Текст книги "Современный болгарский детектив. Выпуск 3"
Автор книги: Трифон Иосифов
Соавторы: Кирилл Войнов,Кирилл Топалов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
– Я убью тебя, если ты хоть что-нибудь скроешь, гадина! Ну? Будешь говорить?! Один, два…
У меня в руке появился пистолет. Кожух застыл, лицо его побелело, и, глядя на дуло, он стал мелко дрожать.
– Я скажу, скажу тебе все, Боров, ты только не думай, что я виноват…
– Хватит вилять! Вот тебе бумага и ручка – пиши! Пиши немедленно все, что знаешь.
– Но… но я… это…
– Пиши, с каких пор и откуда у тебя появился итальянский карабин, где ты его скрывал, сколько муфлонов убил из него! Ну?!
И он начал с трудом царапать по бумаге. При свете коптилки я едва различал его кривые буквы. Вскоре я уже мог из-за его плеча прочесть и про карабин, и про муфлонов, и про то, что продавал их головы Митьо и за каждую получал сто левов…
– Это все? – Глядя на меня все с тем же страхом, Кожух протянул мне испачканный грязными руками листок.
– Нет, не все! Сейчас ты напишешь, кто тебе велел стрелять в меня!
– А-а, а вот этого не будет! – отпрянул он, но я погрозил ему кулаком. – Да ты чего от меня хочешь, а? На виселицу хочешь меня отправить?
– А ты зачем стрелял в меня?
– А ты никогда этого не докажешь!
Я знал – не докажу. Но припугнуть попробую.
– Еще как докажу! Я подобрал дробь, которая попала в дерево. Есть люди, которые сумеют доказать, что это из твоего ружья.
– Ерунда! – Кожух впервые за все это время осклабился и нагло выставил свои гнилые зубы. – Ты что, за дурака меня держишь? Дробь для всех винтовок одинаковая, а дула – гладкие. Ты скажи спасибо, что я только припугнуть тебя хотел!..
Мне еле удалось удержаться, чтоб не избить его до полусмерти. Я снова схватил его левой рукой за шиворот и рванул к себе, а правой приставил пистолет к груди.
– Значит, припугнуть… А Герасима Борова кто убил? Говори, дрянь!!! И не пытайся выкручиваться! Ну?!
Кожух застонал, заскулил и рухнул на стул.
– Не убивал я его, Боров, вот те святой крест – не убивал! Клянусь памятью матери – другой это сделал!
– Кто?! Кто?! Говори же!!!
– Отец мой… – Губы у Кожуха стали покрываться серой пеной. – И карабин его…
– Где? Где карабин?
– Там… – и он мотнул головой в угол, где были свалены какие-то грязные, трухлявые мешки. Я разрыл ногой кучу хлама, но там ничего не оказалось. – Под досками, под досками смотри…
Я с отвращением взялся за две шаткие доски и поднял их. В зияющей неглубокой дыре лежал итальянский карабин. Вот он, наконец-то! Я держал его обеими руками, он был тяжелый, такой тяжелый, что у меня едва выдерживало сердце… Железные части проржавели, ложе и приклад были изрешечены дырками, краска давно стерлась.
– Отец признался мне только через десять лет, перед смертью, – тихо хлюпал Кожух. – А я любил Герасима, хочешь верь, хочешь не верь! Если бы я его не любил, взял бы я Диму? Она же понесла от него, а я ее взял в жены… Разве бы я…
– Шагай! – Я подтолкнул его к двери. – И не вздумай бежать! Тут же уложу!
Кожух зашатался и с трудом переступил порог. Мы пошли обратно в село. Светлая декабрьская ночь продолжалась. Я тащил его в общинский совет, там он будет под присмотром, а то, глядишь, выстрелит в себя или, например, повесится, и будет у меня на совести его смерть. Я смотрел на его костлявую, хилую согбенную фигуру и – да, да! – жалел эту кучу дерьма. Вместо удовлетворения я испытывал нечеловеческую тоску, мне хотелось поднять вверх голову и волком завыть в небо… Меня уже трясло так, что я едва удерживал в руках карабин…
VII
Утром следующего дня Дяко рассказал ребятам из охраны о моих «подвигах». Я ожидал увидеть радостные лица – еще бы, наконец-то закончилась история с истреблением наших муфлонов! Но все молчали и виновато глядели на меня. Что-то зацепилось в сознании – отведенные в сторону глаза, жалкие улыбки… Но сейчас додумывать нет сил и неохота – потом… А Митьо нет. Видно, узнал о задержании Кожуха, не вышел на работу и, скорее всего, скрылся где-нибудь в укромном месте. А мне бы надо встретиться с ним и посчитаться…
Вторая новость сразила меня наповал: Марина! На скорую руку сложила свои вещички, оставила заявление об уходе и дунула в город на грузовике лесничества. Да-а, перехитрила и опередила меня эта женщина. Я спросил у Дяко, как воспринял поступок жены Васил. А никак! Дрыхнет как убитый, его и добудиться невозможно – он вчера пил целый день до позднего вечера. Совсем от рук отбился, пора бы тебе как начальнику – Дяко сдвинул брови – сделать что-то, чтобы прекратилось это безобразие… Да, ты прав, милый мой Дяко, я сделаю, я такое сделаю, что никому и не снилось, но прежде я должен остаться один. Не хочу ни с кем прощаться, потому что это будет похоже на плохой театр. Официальные «грустные» прощания мне вообще не по вкусу. Сейчас я дам охране самое легкое задание, Дяко поведет ребят, они проведут в центре заповедника час-другой, но именно это мне и надо…
Я подождал, пока они ушли, и поднялся к себе в комнату. Несколько секунд мне понадобилось, чтобы запихнуть в спортивную сумку то, что мне будет нужно на первое время, – бритву, две рубашки, пуловер, кое-какое белье… А что делать с остальным?
Запихиваю в гардероб полушубок, кожаную куртку, сапоги, оглядываюсь вокруг и спускаюсь вниз. Вряд ли я еще вернусь сюда…
Гай, увидев меня, радостно прыгает и рвется с цепи, но я стараюсь не смотреть на него – совестно. Вывожу из-под навеса свой собственный старый раздрызганный «москвич», делаю плавный разворот по двору – и врезаюсь, как вихрь, в глубокий снег дороги. В машине холоднее, чем снаружи, металлические части совершенно ледяные. А вот и водохранилище… Пересекаю узкую дамбу, и задние колеса едва не тонут в воде… Этого еще не хватало, надо быть поосторожнее. Пошли подъемы и спуски, дорога идет через перевалы, над пропастями и скалами, чуть зазеваешься, пропустишь поворот – и готово, летишь с невероятной высоты, потом бум! – взрыв, клубы пламени, и – здравствуй, святой Петр…
Я действительно едва не пропустил крутой поворот – завозился с трескучим приемником – и очень четко представил себе, что было бы, если бы… Откуда такое воображение? Разумеется, это все кино.
Треклятое кино дает рецепты на все случаи жизни – можешь представить себя в виде погибающего героя, отвергнутого любовника, вождя и учителя и бог знает еще кого…
Давно ко мне не являлась моя пантера… Но стоило мне вспомнить о ней, как на дороге показалось гибкое черное тело, она, видно, замерзла и медленно шла ко мне, поблескивая зелеными глазищами. Делать нечего – я пустил ее в машину, она разлеглась на заднем сиденье и, согревшись, стала рассуждать, что до сих пор не пробовала мясо муфлонов, а оно, говорят, повкуснее овечьего…
Мы подъезжали к городу, движение стало более оживленным, пахло бензином, то и дело попадались шумные толпы, с балконов падали на тротуары плохо закрепленные вазоны с цветами… Пантера, как и я, не любит город, не зря же она – детище моего собственного воображения…
Я припарковался возле автовокзала, отворил заднюю дверцу – прошу! Людям я наверняка казался сумасшедшим, но они, честно говоря, мало интересовали меня. Пантера медленно вышла из машины, махнула лапой на прощание, с интересом поглядела на меня и пропала в толпе. Мне было грустно – наверно, я видел ее последний раз…
Я закрыл машину и только тогда понял, что я действительно в городе. Возбужденная толпа куда-то тянула меня за собой, я глох от шума и никак не мог понять, почему люди смотрят на меня так пристально и подозрительно. Оглядев себя с головы до ног, я понял, в чем дело, – ведь я нес под мышкой узел из овечьей шкуры, из которого торчало ржавое дуло итальянского карабина…
Итак, наступило время сжечь за собой мосты, назад дороги нет. Я оторвал от себя пантеру, скоро расстанемся с Генчевым, а сегодня вечером или завтра утром мне предстоит встреча и прощание с Надей… Я попрошу Генчева, чтобы разрешили мне оставить при себе карабин хотя бы на одну ночь. Я смогу убедить его, что не собираюсь никого убивать. Просто… после долгой разлуки к любимой идут с букетом цветов, а я приду с карабином… Конечно, не для пустого эффекта в слезной сентиментальной сцене – я просто хочу объяснить Наде свое поведение за последние годы. Другой вопрос – захочет ли она понять меня. И все же – если у нее хоть что-то осталось от прежнего, если там, у этого проклятого «Очарования», она была искренна – Боже мой, а вдруг, можно начать все сначала?..
Через десять минут я уже в управлении, сдержанно отвечаю на приветствия коллег и спешу к Генчеву. Слава Богу, шеф в кабинете один.
Он поднимает глаза, и я вижу в его взгляде не только удивление, но и – очень странно! – радость.
– Привет, Боров! Только что звонил с базы Дяков, там волнуются, никто не знает, куда ты подевался. Ну, садись, я уже все знаю!
– Вот как? Кто же вам рассказал?
Я положил узел на стол, и, пока я стаскивал с себя теплый плащ, Генчев нетерпеливо разворачивал шкуры.
– Это неважно – знаю, и все. Я звонил тебе недавно, но тебя уже не было… Это тот самый карабин, да?
Он вертит его в руках и внимательно разглядывает.
– Надо же – трех муфлонов нам стоило это старое железо…
«И жизни моего отца», – произношу я про себя и сажусь за длинный, покрытый зеленым сукном стол.
– Будешь пить кофе?
– Можно… Но прежде у меня к вам просьба… Я бы хотел, чтобы этот карабин на одну ночь остался у меня. Только не спрашивайте зачем.
Шеф внимательно смотрит на меня, заказывает по селектору два крепких кофе, потом внезапно наклоняется и хлопает меня по плечу:
– Ладно, потом поговорим об этом. А теперь рассказывай!
И я рассказываю ему все, начиная с Марины и тайника в Чистило, потом про Митьо и выстрел в меня, – что скрывать, ведь все уже завершилось. Под конец описываю задержание Лалю и вынимаю из кармана несколько исписанных листков бумаги. Два из них откладываю в сторону – для них время еще не пришло. Остальные отдаю Генчеву, он читает, и лицо у него делается встревоженным. Приносят кофе. Молчим. Потом он спрашивает, нет ли еще чего.
Закуриваю, выдерживаю паузу и…
– Нет, не все, есть более неприятные вещи… Лалю Тотев убивал муфлонов и за сто левов продавал головы и рога Митьо, а тот в пять раз дороже продавал их…
– Кому? Кому продавал?
– Он сам вам скажет – должен будет сказать. Кстати, несколько дней назад я случайно наткнулся на одного из его клиентов. Помните, я в субботу вечером был в дачной зоне?
– Конечно, помню… – Лицо у Генчева посерело.
– Помните, надеюсь, и то, в чью дачу влезли собаки?
– Да, помню… – Несчастный шеф, чтобы скрыть смущение, опустил голову над чашкой и стал медленно глотать горячий кофе.
– Так вот – на этой даче я видел рога муфлона, который был застрелен весной. Очень красиво они выглядят на стене!
– Знаю…
– Что вы знаете?
– Знаю, что ты видел там рога муфлона…
От неожиданности я чуть не захлебнулся кофе. Смотрю на шефа во все глаза.
– А… кто вам рассказал?
– Твоя бывшая жена.
Я онемел. Не верю, не могу поверить…
– Она пришла ко мне сегодня утром. – Генчев прячет от меня глаза. – Сама пришла…
– Зачем? – Я едва узнаю свой собственный голос.
– Она просила… просила не разглашать, что ты видел рога на даче. Все-таки дача принадлежит… ну, ты знаешь, кому она принадлежит! Надя сказала, что она уже уладила с тобой эту проблему…
Мне показалось, что чья-то рука в перчатке крепко ударила меня по подбородку – потолок кабинета взметнулся вверх, а лицо Генчева поехало куда-то далеко назад и стало совсем маленьким.
– Она… сама… пришла или ее послали? – Я едва собрал силы, чтобы задать этот очень важный для меня вопрос.
– Об этом не было речи. Конечно же, сама…
Наше молчание длится целую вечность. Наконец я все-таки прихожу в себя – надо кончать затянувшуюся историю.
– Что же вы теперь собираетесь делать?
– А ты что бы посоветовал?
– Не знаю. Это ваше дело. Я доложил вам обо всем. А это… – и я кладу перед ним последний листок.
– Что это? А… Заявление об уходе?
Генчев вертит его в руках, потом кладет на стол. Он не кричит, не грозит порвать заявление и послать меня куда подальше. Наоборот, он осторожно гладит рукой мятый листок…
– Значит, вот как… Ты подаешь рапорт, где выдвигаешь против высокого начальства обвинение в браконьерстве, потом суешь мне заявление об уходе, потому что это не твое дело и тебя не интересует, что будет дальше! Ты – в кусты, а Генчев пусть ломает на этом свои старые зубы, так?!
– У меня нет другого выхода…
– Нет, говоришь? Забросал меня бумажками и бежишь как заяц? Ну, хорошо же! Беги! Но прежде я тоже покажу тебе кое-что!
Первое, что я вижу, – его собственный рапорт в министерство и окружной совет. Описано все подробно (наверно, от Нади узнал многое), и в конце поставлена его подпись. Ай да Генчев! А я-то думал, что он обыкновенная чиновная крыса, которая зубами и ногтями держится за свои привилегии…
Вторая бумага – официальное письмо на бланке, в котором требуют, чтобы мы высказали свое мнение по поводу отчуждения пятидесяти декаров от территории заповедника для постройки дач. Пятьдесят новых дач по одному декару земли… Указано даже, где будет строительство: они хотят захватить угол между концом водохранилища и Лисьими норами, на склоне горы. Самая прекрасная земля – я так и знал… Там еще сохранились старые запущенные сады, небольшие поля и луга с травами, где мы собираем корм для дичи. Теперь у нас хотят это отнять, и самое страшное – в конце письма стоит подпись того самого всезнающего, всемогущего владельца «Очарования». Он, видно, решил всю свою власть употребить и узаконить появление пятидесяти лисьих нор в сердце заповедника…
– Ну? Что скажешь? Согласимся?
Я смотрю на Генчева и начинаю истерически хохотать, а у самого на глазах наворачиваются слезы. Боже мой, какими же ничтожествами кажутся мне сейчас разные Лалю Кожухи и Митьо по сравнению с этими браконьерами высшего эшелона, сидящими на своих дачах с венецианской мозаикой, песком, навезенным из другой страны, и рогами убитых муфлонов! Вот они встают из дачной зоны над водохранилищем, протягивают свои длинные алчные ручищи, отрывают один за другим лучшие уголки заповедника и копаются в моем сердце, чтобы и его разорвать на куски…
– Ну, говори же, наконец, чему смеешься?
Я смотрю на Генчева и будто вижу его в первый раз, вскакиваю и сильно бью его по плечу – наверно, у меня и вправду вид ненормального, потому что он с осторожностью отступает слегка назад.
– Конечно же – нет! Не соглашаться ни в коем случае!
– Но ты, надеюсь, понимаешь, что это письмо – пустая формальность. Этот тип атакует с помощью гораздо более высоких инстанций…
– Да, знаю, знаю, что он дьявол! Но что с того? Мы встречались с дьяволами и пострашнее на Пределе, верно, шеф?!
Хватаю плащ и бегу к двери.
– Да погоди ты, черт тебя возьми! Кто напишет про наше несогласие? Ты ведь знаешь, что я не очень-то силен по письменной части…
– Я напишу, не беспокойся! Так напишу, что ему зубки-то обломают!
Уже у двери слышу:
– А карабин почему не взял? Он же нужен был тебе…
– Не нужен он мне больше, оставьте его себе, дорогой мой шеф…
Надо пересечь шумную магистраль, проделать сложный слалом по улицам, переполненным людьми и машинами, чтобы попасть на другой конец города, к дому Васила – я был у них раза два и помню, где это. Открываю калитку во двор, спрашиваю какую-то старуху, где можно видеть Марину, и не получаю никакого ответа, будто я столб или стена. В глубине двора мотается еще одна бабка, и тут из двери дома быстро выходит Марина с чемоданом, смотрит на меня как на привидение, я хватаю из ее рук чемодан и бросаю, что мне надо поговорить с ней, она лихорадочно оглядывается по сторонам и быстро шепчет: «Не здесь…» Мы идем к калитке, а сзади обе бабки провожают нас ругательствами и заклинаниями…
И вот мы у моей машины, я спрашиваю, почему она уходит.
– Это его дом.
– Хочешь, я отвезу тебя куда-нибудь?
– Да, на вокзал.
Я сажусь за руль, открываю дверцы «москвича», и Марина, чуть помедлив, опускается рядом.
– Ты уезжаешь?
– Да, я ведь не софиянка…
Вокзал недалеко, но мне так хочется побыть с ней, и я выбираю самый длинный путь.
– Сколько осталось до твоего поезда?
– Он уходит завтра утром…
– Но тогда… – я напускаю на себя равнодушный вид, а в горле застревает какой-то комок, – почему бы тебе не провести этот вечер у меня?
Краем глаза вижу: Марина улыбается.
– Только этот вечер? – спрашивает она игриво. Значит, все в порядке – Марина снова Марина.
– Можно и всю жизнь.
– Добрый ты, Боян… Добрый и чуть глупый… – Она кладет мне руку на плечо, нагибается и целует меня куда-то около уха. – Ты такой добрый, что даже страшно, и тебе нужно беречься! Ладно, вези меня к себе…
Поворачиваю и еду домой. Я давно не был здесь. Ввожу «москвич» в свой маленький дворик, открываю дверь холодной квартиры и приглашаю:
– Входи, располагайся. Здесь есть электрическая печка, можешь включить, а я сбегаю в магазин.
Через час я возвращаюсь – и не узнаю своего дома: вымытые изнутри окна зеркально сияют, в прихожей и в коридоре пахнет мылом и порошками, комната блестит, как после ремонта, а в кухне над столом колдует хрупкая стройная женщина с грустным, будто обиженным лицом. Как же много ей пришлось пережить, бедняжке… При виде ее лица у меня от жалости перехватывает горло, и я готов сделать невозможное, чтобы снять с нее эту пелену страха и боли. Марина смотрит на меня и с блестящими от слез глазами крепко обнимает за шею. Я целую ее горячие губы, она что-то говорит – быстро, бессвязно, мы стоим обнявшись целую вечность, и разорвать эти объятия нет сил ни у меня, ни у нее… Потом она все же размыкает руки, умело выкладывает из сумок пакеты, бутылки, через несколько минут на столе роскошный ужин, и рядом Марина – такая, какой я знаю ее и помню в самые лучшие дни на базе. Мы что-то едим, пьем, и она говорит не переставая, рассказывая мне всю свою одиссею, в чем-то оправдывается, за что-то просит прощения, я слушаю плохо, целую ее руки, и мы снова стоим обнявшись посреди кухни, и день переходит в вечер, а вечер падает в ночь.
За окнами уже темно, в домах напротив зажглись огни, я включаю старый приемник и удивляюсь, что он работает после столь долгого молчания. Мы слушаем дивную музыку, Марина нежно прижимается ко мне.
– О чем ты думаешь?
– Не знаю… Мне очень хорошо…
Я целую ее глаза.
– Ты устал? – Она осторожно трогает ладонью мой лоб. – По-моему, у тебя все еще температура…
Я целую ее снова…
…Резкий телефонный звонок будит меня, я вскакиваю и оглядываюсь вокруг. Марины нет, ушла. Но ничего, теперь я знаю, где ее искать. Сейчас семь часов, значит, она уже в поезде. Телефон звонит беспрерывно. Поднимаю трубку и узнаю голос Нади. Он раздается будто издалека, она о чем-то спрашивает меня, я слышу свое имя – но не отвечаю, молча кладу трубку. Все. Подхожу к окну, настежь открываю его, и меня охватывает бодрящий морозец. Я смотрю вниз на белую глухую пелену и глазам своим не верю: сегодня утром здесь пробегала и оставила глубокие следы по пути к далеким силуэтам Старцев и Предела большая черная пантера…
Кирилл Топалов
РАСХОЖДЕНИЕ
Роман
Кирил Топалов
Разминаване
1986
Плюсы и минусы любой профессии – как положительный и отрицательный заряды магнитной подковы, для всех они одинаковы, ребристые и твердые, заряженные соответствующей долей энергии. И только ты, выгнувший спину меж двумя полюсами подковы, как натянутый лук, только ты не похож на других, потому что ты данный конкретный человек и, как каждый живой человек, – уникален. Поэтому и тебе может иногда стать в тягость твоя профессия, и ты тащишь ее на себе как непосильный груз, но такому человеку, как ты, милый мой, перешагнувшему уже пенсионный рубеж, не следовало бы забывать, что не профессия выбирает человека, а человек профессию, ну, как, например, кавалер – даму, которую приглашает на бал, и если во время танца окажется, что дама выше его или у нее какой-нибудь другой «недостаток», то не дама виновата в этом.
Еще меньше виноваты перед тобой люди, чьи интересы ты подрядился стеречь и столько уже лет делаешь это, а они, в сущности, скорее боятся тебя, чем любят, и называют меж собой весьма неприятными жаргонными словечками, и если они, не дай Бог, увидят, как ты идешь по улице и разговариваешь сам с собой, они скажут… Они скажут… Ну да, конечно же, они именно это и скажут: «Он уже дошел – разговаривает сам с собой…»
Значит, каждая профессия имеет и минусы и плюсы, так что приготовься и начинай с плюсов. Или все-таки лучше с минусов. Так легче, да и внушает больше оптимизма, если рассматриваешь какое-то явление в развитии – от плохого к хорошему. Оптимизм… А если у человека не остается даже оптимизма, куда ему деваться?..
Впрочем, что до меня, то я считаю оптимизм не самой положительной психологической категорией (я имею в виду социальный ее смысл). Он может быть просто-таки ощутимо вредным, если говорить об оптимизме новоиспеченного уголовного преступника. Впервые нарушающий закон уголовник в чем-то похож – да, да, – он похож на влюбленного в первый раз сопляка, который воображает, что ему первому на земле довелось одуреть от русой косы соседской девчонки и что его и девчонкины родители понятия не имеют о том, чем заняты сопляк и «русая коса» вечерами в скверике или на уединенной скамейке перед их домом. Точно так же новоиспеченный преступник прелестно наивен, трогательно глуп, фатально близорук и досадно неизобретателен.
Вот, например, «первооткрыватель», две недели назад пришедший на бензозаправку, – стоит ему увидеть меня или кого-нибудь другого из нашей системы или еще пуще – из городского или окружного начальства, как он выходит из своего закутка и сам наливает нам бензин, при этом улыбается, как Мерилин Монро, и отвешивает тысячу поклонов. Он отлично знает, где находится недавний состав служащих этой бензоколонки и за что он «туда» попал, но, несмотря на это, уже на третий день он начинает – по следам своих предшественников – фокусы с упорами на аппаратах, с использованием температурных излишков бензина в жаркие дни, комбинации с талонами на заправку государственного транспорта и так далее и тому подобное. Новичок… Или, например, директор магазина «Тысяча и одна вещь» – он тоже «открывает Америку». Его предшественник еще не услышал приговора суда, а этот торопится, не хочет отставать от жизни: сразу связывается с предприимчивыми, оборотистыми закупщиками, поставщиками и еще более ловкими производителями «его» товаров, и хотя дефицита у него не так уж много, но что ему стоит накачать этот дефицит, даже на тех товарах, которые у него в изобилии лежат на складах… А что уж говорить о барменах или, к примеру, о перекупщиках валюты (до некоторого времени личные валютные операции, как известно, считались государственным преступлением)… А потом дураки копят тайно, а смелые приходят в шикарный ресторан и на глазах у подобострастных официантов и почтеннейшей публики швыряют за вечер сотни левов… Однако в результате и те и другие рано или поздно оказывают мне честь посещением моего кабинета; при этом они, конечно же, хнычут и даже иногда плачут и страстно уверяют, что это было в первый и последний раз, что они не знали, что вершили, – и так далее и тому подобное. Прекрасно знали они, что вершат, но, впервые влюбившись или совершая преступление, человек, как мы установили, теряет разум – и тогда можно ли требовать от него, чтобы он проявлял фантазию или, на худой конец, сообразительность?..
Скучно и однообразно крадут у нас. Собственно, почти так же и убивают. Напьются в корчме или дома с кем-то, на кого давно имеют зуб, выхватят нож или топор и убивают – «в целях самозащиты». Они, как и воры, как правило, раскаиваются. Что правда, то правда – и тем и другим я говорю, что понимаю их, причем говорю это искренне. Однако максима «понять – значит простить» годится для влюбленных, в первый и в последний раз, но не для нас, никак не для нас…
Короче, прощения нет, как принято говорить, а еще – закон есть закон, как доказывает нам замечательный фильм с Фернанделем и Того. Всем известно, что законы одинаковы для всех – и для тех, кто их нарушает, и для нас, призванных ловить и наказывать правонарушителей. Но есть и некоторая разница – речь идет о том же прощении, вернее, об отсутствии его. Нарушителей не велит прощать закон, и нам нет прощения, если мы не соблюдаем закон и делаем исключения для кого-то. Дилемма, которую поставил передо мной мой старинный друг Георгий, совершивший самое невероятное убийство не только в моей практике, но и (я в этом уверен) мировая криминалистика ничего подобного не знала. Да, как ни парадоксально это звучит, но плюсы нашей проклятой профессии ощутимы в большей степени именно тогда, когда речь идет о расследовании убийства. Вы вправе спросить – почему? Да очень просто. Когда расследуешь какое-нибудь хозяйственное преступление, ты этим служишь государству, народу, обществу, но и государство, и народ, и общество – это понятия, не имеющие глаз, которые глядят на тебя как на Бога – так, как глядят на тебя глаза родителей, которые ждут, что ты обнаружишь их исчезнувшее дитя и возвратишь его им живым и невредимым. Или когда ты должен дать заключение – по своей ли вине погиб в катастрофе человек, или виноват сбивший его водитель. И уж в такие минуты, дорогой мой Свилен, никому не придет в голову употреблять по твоему адресу какие-то жаргонные словечки. Разве этого мало?
Мало, мало… В какой-то момент даже эти плюсы могут немедленно вылететь в трубу, достаточно того, чтобы хоть раз в жизни твоей «профессиональной проблемой» стал твой самый близкий друг детства. И чтобы тебе в конце концов стало ясно, что он застрелил Марию, бывшую когда-то его преданной возлюбленной, к которой ты, Свилен, питал неразделенную, первую юношескую любовь – единственную на всю жизнь… И что он застрелил ее спокойно, даже нежно, с улыбкой, ласково поглаживая ружье, направленное в упор в нее, потому что это ружье напомнило ему объятия этой самой Марии… И мало было понять, надо было решиться на то, чтобы сказать ему об этом…
Так вот это называется плюсы профессии?..
* * *
Моя женская интуиция никогда не лгала мне – будь она проклята! Она не солгала и больше тридцати лет назад – Боже мой, тридцать лет прошло, – когда что-то постоянно твердило мне: скоро я навсегда потеряю Георгия… Не солгала она и позже, когда он, внезапно воскресший из мертвых, снова появился, чтобы окончательно расстроить и без того жалкую мою, вконец расстроенную жизнь… Не лжет она и сейчас, когда говорит о том, что нельзя допустить эту встречу с ним, но я, дура… Никто не виноват передо мной. Да, никто, никто не виноват. И вообще, кого можно винить за что-то, если она, неумолимая судьба, раз и навсегда отметила меня и предопределила мою жизнь?
Было ли все это когда-то? Неужто это я была та самая Мария из предпоследнего класса нашей бедной провинциальной школы? Да нет, будто не было всего этого, будто это сон, кошмар, о котором я прочла в книге. Или кто-то мне рассказал эту историю. Или – если верить буддистам – это было в какой-то другой жизни, но в этом фильме я была и участником, и зрителем, и комментатором. Пожалуй, прежде и больше всего комментатором, потому что вот уж сколько лет я все смотрю этот фильм и все комментирую его. Да еще подробнейшим образом – эпизод за эпизодом, деталь за деталью, и звуки, и цвета… Именно, цвета и краски. Этот экран в моей серой жизни был всегда цветным, а раньше, тогда, в те времена, может быть, и сны мои были цветными, но этого я уже не помню. Впрочем, зачем мне нужны были тогда цветные сны, если жизнь была вся в красках? Они стали нужными после. Потому что, когда жизнь отнимает у тебя все, она должна оставить тебе хотя бы цветной экран. Ты думаешь, зачем человек придумал цветное кино и цветной телевизор? Чтобы видеть жизнь такой, какая она есть? Да ничего подобного! Это сделано для того, чтобы видеть жизнь более красивой, чем она есть на самом деле. Папа, если бы он был жив, непременно сказал бы: «Пропади пропадом эта дьявольщина! Это американец выдумал, чтобы задурить голову народу-то! Чтобы усыпить его революционное чувство! Чтобы его эксплуатировать! Пестрота – это все буржуазные штучки!» А сам он, между прочим, любил, чтобы в доме все было чистое и яркое. Мама ткала дорожки, а он сидел рядом с ней и объяснял, какой цвет что значит и какой к какому лучше всего подходит. Как плакала мама, когда он ненадолго вернулся после очередной отсидки и в честь своего воскресения бросил в огонь только что вытканную мамой дорожку. Он сжег ее, хотя и знал, что это последняя, потому что податной инспектор уже забрал все остальные. Сжег потому, что ему не понравились цвета – мама, бедная, соединяла их как попало, у нее уже не было новой пряжи, и она использовала кусочки и остатки старой и распускала наши и соседские заношенные одежки. И он, однако, сжег дорожку. Лучше, говорит, пусть будет холодно в доме, чем на душе! А от твоей дорожки, жена, душа человека может в сосульку превратиться. Мама плакала, а я – я радовалась. Потому что от плохого соцветия и мне холодно становилось. И сейчас тоже. А вернее, сейчас становится еще холоднее…
Странно… Когда я вспоминаю о том далеком времени, а значит, прежде всего о маме и об отце, у меня нет такого чувства, что ничего этого не было. Наоборот. Может быть, потому, что страдания близкого человека мы переживаем сильнее, чем свои собственные. Со своими мы вроде бы свыкаемся. Терпишь их, носишь в себе постоянно, как тупую привычную боль… И в общем как-то справляешься. А боль родного человека ты чувствуешь сильнее. Например, когда на моих глазах кому-то делают укол или чистят рану, я сознание теряю, а меня могут резать по живому – я только стисну зубы и молчу. Как и мои родные, запертые в одном из классов прогимназии, которую я закончила и куда и они ходили год-другой, пока не научились хотя бы имя свое писать, – они тоже сжимали зубы и молчали. Как и родные Георгия и Свилена и еще несколько помогавших партизанам, когда их выстроили в школьном дворе под дулами винтовок, – они тоже сжимали зубы и молчали.
Неужто это было? А то как же…
Нет, нет, а другое – было ли? То прекрасное, что началось у нас с Георгием, когда мы осиротели, как бы это ни показалось странным и нелепым…
За год перед этим Георгий и Свилен нанялись за половину жалованья на кирпичную фабрику и так перебивались в нищете, а жили они в подвале у велосипедного мастера Дончо, я же работала в услужении у одной некогда богатой дамы, которая убежала из Македонии и переселилась в Софию после Илинденского восстания[11]11
Илинденско-Преображенское восстание против османского ига (1903).
[Закрыть] и так обеднела, что платить мне деньгами не могла, но по крайней мере делила со мной скудную трапезу и давала надежную крышу над головой. Вначале она даже бесплатно взялась учить меня французскому и итальянскому и сопровождала свои уроки ностальгическими пикантными рассказами о жизни в доме отца – негоцианта, где говорили еще на английском и немецком, на греческом, турецком, албанском… Госпожа Робева была интеллигентная интересная женщина, но она, бедняжка, впала в крайнюю нужду. Ее сестру, которая была намного моложе, не знаю, было ли ей тогда уже сорок или нет, звали, как и меня, Марией – она держала передвижной тир, с которым ездила по округе и который позже стал мне и домом и семьей, а после ее смерти – единственным средством существования и возможностью броситься на поиски пропавшего в хаосе Георгия. Сестры не разговаривали друг с другом, потому что госпожа Робева считала, что Мария ограбила ее – закупила свой тир на общие деньги, едва спасенные после бегства. Мне все хотелось спросить ее – а на какие средства она сама купила этот дом, но задавать такой вопрос было, во-первых, неловко, а во-вторых, неблагоразумно, потому что это значило лишиться ее симпатии и поддержки. А вообще-то я познакомилась с ней случайно – просто ходила из дома в дом, предлагала свои услуги, и она единственная согласилась взять в горничные школьницу.