Текст книги "Отец Джо"
Автор книги: Тони Хендра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Глава десятая
Теперь о сексе. Вернее, о его отсутствии. Но тут мое пребывание за пределами этого роскошного особняка могло так и остаться незамеченным, потому что большинство моих ровесников также остались без приглашения. В те времена противозачаточную пилюлю еще не изобрели, ну а резиновые изделия были недоступны по причине того, что аптеки отпускали их только достигшим двадцати одного года. Если, конечно, владельцем аптеки не был ваш отец. С другой стороны, уже с шестнадцати можно было запросто купить пачку сигарет, а еще – упиться до бесчувственного состояния. Да, новая елизаветинская эпоха точно расставила приоритеты.
В вопросах интимных отношений я не отличался от других парней; это случилось у меня тремя годами ранее. Правда, один мой приятель, строивший из себя развратника и «французского экзистенциалиста», все похвалялся, что у него есть «любовница». Однако когда эпизоды порнографического толка в романе Оруэлла «1984» не вызвали у него интереса, достойного последователя Камю, я что-то засомневался.
Секс маячит грозным призраком в келье любого юного монаха. По правде говоря, избежать блуда было не так уж и сложно. Фрейдистская теория вытеснения в подсознание оказалась ошибочной. Как только я смирился с идеей воздержания, сексуальные фантазии стали выскакивать из дремучих джунглей моего сознания гораздо реже, чем в старые добрые времена, когда я наслаждался десятком оргазмов на дню. Оставались еще эти время от времени слышные ночью шумные вздохи, которые на церковном языке назывались уродливым эвфемизмом «ночные эмиссии». Но отец Джо вскоре растолковал мне, что к чему – собственно, там и толковать-то было не о чем.
Однако, переключаясь с бурных фантазий о плотских утехах на что-либо другое, я вечно попадал в терновый куст вины и угрызений совести. Осенью, на втором году специализации, наш класс начал изучать творчество Микеланджело; я впервые заинтересовался скульптурой. Меня заворожила красота статуй знаменитого итальянца – я видел в них ту же завершенность, что и в музыке Бетховена или трагедиях Шекспира. Скульптура казалась единственно верной для данного пространства, шедевром, который невозможно было превзойти, поскольку он был задуман задолго до появления Микеланджело и лишь ждал рождения мастера, чтобы тот высек статую именно такой и никакой другой.
Одна из таких статуй, Мадонна Брюгге, хотя и не самая известная, произвела на меня особенное впечатление. Микеланджело изобразил Мадонну очень юной, почти девочкой; она смотрит вниз, на ангела, сообщающего ее судьбу.
У меня было всего несколько фотографий, но в эту Мадонну Брюгге я прямо влюбился. Я никак не мог насмотреться на ее лик с тонкими чертами, на совершенный профиль, на упоительную скромность опущенных глаз. Мадонна не выходила у меня из головы. Но мои чувства к ней были исключительно платоническими. В моем воображении она никоим образом не связывалась с плотскими фантазиями, я ни разу не задумывался о том, к примеру, что у нее сокрыто под тяжелыми складками одежд. И все равно она была для меня как живая – столькими звездными качествами наделила ее моя любовь. У меня сердце кровью обливалось при мысли о том, что я никогда не встречусь с ней, не поговорю, не увижу движений этого великолепного лика, не стану свидетелем того, как ее мягкие губы разомкнутся, она поднимет свой взор и посмотрит на меня… Даже если бы я оказался в Брюгге и всю оставшуюся жизнь восхищался Мадонной, моя любовь к ней так и осталась бы заключенной в камень.
Как назло, те самые фотографии хранились в большом альбоме по искусству в кабинете рисования, где мы занимались всего раз в неделю. В те времена ни о каком фотокопировании и речи быть не могло; какие только предлоги я не изобретал, чтобы хоть одним глазком глянуть на возлюбленную.
Учитель рисования, толстый лысый тип Тэннер, вечно корчил из себя весельчака. Одевался он и держался так, будто совсем забыл, что когда-то рисовал глыбоподобных героев-пролетариев соцреализма – теперь он предпочитал пропустить стаканчик-другой в соседнем пабе, разглагольствуя о политике партии консерваторов. Так вот, этот самый Тэннер стал относиться к моим визитам подозрительно.
Стыдясь своей одержимости, я выдумал какую-то историю про то, что Микеланджело нужен мне для написания эссе на тему Возрождения. Однако на обложке альбома был изображен Давид, к тому же обычно альбом раскрывался на разделе, посвященном Давиду, где, конечно же, было немало любовно снятых крупных планов великолепной груди, живота, бедер и ягодиц. Тэннер не сомневался, что я интересуюсь именно душкой Давидом; на занятиях он стал избегать меня, бросая взгляды, полные такого отвращения, на какое способен только здоровый в плане ориентации соцреалист рабочего происхождения.
Вскоре опасения его подтвердились. Почти. В первый и единственный раз в жизни мне понравился парень. Он был на два класса младше меня, так что его кислая рожица маячила передо мной уже далеко не первый год, однако до сих пор я ее не замечал. Паренек был небольшого роста, дружелюбием не отличался, улыбался редко, да и разговорчивым его не назовешь. Однажды мой взгляд случайно упал на мальчишку, и в том ракурсе он вдруг показался мне невероятно красивым. (Годы спустя я как-то наткнулся на свои школьные снимки, увидел фотографию парня – действительно, он был невероятно красив.)
Но и на этот раз в моей одержимости не было ничего плотского. Я о нем нисколько не фантазировал. Даже не мечтал. Не испытывал тяги прикоснуться, обнять или увидеть обнаженным. Совсем наоборот. Как-то на школьных соревнованиях по легкой атлетике я вдруг увидел предмет моего обожания. Он несся во весь опор, мелко перебирая ногами – прямо цыпленок. Я как следует разглядел его тощие мослы, и моим чувствам чуть было не пришел конец.
Я не мог отвести взгляда от лица парня, как не мог в свое время налюбоваться ликом Мадонны. Классический греческий нос, точеные ноздри, миндалевидные глаза, обрамленные темными ресницами, вьющиеся волосы, ниспадающие на лоб, закругленный подбородок, изящная шея, полные, сомкнутые губы неулыбчивого, правильной формы рта…
Я в то время был уже старостой, так что мне ничего не стоило затесаться в компанию парня, желал он того или нет.
Хотя в роли старосты я чувствовал себя неуютно – мне казалось, что этим назначением военно-гражданская клика пытается меня просто-напросто кооптировать, дабы я не учинил очередной саботаж. Что обладать властью, что испытывать ее воздействие на себе – мне в равной степени претило и то, и другое. Так что я любовался красивым парнем издалека.
Проверка, устроенная собственному сознанию, не выявила в тревоживших меня переживаниях ничего такого, что подпадало бы под определение главного греха. Был намек на богохульство, заключавшееся во влюбленности в Мадонну, однако меня извиняло то, что она не была Девой в самом деле, всамделишной. Что же до предмета моей ничем не замутненной страсти, тут я пребывал в полном недоумении. У меня не было никакого образования в вопросах полов, меня учили воспринимать те самые «платонические» отношения времен классических и гораздо более поздних, относившихся к британской империи; о гомосексуализме я и слыхом не слыхивал. Может, обе одержимости возникли из какой-нибудь редкой формы идолопоклонства, но это лишь самые приблизительные объяснения такому строгому табу. И все же я считал свои чувства страшным несовершенством, я рассматривал их как ненормальные, недостойные будущего монаха и святого.
В школе нас нагружали по полной программе, так что мне далеко не сразу удалось наладить связь с «центральным командным пунктом».
– … По крайней мере, в них не было ничего плотского.
– Конечно, было, дорогой мой. Но что в этом такого?
– А как же невинность?
– Она ведь не подразумевает хирургического вмешательства, правда? Мы все равно остаемся существами чувственными. Секс это удивительный дар, способ физически выразить величайшую силу всего сущего – любовь. Ты знаешь, я думаю, секс – блестящая идея Господа. Сродни причастию.
– Секс – причастие?!
– Т-т-только не вздумай говорить аббату.
– Так значит, половые отношения не греховны?
– Они бывают греховны, бывают. Вот только гораздо реже, чем нам кажется. Все зависит от конкретной ситуации. Если ты вступаешь в интимные отношения, чтобы сделать другому больно, использовать его или доставить удовольствие себе и только себе, не отдавая другому столько же, а то и больше… да, в таком случае это грех. Мы, монахи, перед Господом и общиной даем обет безбрачия. Вступить в интимную связь для нас все равно что предать Господа и собственных братьев по вере. И дело тут не столько в самом сексе, сколько в нарушении обета – вот что является грехом, также как и нарушение супружеской клятвы, ранящее другого. Согласись – сексуальные грехи объявили самыми тяжкими из всех грехов. А все потому, что чувственная любовь обладает огромной силой. Люди попросту страшатся ее! Мы должны освободить секс от страха!
В 1958-м, когда Второй Вселенский Собор лишь мелькнул в глазах Папы Римского Иоанна и тут же погас, когда церковные уставы, правила, уложения и таинства, касавшиеся интимных отношений, все еще оставались жесткими и неизменными в своей косности, подобные взгляды выглядели передовыми.
Я всегда поражался тому, что отец Джо, ни разу не спавший ни с мужчиной, ни с женщиной, выбравший для себя затворничество еще в юношеском возрасте, имел такие познания в области, которую твердо поклялся не знать. По крайней мере, «не знать» в современном значении этого слова – не владеть никакими лабораторными данными и никаким практическим опытом. У него не было ни того, ни другого, и в то же время он знал. Ничто его не ужасало и не удивляло, он всегда схватывал самую суть и всегда давал дельный совет о том, как разрешить проблему. Что для меня оставалось загадкой. Старинное предписание «О чем проповедуешь, то и практикуй» он перевернул с ног на голову. Отец Джо проповедовал – и делал это блестяще – о том, что ни при каких обстоятельствах не мог практиковать.
В тот же день мы вернулись к теме разговора, только подошли к ней кружным путем. Недавно я прочитал критические эссе Элиота, через которые открыл для себя Данте. Чтобы справиться с великолепными терцинами, я принялся изучать итальянский.
Так что я ответил отцу Джо тем, что дал ему почувствовать вкус «Ада». Мы брели по дубовой роще, разбрасывая опавшую листву. Отец Джо обожал слушать итальянскую речь, хотя на тот момент знал язык совсем плохо; он повторял за мной несколько строк, которые я успел выучить.
Я дошел до Франчески и Петрарки – обреченных любовников, которые были застигнуты вместе и убиты, – до того самого места, где Франческа говорит с Данте, а на фоне их разговора слышны скорбные возгласы Петрарки.
А дальше – любимые строки Элиота:
Отец Джо, закрыв глаза и шевеля губами, будто пробующими слова на вкус, с безупречным произношением повторял за мной слова.
– Отец Джо, да вы говорите не хуже тосканца из четырнадцатого века.
– Ну-ка, попробую перевести… Nessun maggior dolore… «страждет высшей мукой…» ricordarsi… «помнит»?
– Да-да…
– «радостные помнит времена в несчастии». Так, да?
– Отлично!
– Спасибо, дорогой мой. Ты знаешь, это все благодаря латыни. Прямо столоверчение какое-то, сошествие в ад. Как будто он и в самом деле побывал там.
– А что, обязательно было сходить в ад, чтобы заняться любовью?
– В тринадцатом веке? Очень даже может быть.
– А теперь?
– Скорее всего, нет.
– Несправедливо как-то.
– Да, но Данте и в самом деле обошелся с влюбленными по-доброму. Он ведь не разлучил их, так? Piacer si forte che come vedi ancor non m’abbandona. «Меня к нему так властно привлекла, Что этот плен ты видишь нерушимым». Между ними сохраняется связь, их любовь никуда не делась. Проявление божественности. Даже в аду. Вот что интересно.
– Человеческая любовь божественна?
– А как же! Мне всегда казалось, что настоящая любовь, возникающая между двумя, приходит от Святого Духа. А может, она и есть этот Святой Дух. Х-х-хотя… не уверен, что аббат согласится со мной. Любовь между простыми смертными может быть такой же святой как и любовь святых. Столько супружеских пар вполне заслуживают канонизации.
– Вам, отец Джо, надо бы поговорить с новым папой.
– Непременно, дорогой мой, непременно. Вот вернемся с прогулки, и я позвоню ему. Так, Тони… пока не забыл. Я ведь еще не наложил на тебя епитимью.
Утром я был на исповеди, где каялся в своих недавних плотских одержимостях, и отец Джо конечно же не определил мне наказанье, хотя наказывал он обычно нестрого. Я было решил, что чист и кары удастся избежать.
– Вот тебе мой наказ – вечером отправляйся куда-нибудь с хорошенькой девушкой.
– Что?! Я же готовлюсь стать монахом!
– Тогда считай, что это одно из подготовительных заданий. Не бери пример с нас, стариков, не отказывайся от того, чего никогда не имел.
– Это все из-за моей влюбленности в статую?
– Потанцуй с девушкой… в общем, развлекитесь.
– Только потанцевать?
– Ну, и поцелуй на прощанье.
– Мне что, обязательно делать это?
– Послушание, дорогой мой, послушание. Первая заповедь в уставе святого Бенедикта.
Я не был знаком с хорошенькими девушками. Я даже не был знаком с дурнушками. Я вообще не водил знакомство с женским полом. Мама на какие только хитрости ни пускалась, чтобы отвратить меня от моего монашеского призвания. В качестве нянь для младших детей она нанимала достигших брачного возраста девиц, а сама с отцом уходила из дома. Беседы с такими девицами у меня не клеились. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, для чего родители брали нянь в семью с нескладным семнадцатилетним парнем. Неужели в обязанности этих нянь входило нянчиться со мной?
Недалеко от нас жили наши родственники, среди которых хватало двоюродных и троюродных сестер; одна из них отличалась симпатичной внешностью. Родственники часто устраивали вечеринки для младшего поколения, на которых присутствовал весь выводок племянниц. Мне неизменно передавали приглашение, а я неизменно отказывался. Но когда приглашение пришло в очередной раз, я, следуя монастырскому предписанию, принял его.
Что тут случилось с матерью! На какие траты она пошла, чтобы только я выглядел прилично. Даже наказала отцу подвезти меня. Ее прямо лихорадило. Когда дело касалось меня, морганатический брак не был помехой. Они с отцом собирались в спальне, и я услышал мамин громкий шепот:
– Ну, пошли дела на поправку!
Во время танца ее сестра, мать моей двоюродной сестры, громко шепнула матери:
– Ну, пошли дела на поправку!
На следующий день остальные сестры моей матери перезванивались друг с другом и громко шептали:
– Ну, пошли дела на поправку!
Так же, как и я, моя симпатичная кузина и слышать не желала о супружеском хомуте. И вообще, я признался, что действую в соответствии с особыми распоряжениями монастырского начальства. Она как добрая католичка восприняла это с восторгом.
– Ну надо же! Впервые оказываюсь чьим-то наказанием!
Она забросала меня вопросами о монастыре; мы немного выпили. Она научила меня танцевать рок-н-ролл, сначала под Билла Хейли, затем – под песню, в которой хором пели:
«Поздно уже и нам пора домой
Поздно уже и нам пора домой
Поздно уже и нам пора домой».
Отличное «свидание» – решили мы. На этом все и закончилось.
Осенью 1958-го пошел второй год моей учебы в старших классах, соответствовавший двенадцатому классу американской школы. Класс был выпускным В конце года мне должно было исполниться восемнадцать.
Учить приходилось очень много. Под конец надо было сдавать экзамены по выбранным предметам, а уж из оценок становилось ясно, поступаешь ли ты в университет и если поступаешь, то в какой именно. Многие также сдавали и экзамены повышенной сложности – на стипендию, которая позволяла выбрать более престижный университет. Подготовка сразу к обоим экзаменам изнуряла. Были еще и вступительные экзамены в Оксфорд и Кембридж, но это считалось уже высшим пилотажем, для горстки избранных.
Я обещал отцу, что закончу школу. И собирался сдержать обещание, полагая, что в моем случае это означает сдачу экзаменов по предметам и на стипендию. После я намерен был подать прошение о вступлении в общину Квэра, уверенный, что при моем усердном труде, стойкости и медленном, но верном духовном прогрессе отец Джо даст согласие.
Если вдруг в какой-то момент община решит, что мне необходимо поступить в университет, у меня будет отсрочка в три года, как раз для принятия вечных обетов – так я понимал Устав святого Бенедикта.
В последний год английский у нас вел строгий до ужаса мистер Эстер. Насчет меня мистер Эстер высказывался в том плане, что я, мол, его лучший ученик, однако на уроках гонял по материалу нещадно, а мои контрольные сплошь пестрели красным. «Это для твоей же пользы», – приговаривал мистер Эстер; когда он говорил, усы над тонкими серыми губами топорщились.
Некоторые из моих одноклассников осмеливались отпускать шуточки насчет его фамилии – одно время она была весьма популярной в качестве женского имени, – но только за глаза. Мистер Эстер всегда ходил в безупречных, застегнутых до последней пуговицы костюмах и был поборником жесткой дисциплины. Когда он распространялся о своих литературных пристрастиях или неприязнях, он говорил хотя и эмоционально, но все с той же холодностью, каждое его высказывание было проникнуто меланхолией, как будто лишь чувство долга заставляло его идти по этой опасной дорожке, выбранной когда-то на перекрестках жизненных путей.
И вдруг ни с того ни с сего мистер Эстер советует мне не терять времени и сдавать вступительные в Оксфорд и Кембридж. Я заартачился – мне совсем не хотелось делать это только для того, чтобы «попрактиковаться». Но назвать истинную причину своего нежелания поступать в университет я не мог. Однако мистер Эстер действовал на меня устрашающе, и я поддался, решив про себя, что все равно шансы мои равны нулю.
Однажды погожим ноябрьским днем мы с отцом на нашей недавно приобретенной развалюхе отправились в Кембридж. В Кембридже отец чувствовал себя не в своей тарелке – в его глазах университет представлял собой не только частные колледжи и привилегированную аристократию, но и оплот той самой верхушки арбитров от культуры, с чьим крайним снобизмом ему приходилось сталкиваться всю жизнь.
Мне же, как ни странно, старая часть Кембриджа показалась знакомой, я оказался в дружественной обстановке – большинство старых колледжей занимали бывшие монастырские постройки либо изначально проектировались в монастырском духе. Меня разместили в колледже Куинз, в комнате, похожей на келью – правда, правда! – и находившейся над закрытым двориком; я сидел под сводчатым потолком в своем пальто с капюшоном, шептал молитвы и чувствовал себя как дома.
По большинству экзаменационных вопросов предполагалось написать эссе. Темы оказались пространными – можно было писать про что угодно. За два дня я накропал несколько сотен слов по каждой теме; я испытывал полную отстраненность от окружавших меня толп потеющих и трясущихся от страха гениев со всех уголков Британии. Каждый из них жутко переживал за экзаменационные оценки, которые могли стать пропуском в блистательное будущее. Я же плевал на эти оценки с высокой колокольни.
Мистер Эстер советовал мне не ударяться в излишнюю религиозность – это лишь восстановит экзаменаторов против меня. Но я в любом случае не стремился попасть в Кембридж, так что отбросил всякую осторожность. Одну тему я связал с дантовым «Адом», разразившись страстным монологом насчет того, почему современные светские интерпретаторы «Божественной комедии» – например, Бенедетто Кроче, отбросивший в сторону дантовы «средневековые» верования в угоду его поэзии, – представляют основную идею произведения в совершенно неправильном ключе. Я доказывал, что «Ад» совершенно ясно и недвусмысленно проникнут средневековым пафосом, смысл которого в следующем: герои в вопросах морали пошли на компромисс с «реальным миром», за что и были наказаны. Абсолютную веру Данте в грех и ад, его видение невыразимых страданий попавших туда неотделимы от страстности, заключенной в его поэзии, или сострадания, которое он выказывает по отношению к проклятым. Получилось двадцать раскаленных добела страниц, исписанных моим обычным почерком.
Вернувшись домой, я продолжил готовиться к главному событию года – экзаменам по выбранным предметам. Университетские экзамены остались в прошлом; мистер Эстер, добившись своего, угомонился; начались рождественские каникулы. Я наконец вздохнул с облегчением и устроился на почту – там как раз нужна была помощь с завалами поздравительных открыток.
Наш дом находился в стороне от моего обычного маршрута, так что письма я не увидел. Но однажды вечером, уже после Рождества, когда брел по нашей темной, слякотной дороге, увидел отца – его освещенный силуэт выделялся на фоне открытой двери заднего входа. Мама потом сказала, что так он ждал меня целую вечность, все стоял на пронизывающем холоде, чтобы первым сообщить новость.
Письмо пришло в маленьком, квадратной формы конверте; внутри оказался кремово-белый листок тонкого пергамента с рельефной надписью черным готическим шрифтом: колледж Сент-Джонз, Кембридж. В письме, текст которого был напечатан на очень старой машинке, с едва различимыми пляшущими буквами, говорилось о том, что мне полагается стипендия в размере девяноста фунтов ежегодно. Не бог весть что, особенно если сравнивать с полной стипендией, однако уже что-то.
Отец впервые крепко обнял меня. Вообще-то он, принадлежавший к старшему поколению, боялся спонтанного проявления чувств и сторонился физического контакта; даже когда я был маленьким, отец не обнимал меня. Мне непривычно было ощущать себя тесно прижатым к его раздобревшему телу, вдыхать порядком выветрившийся за день запах лосьона после бритья, но разве мог я не ответить? Отец дрожал от радости, он был вне себя от счастья, даже дар речи потерял. Я обнял его, и, кажется, он вдруг заметил – то, что происходит между нами, происходит впервые. Он отодвинул меня на расстояние вытянутых рук:
– Энтони, вот это да! Настоящий подарок к Рождеству!
Для отца письмо вобрало в себя столько всего: его собственный выбор стать художником, а не заняться «чем-нибудь полезным», его убежденность в правильности социализма, его востребованность в профессии, которая уже уходила, поскольку все памятники к тому времени установили, а нанесенные войной раны зализали. Он радовался искренне, взахлеб, как родитель радуется успеху своего ребенка. Ничего такого отец не сказал, но каждая клеточка его тела кричала об этом. Возможно, то мгновение было одним из самых счастливых в его жизни.
Ну, а в моей – одним из самых несчастных.
Что мне оставалось? Ведь я никак не мог принять стипендию. Однако сообщить об этом отцу не решался. Я бы разбил ему сердце. И все же в мысли о том, чтобы сказать отцу ложь во спасение или вообще ничего не сказать – тоже своего рода обман во спасение – ничего нового не было. Новым было то, что по прошествии нескольких дней меня вдруг осенило – а ведь рассказывать о новости отцу Джо тоже не больно-то умно. Или все-таки рассказать? Может, он только посоветует мне все тщательно взвесить и все? Может, согласится с моими доводами о том, что на следующее лето, когда я вступлю в общину, мне исполнится восемнадцать, и тогда у меня будет законное право распоряжаться собой по собственному усмотрению?
А если… нет? Я уж успел привыкнуть к тому, что ответы отца Джо полностью переворачивали мои представления о сути вопроса. Существовала большая степень вероятности того, что мой духовный отец тоже не идеален, особенно если узнает, какова цена вопроса для родного отца Я не мог рисковать. После трех долгих лет, после сомнений в себе и одиночества, после всех этих черных ночей, когда я так стремился попасть в Квэр и погрузиться в атмосферу общинного спокойствия… Нет, я не мог рисковать! Даже если риск совсем невелик.
Когда после каникул я пришел в школу, расстановка сил полностью изменилась. Теперь я стал старшим учеником, меня избрали школьным библиотекарем, капитаном сборной по плаванию и ветераном команды по легкой атлетике, не говоря уж о многочисленных почестях рангом ниже, к примеру, участии в школьных спектаклях. По статистическим данным школы я также оказался одним из наиболее успевающих учеников года. И уникальным в том плане, что среди других «ботаников» ни у кого не было столько спортивных достижений, а среди других «спортсменов» никто не добился таких успехов в учебе.
Предыдущий старший ученик получил приглашение из университета и должен был уехать еще до Рождества. Школа на несколько недель оставалась без старшего ученика. Меня отметили как кандидата на должность. Но я сказал, что мне это не интересно; я и в самом деле считал, что в одной только мысли сделаться «школьной держимордой» уже много мирской суеты.
Мистер Эстер думал иначе. Теперь я был его звездным учеником, его чемпионом, а он решил стать моим академическим тренером, обмахивая меня в перерыве между очередным раундом схоластического поединка. Мистер Эстер долго уламывал директора Марша, чтобы тот назначил старшим учеником меня.
Марш сделал свой выбор не сразу. Он назначил собеседование нескольким кандидатам.
Я шел первым; по словам мистера Эстера, остальные собеседования были чистой воды формальностью – чтобы никого не обидеть. И вот я вошел в роскошный кабинет Марша. Директор был не только плечистым и подтянутым служакой, прошедшим войну на военно-морском флоте, но и отличался солидной подготовкой в классических науках. По-военному резкий и туповатый, да еще и страсть какой образованный. «Блестящее» сочетание, что и говорить.
Собеседование проходило следующим образом:
– Ну, Хендра, заходи. Можешь не садиться – долго не задержу. Я в курсе – впрочем, уверен, и для тебя это не новость, – что ты у нас самый подходящий кандидат на старшего ученика. Круглый отличник, а именно таким мы и хотим видеть старшего ученика. Не могу не отметить – твой выход из военного корпуса не повлек за собой никаких неприятных последствий. А это, Хендра, явный признак зрелости, да. Однако я бы и не подумал назначить тебя старшим учеником. Почему? Да потому что ты папист. Старший ученик христианской школы никак не может быть папистом. Ты ведь не будешь посещать службы, тем самым подавая дурной пример другим ученикам и оскорбляя чувства многих родителей. А уж наши бывшие старшие ученики попросту придут в ярость. Такие вот дела. Уверен, ты меня понимаешь.
– Целиком и полностью, сэр.
– Молодец, Хендра. Удачи тебе!
– Спасибо, сэр.
Достойное завершение первых восемнадцати лет, подходивших к предначертанному им концу. Предстояло лишь отбыть оставшиеся месяцы школы; я занимался тем, что продолжал знакомиться с близлежащими римскими развалинами, плавал, пропускал те уроки, на которые не считал нужным ходить, и занимался классификацией библиотечной литературы в соответствии с десятичной системой Дьюи. Даже не помню, как сдал экзамены повышенной сложности – я пребывал тогда в каком-то благостном расположении духа – они показались мне облегченной версией кембриджских; я даже вторично использовал тираду в отношении Данте. И получил высшие баллы. Мистер Эстер был счастлив.
Отец – тоже. Он не поленился заполнить в трех экземплярах бесчисленные официальные бумажки – обычно отец на чем свет ругал такое занятие, – чтобы выхлопотать мне государственное пособие на учебу в Кембридже. Прошение было одобрено и помощь выделена. Для получения коей в кембриджском отделении «Вестминстер Банка» был открыт счет на мое имя. Так что отцу не придется платить за мое образование больше нескольких фунтов в год, которые начислялись по истечении первого учебного года, что тоже облегчало жизнь. Ну а поскольку никакого первого года не предполагалось, отец вообще не должен был потратить ни единого пенни.
Школу я закончил без радостных воплей или слезливых всхлипов; если я о чем и жалел, то совсем немного. Тихо, по-скромному отпраздновал восемнадцатилетие. Недели две я решил провести в семейном кругу. А чуть позже объявил о своем желании поехать на морское побережье в тесной компании друзей.
Ага, человек в шестьдесят, всего-то. На всю оставшуюся жизнь.
После столь мучительных ожиданий оставалось потерпеть всего ничего. Отец Джо не задавал мне щекотливых вопросов о колледже, а я не считал себя обязанным рассказывать ему. В конце концов, Христос завещал своим последователям, желавшим идти за ним: придется оставить отца и мать, брата и сестру, а также надежды и честолюбивые замыслы тех в отношении себя. Может статься, я причиню кому-то боль, но оправданием будет цель более значительная.
Однако дом Элред поинтересовался тем, как я сдал экзамены, и остался доволен хорошими результатами. Он хотел знать, достаточно ли я набрал баллов, чтобы поступить в Оксфорд или Кембридж. Но я готов был достойно ответить на такой щекотливый вопрос. В Оксфорде имелась община бенедиктинцев, называемая по имени святого Беннетта – в нее вступали монахи-студенты. Выпускники Даунсайда и Эмплфорта, этих частных католических школ, имевшие склонность продолжать обучение в привычной им среде, оказывались в общине святого Беннетта. Но происходило это только после того, как они давали обеты и становились монахами. Я высказался в том смысле, что мне следует пойти таким же путем. Видимо, дом Элред согласился с моими доводами – он больше ничего не сказал на эту тему.
Позже он передал через отца Джо свое пожелание о том, чтобы я перед принятием послушничества хорошенько все обдумал. Во времени меня не ограничивали – я мог размышлять несколько недель, месяц, а то и два. Пока же я повышал свое религиозное образование, посещал службы и помогал по хозяйству, к чему уже привык за то время, пока готовился стать членом общины.
Было лето, и мне нравилось работать на свежем воздухе. Я очень заинтересовался ранней историей бенедиктинцев, но до сих пор у меня не было ни времени, ни возможностей узнать о ней побольше. Теперь же я располагал и тем, и другим. Пусть у меня еще не было ни собственной кельи, ни черного монашеского одеяния, во всем остальном я ничем не отличался от полноправных членов общины.
Сомнения, досаждавшие мне с постоянством хронической болезни, отступили, да так, будто проиграли не только битву, а и всю войну. Тот год светлой радости, то райское время, которое у меня было, так и не вернулось, но теперь я знал, что мое романтическое увлечение монастырем было иллюзорно – восхитительная дымка, поднимающаяся над лугом, от которой к полудню не остается и следа. Теперь меня переполняла радость совсем иного свойства – не только от ощущения покоя в Квэре, но и от осознания того, что путешествие мое началось.