Текст книги "Отец Джо"
Автор книги: Тони Хендра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Отец Джо ответил не сразу. На его губах показалась едва заметная усмешка, какую я раньше никогда не замечал. В ней было озорство, добродушие, а еще, что никак не походило на отца Джо, скрытность – как будто он обдумывал что-то такое, чем со мной поделиться не мог.
– Тони, дорогой мой, сдаюсь! Не такой уж я умный, чтобы ответить на все твои вопросы. Знаешь, думаю, однажды ты сам найдешь ответы на них.
– Вот что особенно тревожит – а ну как чем больше в тебе святости, тем меньше ты нуждаешься в искусстве? И наоборот – чем меньше в тебе святости, тем лучший художник может из тебя выйти? Допустим, если я захочу написать великий роман, мне придется завязать знакомство с личностями не особо добродетельными. А если я вознамерюсь сочинить приличный сонет, мне придется с кем-нибудь переспать.
И снова та же непонятная улыбка.
– Отец Джо, почему вы так загадочно улыбаетесь? Прямо как Мона Лиза!
– Просто, дорогой мой Тони, твоя компания доставляет мне удовольствие.
Никто из писателей-католиков, за исключением разве что Грэма Грина, не пролил свет на мои вопросы. Взять хотя бы Ивлина Во. Ну, прочитал, я его «Мерзкую плоть» и «Незабвенную», вещи жестокие и одновременно уморительные; особо благими с точки зрения христианства их не назовешь, наоборот, чем меньше в них любви к ближнему, тем смешнее. То же самое и у Александера Поупа – чем сквернее, тем лучше. Элиота я боготворил, однако мои любимые стихи – «Пруфрок и другие наблюдения», «Бесплодная земля» – оказались разрушительными, лишенными малейшего сострадания комментариями к отчаявшемуся человечеству, чье отчаяние вполне поправимо верой в Господа – Элиот как добрый христианин должен был об этом знать, ему следовало вести человечество в этом направлении, а не называть людей «чучелами с трухой в голове», которые кончаются «не взрывом, но всхлипом». [30]30
Перевод А. Сергеева.
[Закрыть]С другой стороны, я как-то взялся за драму «Убийство в соборе», где Элиот как следует прохаживается на тему религии и… заснул.
И опять же, если брать чтиво, санкционированное Квэром, кажется, что чем больше святости у автора, тем паршивее он пишет. Редкие исключения – святые Августин и Иоанн Крестовый – лишь подтверждают правило: писание не от мира сего и настоящее искусство редко встречаются в одном произведении. Что, впрочем, не относится к иезуиту Жерару Мэнли Хопкинсу – читая этого восторженного автора, между строк его словесного фейерверка я чувствовал кое-что, не похожее на экстаз спасенного, – страдания еще одной мятущейся души после Грэма Грина.
А вот штука еще более занятная – все писатели-католики, которых я читал и которые мне нравились, были католиками обращенными. Странно, что Грэм Грин, приняв католичество, пустился во все тяжкие и пошел против «наших» (по крайней мере, изобразил именно таких героев), погрязнув во всех мыслимых и немыслимых грехах, сопутствующих высокому искусству. Эта особенность была присуща всем обращенным, вплоть до кардинала Ньюмэна и Хопкинса, она распространилась даже на Томаса Мертона, американского поэта, последователя святого Бенедикта. Почему в искусстве католического мира тон задавали именно обращенные? Может, это всего-навсего мои предрассудки в отношении протестантов? Или англичане воспринимали душевные метания католиков только в экс-протестантской упаковке?
Нет, я вовсе не против обращенных. Я и сам пытался кое-кого обратить. Моей первой мишенью стал Майкл Викарий. У Майкла был мягкий характер, он не умел спорить и потому показался мне легкой добычей. Однако я с удивлением обнаружил, что эти ребята-англикане, приверженцы высокой церкви, в вопросах веры мало чем отличались от нас, католиков, – также верили в Троицу, боговоплощение, пресуществление. Единственной загвоздкой был тот факт, что их священники не могли творить великие чудеса, поскольку не были священниками в истинном смысле этого слова. Во время Реформации они отказались от идеи апостольской преемственности, обеспечивавшей рукоположение епископов одного за другим – традиция шла еще от апостолов. Так что наши, католические священники были, что называется, реальней некуда.
Майкл при этом моем доводе всегда краснел – я даже не отдавал себе отчета в том, что таким образом отказываю его отцу-священнику в реальности. Обычно мне с моим напором удавалось загнать парня в угол и заставить признаться, что англиканская церковь, ясное дело, покончила с преемственным рукоположением – традиция прервалась на Генрихе VIII, – однако я никак не мог провести Майкла между огромных подводных камней: почитания Девы Марии, в котором он упорно видел культ, и непогрешимости Папы Римского, насчет чего он тоже не соглашался. Впрочем, я втайне тоже, поскольку на повестке стоял немало нагрешивший Пий XII. И даже когда спустя всего несколько месяцев папа умер, ничего не изменилось. Заменивший его престарелый душка, весельчак Иоанн XXIII, прямо-таки воплощал собою грех.
Стремление обратить безбожника-протестанта было лишь одним проявлением страсти к реформаторству, охватившей меня в тот год. Гораздо большие силы я бросил на военный корпус – что-то вроде британского эквивалента американской службы вневойсковой подготовки офицеров запаса.
Нас зачисляли в военный корпус, и раз в неделю мы должны были ходить строем, ездить на сборы – словом, заниматься всякой милитаристской галиматьей. Парни старше двенадцати обязаны были напяливать полный комплект защитной формы пехотинцев, в том числе и нещадно натиравшие ноги черные ботинки, паутиной шнурков опутывавшие лодыжки, а также тесьмяный ремень. На носки ботинок приходилось плевать и начищать их до блеска – так, чтобы парни повзрослей, из сержантского состава, могли разглядеть отражения своих прыщавых физиономий. Пряжки на ремнях и ботинках надо было «бланковать» – наводить на них ослепительную белизну мерзкой пастой «Бланко». На такие процедуры уходили целые часы; я частенько засиживался за полночь, пытаясь определить необходимую пропорцию, в которой надо смешать содержимое нескольких банок обувного крема, чтобы дебильные сержанты потом любовались отражениями своих начесов в стиле Элвиса. Но видимо у моей слюны был не тот состав – сколько я ни старался, мне никак не удавалось добиться нужной степени блеска. Что неизменно приводило к штрафным санкциям.
Нам выдавали тяжеленные ружья времен Первой мировой, и мы маршировали по дворику то в одну, то в другую сторону, ходили строем, шеренгами, отрабатывали повороты направо и налево, команды «Стоять!», «Стройсь!», «Внимание!», «На плечо!», «На караул!», совершали марш-броски от школы до какого-нибудь удаленного пункта, потели летом, дубели зимой. Учили нас и читать карты, отыскивая топографические объекты (объект «лиственные» почему-то особенно запомнился), а время от времени даже показывали, как обращаться со штыком и обучали другим изящным приемам демонстрации своего недовольства перед оппонентом.
Обучали приемам, бывшим в ходу еще в девятнадцатом веке, – они нисколько не пригодились бы нам, пушечному мясу начального этапа перестрелки между «америкосами» и «русскими». Однако к чему обременять процесс обучения всякими умствованиями. Тренировки сводились к одному – втемяшить всем, до последнего кретина, привычку к трусливой покорности. Как и в любой военной структуре, самые беспощадные и безмозглые особи стада, те, кто беспрекословно выполнял приказы, доказывая это лужеными глотками, у кого слюна давала исключительный блеск на ботинках, быстро возвысились до руководящих постов.
Я, давший обязательство беспрекословно подчиняться совсем в другом месте, к таким не принадлежал. Что мог поделать измазанный чернилами школьник с пентагоновскими убийцами в кондиционированных офисах или кремлевскими бандитами, потеющими в душных кабинетах? Да, собственно, ничего. Зато мне вполне по силам было попытаться остановить войну на школьной площадке.
Однако прежде чем предпринимать какие-либо действия, необходимо было заручиться благословением Квэра. Война – штука непростая, в особенности применительно к вопросам веры и морали, так что я не хотел оказаться на тонком льду доктринальной казуистики.
Мой духовник удивил меня уже знакомыми доводами в пользу справедливой войны.
– Но, отец Джо, какая может быть справедливая война в век ядерного оружия, созданного, чтобы уничтожить миллионы мирных жителей? Где здесь справедливость?
– Дорогой мой, ты не дал мне договорить. Я имел в виду теорию. На практике же справедливая война едва ли вообще имела место. Возьмем хотя бы крестовые походы. Или последнюю войну, в которой союзные войска совершили ужасные преступления против мирных жителей. В той же Х-х-хиросиме.
Я тогда как раз залпом проглотил шедевр Уильяма Голдинга «Повелитель мух» и ходил под впечатлением этой жуткой метафоры. Потерпевшие авиакатастрофу школьники, их деградация на острове показались мне миниатюрным отображением жизни многочисленных племен нашей планеты. То же и с военным корпусом, чья абсурдная суета отражала в миниатюре положение дел в войсках Британии, а то и любой другой страны.
– Отец Джо, но ведь война случается не сама собой, это ж не погода. Война – грех, совершаемый определенными людьми. Человек определенного склада всегда попытается обойти пятую заповедь – его прямо тянет убить. Такие зовутся «солдатами». Они есть везде, в любом племени, нации, империи, сверхдержаве, и они всегда оказываются паразитами, жаждущими смерти других. Они испытывают полноту жизни, только убивая. Они называют себя героями, но на самом деле это люди дикие, сумасшедшие, они приписывают себе право, принадлежащее одному Господу, – право лишить жизни.
– Возможно, дорогой мой Тони, ты и прав насчет военных с их побуждениями. Но помни: военные тоже божьи дети, Господь любит их, они также могут рассчитывать на спасение. Даже убийцы, запятнавшие себя кровью многих людей, могут быть прощены, если захотят того.
– Но они не хотят прощения, отец Джо. Плевать они хотели на прощение. Прощение препятствует военным действиям. Они – братство, которое идет вразрез с любой верой, причиной, любыми интересами, политическими и патриотическими убеждениями. Их главный враг не армия другой нации, как они утверждают, – ведь именно в ней их raison d’être. [31]31
Смысл существования (фр.).
[Закрыть]Их главный враг – мы, мирные люди вроде того мальчишки, Саймона, из «Повелителя мух», которые противостоят смерти и выступают за жизнь, которые не хотят ни убивать, ни умирать. Вот их-то эти самые «солдаты» и убивают.
Отец Джо молчал, он смотрел на меня с любопытством, как будто только сейчас разглядел нечто, до сих пор бывшее скрытым Я почувствовал себя уверенней. И выдал более-менее отрепетированную тираду, которая, как я надеялся, сделает свое дело:
– Если бы нам удалось избавиться от военных – и тех, и этих – мы бы здорово приблизились к тому, чтобы раз и навсегда покончить с войнами. Это касается всех милитаристских организаций, в том числе и нашего военного корпуса. Ведь в каком-то роде он – такая же метафора как и «Повелитель мух». Нас пытаются превратить в бездумные машины, чтобы мы при любых обстоятельствах могли совершить то, на что не имеем никакого права – лишить жизни. Если я откажусь от тренировок в военном корпусе, я тем самым откажусь быть заодно с теми, кто стремится к будущим убийствам. Военный корпус – продолжение войны, только война эта ведется другими средствами.
Последней фразой я особенно гордился. Однако она не произвела на отца Джо ни малейшего впечатления. Он закрыл свои то и дело моргающие глаза, поджал большие губы и погрузился в глубокое раздумье. Наступила долгая пауза.
– Дорогой мой Тони, ты зол. Очень зол. Прямо как солдат, с ненавистью говорящий о враге. Война влечет за собой тягчайшие грехи, а начинается она почти всегда с ненависти. Но ты не можешь совладать с одним грехом при помощи другого, не можешь победить ненависть еще большей ненавистью. Ненависть лишь разгорается. Совладать с ней можно только при помощи любви.
Он сжал мою ладонь в своих. Я почувствовал знакомое тепло, и меня точно отпустило – только теперь я понял, до чего же накрутил себя, каким стал холодным, жестким и отчужденным в попытке доказать свою правоту. И даже – хоть я и не понимал, как такое произошло, – повел себя нечестно по отношению к самому себе.
– Тони, дорогой мой, если ты чувствуешь, что должен выйти из военного корпуса, так и сделай. Но только без злобы. А со смирением и милосердием. Помни: скорбь Господа над нашими отвратительными поступками по отношению друг к другу безмерна, но безмерно и его милосердие. Возможно, кого-то, кто, попав в лапы ненависти и жестокости, пострадал сам или пережил утраты, мои слова ужаснут. Но истинная смелость заключается не в том, чтобы ненавидеть врага, и не в том, чтобы сражаться с ним и уничтожить его. А в том, чтобы возлюбить, даже находясь в тисках его ненависти. Вот настоящая смелость. Вот за что следует давать м-м-медали.
Номинально военный корпус возглавлялся учителями, которым в этой игре в солдатики присваивались офицерские звания – от лейтенанта и до самого полковника В действительности же всем заправлял сержант-майор Килпатрик, краснорожий хвастун с рыжими усами типичного вояки, такой толстый, что того и гляди разлетятся в стороны начищенные до умопомрачительного блеска медные пуговицы кителя. Он служил в шотландском гвардейском полку или что-то в этом роде и говорил с ужасным шотландским акцентом, таким густым, что, казалось, в него можно было всадить шотландский палаш. Заявляя сержанту-майору о выходе из военного корпуса по собственным убеждениям, я всеми силами старался возлюбить этого солдафона.
– Что за глупая физиономия, а, Хендра? Можно подумать, тебя сейчас стошнит!
Некоторое время я потешил себя заманчивой идеей выдать речь о том, что, мол, «солдаты – причина всех войн», но все же решил поступить умнее.
– Собственные убеждения? Нет такой религии. Ты же католик!
– Да, сэр, но, сэр… это не означает, что я верю в войну, сэр!
– Какая еще война, глупый мальчишка! Да ты ничего и не поймешь, даже если она клюнет тебя в одно место! Военный корпус – это дисциплина! Она выковывает характер!
– Да, сэр, но, сэр… вряд ли ношение оружия и подчинение идиотам выковывает характер… сэр.
– Хендра! Кого это ты называешь идиотом?!
Я забыл про всякую любовь к ближнему и торопливо перечислил придурков в сержантском звании. Ну, а вылетевшее слово не поймаешь. Сержант-майор отправил меня к директору школы Маршу, грозному поборнику дисциплины.
Директор придерживался той же тактики. Католики – правда, он называл их папистами – не могут иметь собственные убеждения. Очевидно, власти считали, что римская церковь либо не имела достаточно убеждений, чтобы осуждать войну, либо с энтузиастом выступала за войну под малейшим предлогом.
Но я держал оборону тем же оружием, и, к моему удивлению, школьное руководство, эта военно-гражданская клика, отступило. Однако они предупредили мой следующий шаг: попытку завербовать в отказники других. Одно дело обращать в иную веру и совсем другое – сеять разброд среди верных милитаристов. Это уже выходит за всякие рамки приличия, прямо святотатство какое-то.
Во всяком случае вскоре я схлестнулся с гораздо более серьезным, всюду проникающим и всех убеждающим врагом нарождающимся потребительским обществом, а в особенности с крайне запутанной его формой: юношеской одержимостью в погоне за удовольствиями и обладанием. Большинство моих одноклассников не видели ничего положительного или отрицательного (с точки зрения морали) в том, чтобы пить, курить, иметь скутер, модную одежду… Ко всему этому они одинаково стремились. Однако для послушника, готовящегося стать монахом, в подобном не было нужды.
Разгульные пятидесятые подходили к концу. Британия еще не оправилась после войны, но уже начали появляться первые признаки новой системы, которая заставит хотеть то, в чем на самом деле никакой надобности нет. И неважно, есть ли деньги. Видимо, все это захватывало. Еще более захватывающим казалось то, что ориентированная на молодежь экономика переставала быть экономной – это выражалось в одежде, косметических средствах, музыке, кино… Товары завозились из Америки, а если и выпускались в стране, то разрабатывались и реализовались по американской модели. Впервые возник разрыв между поколениями – рыночные производители, действующие на американский манер, получили отличную лабораторию для первых исследований в области манипуляции сознанием покупателей в масштабах страны.
Моих друзей и знакомых здорово обработали – или обрабатывали – в плане рок-н-ролла, танцев, алкоголя, машин, мотоциклов, спорта, кино, телевидения, одежды, прически; упор на то, что все придумано «специально для молодежи» лишь подливал масла в огонь.
Я находил удовольствие во многом – в музыке, художественном искусстве, фильмах, приличной еде и напитках, – когда удавалось получить все это. Если же дело касалось таких потребительских нужд, как одежда, машины, прически и прочее, во мне подавал голос юный монах. И все же трудно было противостоять новинкам, мысль о необходимости которых торговцы внушали с такой силой, поэтому меня мотало из стороны в сторону: то я томился от желания «хотя бы попробовать», то с решимостью пуританина отвергал любое предложение конца пятидесятых.
Гораздо примечательнее было то, что меня заинтересовал сам процесс продаж – с помощью ли рекламы или маркетинга, в особенности по телевизору, – который одновременно казался и коварной наживой, и блестяще продуманной технологией. Я обратился к отцу Джо, чтобы тот наставил меня в отношении обладания.
Мы начали с Устава святого Бенедикта и обетов, которые мне однажды предстояло дать.
– Ну вот, дорогой мой, глава тридцать третья, если память не изменяет мне: «Никто не может позволить себе обладать чем-либо как своим, не должно быть никакой собственности: ни книги, ни письменной дощечки, ни даже стила. Все вещи должны быть общими».
– Отлично, отец Джо. Я хоть сейчас готов отказаться от всех мирских штучек. От спортивной куртки, одна штука – донашиваю за отцом, который в нее уже не помещается. От велосипеда, одна штука – слезает хромовое покрытие, да и звонок сломан. От зажигалки, тоже одна штука – произведена с целью сразить наповал современников, прогуливающихся под музыку в парке. Но знаете… уж больно это попахивает коммунизмом.
– Тони, дорогой мой, святому Бенедикту вовсе не нужна твоя зажигалка. И он совсем не симпатизирует коммунистам. По крайней мере, я так думаю. Хотя… вот ты сейчас сказал, и мне показалось, что и в самом деле в этом что-то есть. Святой Бенедикт говорит о том, что обладание вещами – то, что в мире воспринимается как должное, да и вообще как право, – ведет к серьезным последствиям в плане духовного. Видишь ли, в чем дело… л-л-личные вещи – продолжение самого человека. Они становятся стенами той тюрьмы, о которой ты как-то говорил. Чем больше вещей, тем дальше отодвигается твое освобождение из т-т-тюрьмы. В нашей общине личная собственность запрещена, потому что она мешает любви и доверию между общинниками. Если у каждого будет что-то свое, община превратится в т-т-тюрьму с одиночными камерами, согласен?
Такое объяснение показалось мне гораздо более убедительным, чем пуританский подход: все есть суета сует. Проведенный отцом Джо анализ природы собственничества оказался гораздо более тонким. В конце концов, объект маркетологов – индивид. Индивид – начало и конец любых продаж. С помощью этого товара вы дотянетесь до мира ярких впечатлений. Чем большими вещами владеет человек, тем внушительнее он выглядит. И одновременно тем больше возводится преград, которые потом придется сносить, чтобы вступить в общение с другими. Может статься, что практика «по магазинам, пока не кончатся силы» и истинная любовь очень даже взаимоисключающи.
Отец Джо возразил, что, мол, он не утверждал, будто владеть вещами дурно, как и не утверждал, что удовольствие, получаемое от них, тоже дурного свойства Все сводится к уже знакомому принципу contemptus mundi, означающему вовсе не «презрение» к миру, но «отстраненность» от него.
– Все зависит от того, как ты, дорогой мой Тони, рассматриваешь свои п-п-приобретения и то удовольствие, которое они приносят; ты должен в любой момент быть готовым без тени колебания отказаться от них.
Необходимость отстраненности подвела меня к более глубокому пониманию удовольствий, проистекающих из обладания вещами. Ясно было, что какими бы разными эти удовольствия ни были, в основе своей они имели общее – быстротечность и конечность. Постоянный поиск удовольствий гарантировал сожаление и разочарование. Такова природа удовольствия – расцветать, увядать и отмирать. Удовольствие – раб времени. Чтобы понять это, мне не было нужды дожидаться превращения в старого распутника, под конец жизни обретшего мудрость. Удовольствия могли проявляться по-разному, удовольствие можно было испытать и во время прикосновения к божественному, однако оно, это удовольствие, неизбежно угасало, подобно прямой графика, стремящейся вниз.
Я же представлял свою жизнь как график совсем иного рода – в виде прямой, без конца растущей вверх: самодисциплина, ведущая к ограничению собственной самости и ее полной потере. Конечной моей целью была нулевая отметка: чем больше самости я терял, тем большие блага приобретал.
Я шел в направлении, прямо противоположном направлению окружавших меня современников; толпа обтекала меня с обеих сторон, а я упорно продирался назад, к чему-то простому и забытому, что, как я верил, и было истинным. Оно означало бедность и жизнь в общине, а может, вообще было формой социализма, предшествовавшей феодальным отношениям. Я с недоверием относился к удовольствиям, предлагаемым в век технологического общества. Я считал, что, позволяя коммерсантам удовлетворять мои аппетиты, лишь отдаляюсь от счастливой, полнокровной жизни. У меня не было никакого желания продолжать самого себя с помощью каких бы то ни было вещей. Я радовался тому, что собираюсь стать монахом. В нарождающейся махине утопического потребительства я был винтиком совершенно бесполезным.