевичу жандармский генерал граф Комаровский. Подробности эти Александр не знал, но сегодня днем его не выпустили гулять. И он сам видел в окно, как по улицам ходят патрули. Прислуге тоже приказали не отлучаться со двора. Но приказ приказом, а в лавку за молоком нужно сходить, и к зеленщику тоже, по дороге же можно и в кабак заглянуть. И вот уже в передней слышно: «Будет революция». «Слово „революция“ звонкое, но нерусское, „бунт“ – вот это ясно, это по-русски.
Николай Огарев в „Моей исповеди“ так рассказывал об этих днях и настроениях, царивших в их доме. „На всех нашел ужас. Декабристов ругали, дерзость казалась неслыханной! Но Анна Егоровна не ругала их; Волков (учитель Огарева. – В.П.) не ругал их. От смерти Александра моя мысль перешла… к заговорщикам и постепенно вырабатывалась в их пользу. Отец мой, после первого ужаса, видимо, избегал говорить об этом предмете, так что от него мало приходилось слышать даже об арестах того времени; зато как же усердно ловилось каждое слово, кем другим сказанное. Кроме имени Рылеева, которого стихи я знал наизусть, имена Евгения Оболенского и Кашкина часто повторялись вследствие близости Елизаветы Евгеньевны с нашим домом и Анной Егоровной. Да еще Аллер (тоже учитель Огарева. – В.П.) мне сказывал, что Владимир Одоевский, товарищ Кюхельбекера по изданию „Мнемозины“, бывший его ученик, держит наготове шубу и теплую шапку, потому что ждет, что его не сегодня-завтра возьмут.
Спустя месяц около навестила бабушку старуха Челищева, которая произносила чек вместо человек. Я случайно был в гостиной. Старуха долго толковала бабушке, что все эти преследуемые молодые люди – не бунтовщики и не изменники, а истинные приверженцы отечества. Как это вошло в голову старухе – не знаю; у нее из родни едва ли кто был взят. Но ее слова произвели сильное впечатление на бабушку“.
Москва питалась слухами, ожидали нападения „черни“. Около домов аристократов денно и нощно стояли охранники, купцы закрыли лавки, уехали из города, попрятались по бедным родственникам. Московский полицейский агент доносил начальству 2 февраля 1826 года: „Все умы жителей столицы нижнего класса заняты ожидаемыми событиями… есть люди, питающие себя надеждою на бунт… По Москве вновь ходят слухи. На сей раз поговаривают о том, что в Петербурге раскрыт новый заговор, только правительство не говорит о том“.
Но эти слухи о новом заговоре скоро заглохли. И снова открыли свои лавки немного оправившиеся от испуга и вернувшиеся по домам торговцы. Но тревога не улеглась. Запоздало пришло известие о восстании Черниговского полка в Малороссии. И в Москве решили: до Петербурга восставшим идти далеко, на Киев не имеет смысла, значит, остается Москва. Уже поговаривали о том, что с Кавказа на помощь черниговцам спешит со своим войском генерал Ермолов, „известный бунтовщик“.
Господ дворян тревожила не кончина императора, и даже бунтовщики-декабристы казались теперь не столь уж страшными. Озноб пробирал их от разговоров, которые шли в людских барских особняках. И в доме Яковлевых тоже уже в открытую поговаривают, что „едва ли не отберут на весну всех крестьян от господ“, а помещиков-де отзовут в столицу и крестьянам дадут вольность.
Саше запретили бывать в людской, и это еще больше разжигало желание послушать, о чем шепчутся дворовые. В этой атмосфере нервозного ожидания чего-то важного, грозного для мальчишеской фантазии, подогретой к тому же только что открытым Шиллером, был огромный простор. Мысленно Саша уносился в холодный Петербург, в Петропавловскую крепость, куда заперли всех участников восстания. Он храбро пробирается в казематы, освобождает узников… Или нет, он погибнет вместе с ними… Почему-то героические грезы всегда кончались гибелью.
Все симпатии Александра, весь пыл и вся непосредственность отрочества на стороне тех, кого сейчас подвергают изнурительным допросам. Саше всего тринадцать лет, но он, конечно же, не поверил правительственному сообщению, которое тайно прочел в „Прибавлениях“ к „Санкт-Петербургским ведомостям“. Даже мальчик понял, что это не „бунт горстки безумцев, над которыми начальствовали семь или восемь обер-офицеров, к коим присоединились несколько человек гнусного вида во фраках. А их пособниками были несколько пьяных солдат и немного людей из черни, также пьяных“. Саша теперь много знает о тех, кто с оружием в руках вышел на Сенатскую площадь в тот памятный декабрьский день. Герой Бородина Павел Пестель – разве это пьяный обер-офицер? А Кондратий Рылеев? „Гнусного вида человек во фраке“? Стыдно, противно, хочется плакать и драться… Словно что-то перевернулось в душе у мальчика. Может быть, именно в эти зимние дни 1825/26 года кончилось отрочество.
„Мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи“.
Герцен в „Былом и думах“ относит свое знакомство с Николаем Огаревым ко времени появления в доме Яковлевых фигуры одиозной, „немца при детях“ – Карла Ивановича Зонненберга. „Странное и комическое лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей жизни… лицо, которое тонет для того, чтобы меня познакомить с Огаревым…“ Да, Зонненберг действительно на протяжении более чем двадцати лет, вплоть до отъезда Герцена за границу, находится рядом с ним и по большей части именно на „перепутьях“.
Но Саша познакомился с Ником ранее того злосчастного дня, когда Зонненберг тонул в Москве-реке близ переправы у Лужников. Видимо, предшествовавшие встречи с тихим, замкнутым мальчиком не запали в память Герцена или были стерты драматической сценой спасения Зонненберга, ведь все это происходило на глазах Саши. „…А не странно ли подумать, что, умей Зонненберг плавать или утони он тогда в Москве-реке, вытащи его не уральский казак, а какой-нибудь апшеронский пехотинец, я бы и не встретился с Ником…“
Так или иначе, но они встретились. И, наверное, первое их знакомство произошло до восстания декабристов. Ведь Зонненберг тонул летом, а в феврале 1826 года настал знаменательный день сближения, после которого друзья уже и не мыслили жизни друг без друга.
Иван Алексеевич, наблюдавший вместе с Сашей, как уральский казак вытащил из воды тщедушного человека и потом откачал его, ходатайствовал перед Петром Кирилловичем Эссеном, своим другом и бывшим оренбургским, а затем и петербургским генерал-губернатором, о награждении казака. Казака произвели в урядники, и он явился вместе с „утопленником“ благодарить Ивана Алексеевича. „С тех пор он стал бывать у нас“. Всегда надушенный не в меру, „рябой, лысый, в завитой белокурой накладке“, Зонненберг переходил из одного помещичьего дома в другой, занимаясь физическим воспитанием и постановкой германского произношения дворянских недорослей. По рекомендации Ивана Алексеевича он попал к Огаревым. Герцен вспоминает о Зонненберге с иронией, Николай Огарев с ненавистью.
Зонненберг являлся к Яковлевым не один, а непременно приводил и своего воспитанника. „Мальчик… которого Зонненберг называл Ником, мне нравился, в нем было что-то доброе, кроткое и задумчивое; он вовсе не походил на других мальчиков, которых мне случалось видеть; тем не менее сближались мы туго. Он был молчалив, задумчив; я резов, но боялся его тормошить“.
Один февральский день 1826 года стал поворотным. У Ника умерла бабушка. Приготовления к похоронам были тягостными для впечатлительного мальчика, и Зонненберг привел Ника к Яковлевым и оставил у них. Огарев был грустен, испуган. Саша не знал, как развеять его грусть, отвлечь от тяжелых мыслей. „…Посидевши немного, я предложил читать Шиллера. Меня удивляло сходство наших вкусов; он знал на память гораздо больше, чем я, и знал именно те места, которые мне так нравились; мы сложили книгу и выпытывали, так сказать, друг в друге симпатию… Через месяц мы не могли провести двух дней, чтобы не увидеться или не написать письмо; я с порывистостью моей натуры привязывался больше и больше к Нику, он тихо и глубоко любил меня“.
Говорят, противоположности сходятся – это был именно тот случай. Порывистый, непоседливый, „исполненный живого огня“ Шушка и тихий, молчаливый, немного печальный Ник. „Мы разны, очень разны… Меня раз увидишь и отчасти знаешь, тебя можно знать год и не знать… Я деятелен, ты лентяй, но твоя лень – деятельность для души. И при всем этом симпатия дивная, какой нет ни с кем решительно, но симпатия и не требует тождества“. Этому признанию Герцена вторит Огарев: „Какая нужда до наших характеров, пусть они разны: у нас есть высшее тождество – тождество душ“. Сродство душ скреплялось книгами, одними и теми же, как теми, которые были прочитаны до знакомства, так и теми, которые они потом читали совместно.
А читали Саша с Ником много и достаточно беспорядочно. В тринадцать лет они увлеклись историческими сочинениями Карамзина, а затем „влюбились“ в Шиллера. И он надолго стал их учителем, суфлером жизни. Шиллер звал к мечте, окутывал романтическим флером грядущее. И это было так созвучно героическому настрою их душ после 14 декабря. Потом, не без влияния того же Шиллера, пришло увлечение античной историей. Гордые цезари Рима и братья Гракхи, Плутарх, зачитанный до ветхости страниц…
Была у Саши кузина, с которой впервые он познакомился, когда той минуло годика три-четыре. Эта-то кузина станет женой Герцена, человеком, который осветит всю его жизнь, несмотря на то, что она же будет и частичной виновницей „семейной драмы“ Герцена.
Наташа росла и воспитывалась в совершенно иной обстановке, нежели ее будущий муж. Отцом Наташи был отставной обер-прокурор синода, старший брат Ивана Алексеевича – Александр Алексеевич. Камергер имел много незаконных детей. Он скончался, когда Наташе пошел седьмой год. У Александра Алексеевича имелся и „привенчанный“ сын Алексей, которому и досталось все огромное наследство отца вместе с незаконнорожденными братьями и сестрами. Наследник не знал, что с ними делать; недолго думая, он их и их матерей отправил в одно из своих имений в Шацком уезде. „Табор“ родственников, перебираясь из Петербурга, застрял в Москве на отдых, а если бы не это, неизвестно, что было бы с Наташей. В Москве родная сестра Яковлевых, вдовая княгиня Мария Алексеевна Хованская, взяла „из милости“ девочку „на воспитание“.
И началась нелегкая полоса жизни Наташи в доме вздорной, капризной княгини, в доме, где всеми делами, мнениями заправляла приживалка-компаньонка Мария Степановна Макашина. Впоследствии Наталья Александровна с неизжитой горечью вспоминала: „Мне все казалось, что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой – но где же был мой дом?.. Уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… Я горячо плакала и молила бога взять меня скорее домой“.
Княгиня была скупа на деньги, на ласку, на человеческие чувства. „У меня не было той забавы или игрушки, которая заняла бы меня и утешила, потому что ежели и давали что-нибудь, то с упреком и с непременным прибавлением: „Ты этого не стоишь“, Каждый лоскут, получаемый от них, был мною оплакан; потом я становилась выше этого. Стремление к науке душило меня, я ничему больше не завидовала в других детях, как учению.
Многие меня хвалили, находили во мне способности и с состраданием говорили: „Если бы приложить руки к атому ребенку!“ – „Он дивил бы свет!“ – договаривала я мысленно, и щеки мои горели, я спешила идти куда-то, мне виделись мои картины, мои ученики – а мне не давали клочка бумаги, карандаша…Стремление выйти в другой мир становилось все сильнее и сильнее, и с тем вместе росло презрение к моей темнице и к ее жестоким часовым“,
Различны были судьба и детство кузенов Саши и Наташи. Но в одном они были сходны – незаконнорожденные. И об этом они оба узнали рано и рано поняли, что это накладывает на них не только „пятно“, но и известную независимость от этой „школы рабства“, в которой они росли. А школа была суровой. Был у родственника Ивана Алексеевича крепостной, талантливейший скульптор, сумевший скопить денег и за деньги упрашивавший барина дать ему вольную, чтобы можно было съездить в Италию. Но вольной он не получил, не у каждого помещика есть свой скульптор, слепивший бюст государя императора. Скульптор запил, схватил чахотку и умер. Сенатор гордился своим, тоже не бесталанным человеком – крепостным фельдшером. И он не вынес неволи, наложил на себя руки, отравился, при этом долго мучился, пока не умер. „И игрушки и картинки, подаренные мне на Новый год, не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его „жжет! огонь!“.
На исходе уже февраль, вот-вот масленица, а зима лютует, метели хороводят по целым неделям, из ближних лесов в Москву набегают волки – в городе теплее, да и найдется чем поживиться.
Иван Алексеевич стал и вовсе несносен. Куда девался его насмешливый сарказм, с утра до ночи ворчит, поучает, жалуется на все новые и новые недуги. Саша спасается в библиотеке. Но как изменился круг его чтения! После восстания в Петербурге он стал „ярым политиком“. Политические мечты занимают его день и ночь. Поэтому в сторону „Полное собрание всех российских театральных сочинений“. Сумарокова и Озерова, Хераскова и Лафонтена он тоже перечитывать не будет. Разве что Бомарше! Его „Свадьбу Фигаро“. И, конечно, Гёте, „Вертера“. Они прочитаны не менее двадцати раз. Да что там, Саша знает их на намять. Раньше читал „Вертера“, пропуская страницы, которые не понимал, торопился скорее дойти до страшной развязки, потом „плакал, как сумасшедший“. Теперь непонятных мест в этой книге нет и читается она по-иному.
Во дворе залаял Макбет, загремела цепь. Саша кинулся к окошку, да разве что увидишь через морозные чеканы. В передней загомонила прислуга, скрипнула дверь гостиной, по певучему паркету засеменили мелкие шажки Веры Артамоновны. Саша вскочил, отшвырнул в сторону книги. Так и есть, обоз из Керенского имения прибыл и оброчные крестьяне тоже. Они каждый год приезжают к масленой.
Со двора уже слышен скрип полозьев и покрикиванье противного Шкуна, басок писаря Епифаныча. Саша мигом накинул шубу, схватил шапку и во двор – спасать оброчных от домогательств Шкуна, иначе он их взятками оберет как липку. Шкун, завидев молодого барина, даже лицом полинял. Но Саша не обратил на него внимания, словно и нет приказчика. Он ходит между санями и внушает крестьянам, что они не должны ничего давать ни Шкуну, ни Епифанычу, никому иному. Крестьяне кланяются, благодарят и с опаской поглядывают на приказчика. Но вот оброк наконец сдан, и керенский староста, осенив себя крестным знамением, дрожа от страха, долго топчется у дверей барского кабинета. Ему нужно квитанцию о сдаче получить и приказания.
Разговор со старостой – отдушина для ипохондрии Ивана Алексеевича. Он длится час, два, три. И все это время Саша настороже. Заступается, когда Иван Алексеевич грозит старосте за возможные провинности бороду обрить. Ободряет несчастного, доведенного до истомы мужика. В этом году Саша „заступничает“ с особым настоянием. И, гордый, покидает кабинет отца.
Незаметно пролетела зима, за ней – весна, лето. Все эти месяцы прошли под „знаком Ника“. Ныне они неразлучны.
13 июля 1826 года. Петербург. Пять часов утра. Павел Пестель, Сергей Муравьев-Апостол, Кондратий Рылеев, Петр Каховский и Михаил Бестужев-Рюмин повешены на кронверке Петропавловской крепости. Рылеев, Каховский и Муравьев сорвались с виселицы. Их повесили вновь вопреки обычаям, бытовавшим на Руси. Повесили, не уведомив императора, чтобы не нарушать царского спокойствия. А Николай ночью в канун казни не спал и истово молился, без устали вымерял саженными шагами Царскосельский дворец. Под утро он заперся в кабинете и почти в панике написал начальнику генерального штаба Дибичу: „Прошу вас соблюдать сегодня величайшую осторожность и в особенности передать Бенкендорфу, чтобы он удвоил свою бдительность и деятельность, то же следует предписать и войскам“.