Текст книги "Современный болгарский детектив. Выпуск 3"
Автор книги: Трифон Иосифов
Соавторы: Кирилл Войнов,Кирилл Топалов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Цачев пришел на похороны Марии, поклонился мне и Георгию, выразил соболезнование по поводу смерти нашего близкого человека и сообщил, что отказывается от иска по поводу тира и просит извинения. Он будет добиваться только дома. Приехала еще Денка Драгиева с дочерью. Обе горько плакали.
И вот мы похоронили Марию, город пошумел несколько дней и стих, а я продолжал день и ночь обдумывать обстоятельства трагедии, мучившие меня и требовавшие разрешения. Начнем с того, что Георгий собрался уезжать и твердо пообещал, что скоро выйдет на пенсию, вернется и мы скоротаем свою старость втроем… Она как-то странно улыбнулась ему, будто хотела сказать – не будет этого. Потом он курил и стрелял, не попав в одну какую-то мишень. Мария включила магнитофон на полную мощность и уехала на «волге», которую по возвращении от зубного врача припарковала в стороне – вероятно, какой-то болван занял своей машиной ее постоянное место; в этот сезон в нашем городке полно иностранных туристов. «Волга» была открыта, фургон и тир спереди – тоже, магнитофон включен в сеть, но, когда кассета кончилась, он автоматически замолк. И снова и снова: Мария, бельгийка, ключ внутри, пуля точно посредине лба.
Когда же она вернулась? И почему оставила все двери, кроме задней, открытыми? Почему написала письмо в сумраке за табло, а не в фургоне? И все-таки – кто ее застрелил и как? Если я найду разгадку ребуса, может быть, все встанет на место и в другой истории, поразительно похожей на эту, – я имею в виду смерть старшей Марии. С самого начала, расследуя обстоятельства трагедии, случившейся несколько дней назад, я с ужасом обнаруживал, деталь за деталью, кошмарное совпадение – нет, просто наложение одного и другого случая. Мне нужно было заполнить последний квадратик в ребусе, а для этого найти какую-то ускользающую деталь – и тогда в обоих случаях все встанет на место и будет ясно, как это произошло. В одной только мысли я все больше утверждался – что именно деталь мне нужна, деталь, о которой Мария всегда умалчивала, когда речь заходила о самоубийстве старшей. И надо было срочно, немедленно, сейчас же отыскать эту деталь, пока кто-то другой не обнаружит ее, и тогда будет уже поздно…
* * *
Георгий выстрелил в Марию спокойно, даже, может быть, с улыбкой, поглаживая рукой винтовку, в упор нацеленную в нее, – эта винтовка могла напомнить ему ласки Марии, юной и любящей, такой, какой была она тридцать с лишним лет назад. Да, он стрелял в нее нежно. «Стреляй нежно!» – так сказала ему Мария, повторяя слова старшей, – все это он вспомнил во время наших бесконечных разговоров, которые мы вели потом, и в памяти его воскресали одна за другой детали их последней встречи. Он вспоминал, вспоминал и рассказывал подробно, погружаясь в происходившее с отчаянной любовью и болью, как будто точное воспроизведение того вечера могло и в самом деле остановить и повернуть вспять время и неумолимый ход событий.
Благодаря этим разговорам я не только возвращал в свою душу любовь к своему старому другу, но и мало-помалу приближался к ответу на самый трудный вопрос, связанный со смертью обеих Марий.
Во время одного из приездов ко мне Георгия я решил провести следственный эксперимент. Открыли тир – парадную дверь, вошли, постояли у стойки перед табло, выкурили по сигарете, вспоминая нашу Марию. Я включил магнитофон на полную мощность – так, как сделала тогда Мария, в это время один из моих ребят завел «волгу», выехал со двора и вернулся, поставив машину там, где припарковала ее тогда Мария. Затем он незаметно обогнул тир, подошел к задней двери, открыл ее, вошел, закрыл, разорвал листок бумаги, на одной половинке написал три фразы, а другую вставил в механизм Барабанщика.
После всего этого он уронил костыли и упал сам на пол. Я специально попросил его падать и ронять костыли как можно громче. Ни я, ни Георгий ничего не услышали. Георгий ничего не знал об эксперименте, но, если бы хоть что-то почувствовал, насторожился бы, однако этого не произошло – он курил вместе со мной, слушал музыку и опять вспоминал, вспоминал… Надо честно признаться: за день до этого, когда я, по сути, уже нашел ответ на страшный вопрос, как была убита Мария, я проверил механизмы всех мишеней. Все были в порядке – за исключением Барабанщика… Да, именно так – вместо толстой металлической пластинки, в которую обычно через маленькое отверстие ударяет оловянная пулька и таким образом приводится в действие фигурка бьющего палочками Барабанщика, – так вот, вместо этой пластинки я увидел пробитый в середине кусочек бумаги, часть того листа, на котором написано предсмертное письмо Марии. И вот во время одного из разговоров Георгий наконец вспомнил, что именно в Барабанщика он как будто не попал, потому что фигурка не задвигалась. Меня просто пробрала дрожь – ведь и наша Мария на этой фигурке пробовала бельгийку, стреляя в старшую Марию. Вот и найдена та самая деталь, которую наша Мария скрывала от меня, мучилась ею, молча носила в себе страдание – без сомнения, она тоже тогда нашла листок бумаги, вставленный взамен металлической пластинки в механизм Барабанщика и продырявленный ее пулей.
Письмо свое Мария вложила в правый ботинок, именно тот, который она должна была бы снять, если бы решила стреляться сама. Это был намек, который я обязан был понять, – и просьба сохранить все открытое мною в тайне. Да, пусть все это останется между нами двумя. И еще – я понял, что она думала обо мне только до этого знака. А уж потом, когда заменила металлическую пластинку бумагой, когда встала на одеревеневшие ноги, оперлась о костыли и прижалась лбом к белому листочку, она уже думала только о нем, тянулась только к нему и, наверно, шептала, отлетая:
– Стреляй нежно! Стреляй нежно, отец!
И когда жестяной Барабанщик застучал палочками не на табло, а у нее внутри, сообщая грустную весть Балеринам, Клоунам, Наездникам, Гномам, Белоснежкам, Золушкам и Красным Шапочкам, среди которых прошла вся ее жизнь, – да, конечно же, с последним дыханием она наверняка прошептала, что любит его и всегда любила…
Как же я могу ввергнуть его в ад, если эта святая душа в свой предсмертный час простила его? Рая он никогда не достигнет, но кто я такой, чтобы изгонять его из чистилища, до которого он добрался, изранив в кровь руки и ноги в стремлении, хотя и запоздалом, вырваться из пустыни мрака к свету?
День и ночь меня терзал один и тот же вопрос: что давало силы Марии всю жизнь нести в себе страшную тайну, засыпать и просыпаться в двух шагах от места, где она убила женщину, которую любила, к которой была привязана и от которой видела только добро? Почему она осталась в кибитке и тире? Верность воспоминаниям и всему, что связано с этим местом, или упрямое желание доказать, что в истории с предательством она абсолютно невиновна? Теперь все мои объяснения, которые я так настойчиво внушал Георгию, уже казались не столь убедительными, вернее, этого было мало, вероятно, было еще много причин, которые надо понять. Святая и глубокая душа Марии, самого прекрасного цветка нашей юности, была жестоко ранена каждым, кто бы ни приближался к ней: Георгий ранил ее изменой и неверием, старшая Мария – страшной участью убийцы, которой наша Мария стала невольно, Робева – проклятием несуществующего золота, природа – неизлечимой болезнью. Наверно, и я в чем-то виноват перед ней – я изо всех сил старался не дать ей почувствовать мою боль безответной, безоглядной любви, я никогда не смел упрекнуть ее в этом, но ей, я уверен, была бесконечно тяжела эта моя беззаветная преданность… И в ее решении уйти из жизни какое-то место заняло желание освободить меня от добровольно принятого на себя креста – она прекрасно понимала, что я бы ни за что и никогда не оставил ее одну, устраивая свою жизнь.
Но Мария, как античная героиня, уходом своим отомстила всем нам: природе – смертью, Марии – сняв с себя проклятие убийцы, Георгию – заставив его убить ее физически после того, как он убил ее душу, мне – обрекая меня на безысходное одиночество и свалив мне на плечи груз всех этих страшных тайн…
* * *
…потому что труднее всего всегда бывает в конце. Некоторые думают, что самое трудное – начало, когда ты молод, борешься за место под солнцем, когда ты еще никто и для тебя проблема – деньги на сигареты. Но те, кто так думает, наверняка не понимают, что начало имеет свои бесспорные преимущества. Вот первое: когда ты молод, тебе море по колено и до противоположного берега – рукой подать, ты бухнешься в волны, и пусть кто-то попробует уговорить тебя, что ты не доплывешь до того берега за отрицательное, как говорят на нынешнем жаргоне, время! Да и бессмысленно уговаривать, потому что ты и вправду можешь доплыть. А что, рвения хоть отбавляй, крепкие мускулы, свежие, розовые легкие, еще не тронутые табаком, и самое главное – ни одного лишнего грамма! Второе: пока ты борешься за место под солнцем (разумеется, в открытом честном бою), крепнут твои мускулы и вообще здоровье, а оттого, что ты непрестанно глядишь на солнце, следишь за его движением и устанавливаешь точные координаты той точки, где находишься ты сам, твое лицо и кожа приобретают загар цвета старого золота, который украшал аргонавтов. Ну, и третье: пока ты еще никто, тебе легче ошибаться, потому что сила произведенного тобой взрыва невелика и поражает, кроме тебя самого, только ближние предметы, тогда как сила взрыва, произведенного кем-то близким к финишу в марафонском беге, прямо пропорциональна месту, занятому им на лестнице славы. Я мог бы назвать еще и четвертое, и пятое, и шестое преимущества начала, но, к великому сожалению, начало никак не предопределяет конца, который похож на финал марафонского забега. Ты начинаешь его сильным и здоровым, светлые мечты и готовность трудиться заряжают тебя энергией, и вот в середине или ближе к концу пути случается что-то, что заставляет тебя проклясть миг своего рождения, и силы оставляют тебя в нескольких метрах от ленты.
Поэтому, дорогой Свилен, беги дальше – тебе еще осталось до финиша несколько метров, самых трудных последних метров даже для идеального бегуна. А ты ведь хороший марафонец и не имеешь права умирать, не достигнув финала. Вот когда ты почувствуешь – уже оборвав ленточку, – что спортивная деятельность должна уйти в прошлое, тогда можно…
И тогда на твое место придет молодой марафонец с загорелым лицом восторженного аргонавта, и он уверенно двинется по твоим стопам к Золотому руну. Но если он, настоящий марафонец, начнет прилежно изучать твои следы, он обязательно обнаружит, что в одном из последних забегов ты не достиг финиша, а вместо этого скрылся под молодыми кипарисами и всей душой, всем сердцем молил богов вразумить тебя и подсказать, как надо поступить. Потому что, если достичь финала и обнародовать истину, которую носишь в себе, она может оказаться смертоносной для самого лучшего старого друга. А если скрыть правду, твой молодой наследник может в конце концов обнаружить ее и сделать самодовольный вывод, что все эти марафонцы старших поколений были просто никудышные специалисты.
Впрочем, он, может, и не сделает такого вывода. А просто сядет под молодыми кипарисами, закурит, вопреки спартанским спортивным правилам, сигарету и подумает о том, что, может быть, и ты когда-то, как и он сейчас, был безнадежно влюблен в самую прекрасную женщину с самым красивым именем – Мария…
Кирилл Войнов
СО МНОЮ В АД
Роман
Кирил Войнов
С мен в ада
1980
Окно моего кабинета выходит на восток, к тюрьме. Высокая гранитная стена отделяет нас от этого сурового молчаливого здания, полного греха и человеческих драм, разрушенных жизней и сломанных судеб. Может быть, именно эта близость порой навевает мысль о том, что наше следственное управление – это нечто вроде преддверия к тюремному аду, а я – один из подручных Святого Петра, которые помогают человеку перейти через этот страшный порог или вернуться в человеческий муравейник.
Впрочем, гранитная стена находится где-то внизу. Поэтому отсюда, из моего окна (мы сидели на четвертом этаже), виден целиком весь западный фасад тюрьмы, продырявленный маленькими зарешеченными окнами, справа – ворота с черной железной дверью, возле нее – караульное помещение, а дальше, в углу, – круглая сторожевая башня, где когда-то круглосуточно сидел часовой со штыком и картечницей. Сейчас башня пуста, как безлюдная ветряная мельница. И все равно башня производит устрашающее впечатление, да это и понятно: она стала неотъемлемой частью, как бы символом мрачного ансамбля. За красной черепичной крышей низкой пристройки виден кусочек двора, выложенного булыжником. Тонкая полоска травы отделяет его от заботливо ухоженного цветника. Здесь, в этом безмолвном дворе, я вижу иногда одинокую человеческую фигуру в широкой линяло-серой робе и кепке, похожую на странный манекен или, скорее, на чучело. Однако это не чучело, а живой человек: он тяпает мотыгой, подстригает кусты, сажает цветы. Ему разрешено вернуться к нормальному существованию, и своим занятием он искупает вину перед обществом. Он знал, что в конце концов окажется здесь, что ему придется заплатить за совершенное им преступление по законам, которые общество создает, чтобы существовать и развиваться.
Да, собственно, каждый член общества знает эти законы, писаные и неписаные. Едва появившись на свет и даже еще не осознав себя как личность, человек уже получает уроки разницы между «да» и «нет», между «можно» и «нельзя», «полезно» и «вредно». Взрослея, он постигает все это не только разумом, но и чувствами и инстинктом. Одновременно он учится понимать, что добро не всегда вознаграждается, зато зло почти никогда не остается безнаказанным. И все-таки вопреки разуму, чувству, инстинктам человек делает то, что вредно, то, что запрещено, то, чего делать нельзя, иначе говоря – он совершает преступление. Что-то толкает его на это, какая-то причина, которая становится сильнее чувства ответственности перед обществом, сильнее страха перед раскрытием преступления, перед возмездием, даже самым ужасным.
Что же это за причина? Любовь, ненависть, алчность, зависть, поруганное достоинство, месть? Да мало ли страстей человеческих лежит в основе преступления! Чаще всего именно они, человеческие страсти, подробно изученные и всегда неожиданные в своих проявлениях, вырываются из-под контроля разума и швыряют человека в пучину непредсказуемых и неуправляемых – преступных – действий.
Что может толкнуть человека к тому, чтобы лишить жизни себе подобного? Что могло заставить этого внешне симпатичного молодого человека, почти закончившего медицинский институт, Венцислава Качулева, чье дело лежит у меня на столе, убить своего соседа по квартире? Тридцать семь дней я занимаюсь этим делом, исследую характер обвиняемого, его склонности, социальное происхождение и взгляды на мир, зову на помощь лучших психологов, изо всех сил стараюсь логически объяснить происшедшее, потому что не могу, просто отказываюсь принять его версию: да, убил, потому что хотел остаться в квартире один… Да это просто невероятно, дико, нелепо! Убийство – не из-за любви или ненависти, не от растоптанных сокровенных чувств! Что это? Жадность? Нет-нет, жадность – это нечто совсем другое, она предполагает болезненную ненасытность, она жаждет иметь и приобретать, и в результате – кража и грабеж. А этот… этот просто – просто! – хотел жить в квартире один, включать магнитофон, водить к себе девушек… Легкомыслие? Безответственность? Никаких других объяснений я не нахожу. Легкомыслие и безответственность. И меня бросает в дрожь при мысли о том, что в наше время именно это все чаще объясняет причины многих и многих преступлений. Не бешеные страсти, а легкомыслие и безответственность. Поэтому, когда тебе поручают дела, в которых открывается весь ад клокочущих страстей человеческих, понимаешь, какой долгий путь еще пройдет мир, прежде чем человек будет жить по высоким, нравственным законам.
На моем столе рядом с объемистым делом Венцислава Качулева, по которому я уже написал заключение и приготовил его для прокурора, лежит и тоненькая зеленая папка. В ней всего один листок – постановление о предварительном следствии. Сегодня утром мне вручил его Кислый, то есть полковник Стоичков, мой шеф. Я сказал «Кислый», потому что, когда речь заходит о нем среди коллег из управления или когда каждый из нас думает о нем, мы никогда даже в мыслях не называем его «начальник» или «полковник», а просто «Кислый». При этом по характеру он вовсе не кислый, совсем наоборот: я бы сказал, что он один из самых симпатичных начальников, при которых мне приходилось служить. Да, конечно, он придирчив и требователен, но зато справедлив, редко выговаривает, еще реже наказывает подчиненных, понимает их – но физиономия!.. Дал ему Бог, а может, и сам «выработал» себе такую, но, даже когда он хвалит нас, выражение лица у него такое, будто он только что выпил бутылку чистого лимонного сока…
Утром, когда он вручил мне новое дело, я попытался напомнить ему о том, что мне обещан отпуск, что я устал, мне бы отдохнуть, и прочая и прочая, но все это не произвело на него никакого впечатления. Ну, и я вынужден был выйти из кабинета с тихим вздохом и тоненькой папкой под мышкой.
Раньше это дело вел наш коллега следователь Пенков, но недавно с ним, как я слышал, случилась беда: при выходе из лифта он упал и сломал ногу. О сути дела, которым он едва начал заниматься, я знал понаслышке, просто оно было чужое и не очень интересовало меня – своих забот хватало. Значит, следовало раскрыть глаза и уши пошире, чтобы узнать побольше. И, конечно же, прежде всего встретиться с Пенковым.
Я взял плащ с вешалки, вышел из управления и сразу попал под сильный майский дождь.
Пенков сидел в старом продавленном кресле, вытянув вперед толстую как пень ногу в белом гипсе и бинтах. Рядом стоял костыль – значит, дело серьезное. Выглядел он не так уж плохо, мне даже показалось, что на его худом лице, обычно бледном, появился румянец.
– Ну, ты умница – нашел время ноги ломать! – попытался я пошутить, но он воспринял это не как шутку, а, скорее, как упрек.
– Извини уж, так получилось, – совершенно серьезно ответил он. – Садись сюда! – и он указал на кушетку, перед которой стоял колченогий журнальный столик. – Лучше чуть подальше от меня, ко всему я еще и грипп подхватил.
Я уселся на кушетку.
– Болит? – с участием, достаточно искренним, спросил я.
– Что?
– Как что? Нога.
– Только когда наступаешь на нее. А так ничего, терпимо…
– Это перелом?
– Похоже, но врачи что-то темнят. В моем возрасте все плохо заживает.
Я знал, что ему осталось до пенсии семь месяцев и тринадцать дней. Помолчали.
– Тебе, что ли, передали? – спросил Пенков, чувствуя, что, как хозяин, должен продолжать разговор.
У меня не было необходимости отвечать – все и так ясно. Однако я кивнул головой.
– Мне и вправду очень жаль, – проговорил он. – Это дело могло стать самым крупным за всю мою службу. Я просто мечтал, чтобы мне попался такой случай, – и вот что вышло…
Я с удивлением поглядел на него – нет, он не шутил, тон его был искренним и серьезным.
– А почему самое крупное? – как-то машинально задал вопрос я.
– Но ведь это тройное убийство! Разве мало? Не каждый день случается такое, верно?
Он говорил тихо, но в голосе его звучали волнение и убежденность, и серые глаза блестели по-особенному. Он взял со столика пачку сигарет, ловко стукнул по дну – выскочили две сигареты, он поднес пачку мне. Я поглядел на часы и покачал головой: до второй сигареты мне оставалось еще пятнадцать минут.
Он закурил, выдохнул дым и продолжал тем же тихим, сдержанным тоном:
– При этом я думаю, что мне известно, кто убийца. Мы советовались с Генчевым, он такого же мнения. Он говорит: «Голову даю на отсечение…»
Генчев – это его приятель, они сидят, вернее, сидели в одном кабинете.
– Ну, если Генчев предлагает отсечь свою голову, то она не так уж много стоит, – не удержался я. Кроме того, мне хотелось немного охладить тихий энтузиазм хозяина.
– Я знаю, ты не любишь его, но ты не прав – он неплохой человек. И способный.
– Я совсем не то имел в виду, – поспешил я объяснить. – Просто в нашей работе предубеждение – самый плохой советчик, и ты это знаешь не хуже меня – слава Богу, не со вчерашнего дня работаешь.
– При чем тут предубеждение? Это не предубеждение, а внутреннее ощущение и, как говорится, интуитивное чувство верного пути… Разве с тобой этого не бывало?
– Нет, не бывало. – Я уже чувствовал упрямое желание возражать ему. – Нужны прежде всего данные, улики, факты – и как можно больше!
– О фактах говорить пока трудно, но данные, улики… Ну, во-первых, именно в этот день он не пришел домой обедать; во-вторых, отправился в больницу, вертелся-крутился там, наблюдал, подслушивал, расспрашивал, а потом вдруг взял да и представился как сосед…
– Погоди, погоди – кто «он»?
– Ну он, муж Невены, кто же еще… Муж средней сестры, которая совершенно случайно осталась жива. Гено, Гено Томанов его зовут.
– Ты его видел? Разговаривал с ним?
– Конечно, я вызывал его, допрашивал. И добыл таким образом одну очень серьезную улику…
– Однако в папке нет протокола допроса.
– У каждого свой стиль! – ответил Пенков с улыбкой, в которой проглянула вдруг уверенность в собственной непогрешимости – раньше я не замечал ее у этого не слишком удачливого пожилого служаки. – И протокол есть, и все, что полагается. Только, когда я вызываю кого-то на официальный допрос, я должен знать о допрашиваемом намного больше, чем ему кажется.
– Что ж, это прекрасно, – согласился я. – Каждый действует сообразно со своими понятиями и привычками. Но ты вроде говорил о какой-то серьезной улике.
– А, да-да! У него, у Гено Томанова, есть железное алиби на этот день – по часам, по минутам: где был, с кем встречался… Не знаю, как ты посмотришь на этот факт, но меня такая точность очень настораживает. Это значит, что он думал об этом предварительно и готовился заранее к возможному допросу.
Пенков оживился, даже глаза у него заблестели, для пущей убедительности он стал размахивать рукой, в которой держал сигарету, и сизые круги дыма от нее мягко поднимались вверх.
Я слушал его терпеливо, насколько мог, но в конце концов его апломб стал раздражать меня.
– Допустим, это так. Хотя, скажу тебе откровенно, если основываться на том, что ты мне рассказал, я бы на твоем месте не был столь категоричен… Ты, конечно, задержал его?
– Кого?
– Ну, этого – Гено Томанова или как его там…
– А зачем? Пусть себе гуляет на свободе. Его надо будет задержать, когда придет время.
– Но если ты так уверен в его виновности… А вдруг он скроется?
– Куда он скроется? И если уж он решит скрыться, значит, точно виновен. Нет, никуда он не денется. Он так уверен в том, что убедил меня в своем алиби… Да и куда он подастся? Очень трудно скрыться у нас теперь.
Раздражение закипало во мне все больше.
– Видишь ли, коллега, – начал я – и запнулся. Такое начало фразы выдавало мое состояние, которое я пытался скрыть. Оно прозвучало так официально и холодно, что я сам смутился. Если бы я продолжил, получилось бы нечто вроде: «Видишь ли, коллега, давай-ка отбросим твои внутренние ощущения, инстинкты и особые стили и разберемся по существу!» Но я с отчаянным усилием вывернул фразу и выпалил: – Видишь ли, коллега, мне очень хочется пить! Нет ли у тебя чего-нибудь прохладительного?
По всему судя, я весьма естественно и ловко завершил это сальто-мортале, потому что Пенков ничего не заметил. А может, сделал вид, что не заметил.
– Руми! – громко крикнул он.
Из открытой двери выбежала девочка лет шести, худенькая, светловолосая, с остреньким любопытным носиком.
– Принеси-ка лимонад из холодильника. И конфеты! Знаешь, где стоит коробка?
– Знаю.
Девочка повернулась так быстро, что ее коротенькое платьице раздулось абажуром, и побежала обратно.
– Послушная девочка, – заметил я, пытаясь сделать хозяину приятное.
– Она добрая, – с едва скрываемой гордостью и удовольствием ответил он.
Руми принесла две запотевшие бутылочки швепса и два бокала, поставила их перед каждым из нас на журнальный столик, тихонько произнося при этом: «Пожалуйста», «Пожалуйста».
– А конфеты? Конфеты забыла?
Руми виновато поглядела на деда, приложила ко рту тоненький пальчик и чуть улыбнулась:
– Я… я съела их… конфеты…
– Ах ты, сладкоежка! – беззлобно прикрикнул Пенков. – Марш в комнату!
Девочка повернулась и вприпрыжку быстро убежала к себе, а Пенков вынул из кармана складной ножик с массой приспособлений и стал открывать швепс.
– Видишь ли, Пенко, – начал я более чем миролюбиво, – вот ты говоришь, что допрашивал этого Гено Томанова. Может быть, у тебя есть еще какие-нибудь сведения, впечатления, наблюдения? Хотя, я понимаю, ты занимался этим делом очень недолго. Давай тогда сделаем так: ты расскажешь мне все, что знаешь и думаешь по этому поводу, чтобы я представил себе все, пусть даже в самых общих чертах…
– Почему в общих? Я могу рассказать тебе и нечто конкретное, – и он чуть подтолкнул ко мне открытую наконец бутылку лимонада. – Да, можно и поконкретнее. У меня есть протокол обыска на улице Васила Ихчиева, 3, протокол допроса соседки по квартире, той самой, которая позвонила в «Скорую помощь», ее зовут Зорка, забыл фамилию… Я разговаривал с одним из врачей, которые пытались спасти двух сестер в Хисаре; я выяснил, что он, врач этот, приехал сюда в командировку, и я нашел его…
– В деле нет таких протоколов, – прервал я его, снова почувствовав раздражение, нарастающее с каждым его словом.
– Есть, есть они. Они здесь, в желтой папке, в моем портфеле. Я собирался приложить их к делу, как только оно начнет разворачиваться.
Мы разлили холодный лимонад и отпили понемногу.
– Основание для начала следствия появилось тогда, когда стала понятна связь между двумя отравлениями – в Софии и в Хисаре, – начал Пенков, – притом в одно и то же время. И еще: их связало название «паратион», это ты уже знаешь, наверное, все три сестры пострадали от него. Но, к сожалению, прошло целых два-три дня, пока мы сообразили, в чем дело. После этого, точнее на четвертый день, я осмотрел дом Невены. Ну и что? А ничего особенного. Живут они в маленьком домике, построенном бог знает когда. Две комнаты, прихожая, превращенная в чулан. Это довольно далеко от центра, на улице Васила Ихчиева, 3. Одну из комнат занимает Невена с мужем Гено Томановым и ребенком. Девочке восемь лет, она живет в селе у родителей Невены, там и учится в школе. Во второй комнате, поменьше, живет Зорка Кираджиева, соседка. Все у них чисто, подметено, убрано, никаких следов от паратиона или чего другого, что бы бросалось в глаза. В общем, сделали мы еще один обыск. Перевернули, перетрясли все – и опять ничего не нашли. А когда я расспрашивал эту самую Зорку – а она, надо сказать, трещотка порядочная, болтает как сорока, среди всего прочего она рассказала, что после того, как Невену увезла «скорая», она, Зорка, вошла в комнату соседей и решила убраться там хоть малость, а то все было так разбросано, такой беспорядок, как никогда не бывало у Невены. Они с Невеной вообще часто помогали друг другу. Ну, стала она убирать, на столе стояла тарелка с едой, вилка рядом. Но еды осталось мало. Она, Зорка, выбросила все остатки в ведро – не в большое, для мусора, а в маленькое, пластмассовое, что стоит в прихожей, закрытое деревянной крышкой.
Пенков взял со стола пачку «БТ», снова ловко стукнул по донышку, выскочила на этот раз одна сигарета. Он вынул ее и торжественно закурил, не предложив мне. Я вынул свою пачку: наступило время для третьего – и последнего – удовольствия, разрешенного мне за весь день (ему, правда, неизвестны были мои расчеты).
– А теперь слушай внимательно, что произошло! – объявил он, поднеся мне зажигалку. – Сестры пришли в десять часов, как сказала мне Зорка. Их тэказээс[23]23
ТКЗС – сельскохозяйственный кооператив.
[Закрыть] устроил для передовиков экскурсию в Хисар и Карлово, где Левский родился, и так как в Софии у них было свободное время, то они и решили навестить свою среднюю сестру Невену. Ну и, конечно, Невена задержала их, чтобы позавтракать вместе. А Зорка к тому же заметила, что сестры принесли с собой цыпленка, наверно, они брали его в дорогу, как делают обычно все сельчане, но потом решили съесть его за общим обедом. Значит, получается, что все три сестры ели вместе. К двум часам дня Зорка вернулась с работы. Сестер уже не было, в комнате Невены было тихо. Зорка даже подумала, что соседка пошла провожать сестер. Но часа в четыре она услышала громкие стоны, сунулась к Невене и увидела ее на полу, та охала и корчилась, видно от боли. Зорка тут же побежала к соседям, у которых есть телефон, и вызвала «скорую»…
Пенков помолчал, глубоко затянулся, выпустил дым колечком.
– Обе сестры Невены умерли в Хисаре. Младшей стало плохо еще в автобусе, и она скончалась в больнице, так и не придя в сознание. Почти то же самое было и со старшей, но она все-таки успела произнести хоть несколько слов – одна из медсестер в больнице утверждала, что своими ушами слышала: «Цыпленок… цыпленок… Пусть Венче не ест цыпленка…» Доктор Ташев, который лечит Невену здесь в Пироговской больнице[24]24
Больница «Скорой помощи» в Софии.
[Закрыть], уверен, что речь идет о паратионе… В Хисаре предполагают то же самое. Но это будет точно установлено, а может быть, в нашей лаборатории уже получены результаты, и тогда все станет на свои места. Во всяком случае, у меня нет никаких сомнений в том, что эта еда стала последней в жизни тех, кто ее попробовал… Остается выяснить, кто же положил отраву в цыпленка. И тут у меня тоже нет никаких сомнений – это дело рук Гено Томанова! – уверенно, ни секунды не задумываясь, заявил Пенков. – Но, конечно же, не прямо в цыпленка, а раньше, в какой-то продукт, который нужен для приготовления этого блюда. Ну, например, в подсолнечное масло… Понимаешь, этот Гено вернулся домой к шести часам вечера на машине, которую купил в тот же день, и, когда Зорка рассказала ему о том, что случилось, первый вопрос его был: «Она жива?» Потом он вошел в комнату, повертелся там и вышел с каким-то продолговатым пакетом, там было что-то, завернутое в газету. Я спрашивал его, что было в том пакете? А он говорит: я взял чистое белье, в баню собрался. Представляешь? В такой момент – в баню! И, конечно же, ни в какую баню он не ходил, а напрямик дунул в Пироговскую. Заметь, между прочим, – при обыске мы не нашли ни бутылки с маслом, ни еще какого-нибудь сосуда, где можно было бы держать эту жидкость.