Текст книги "Отец Джо"
Автор книги: Тони Хендра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Глава тринадцатая
Да, пиратов вроде… Майкла О’Донохью.
О’Донохью был личностью экстраординарной, плутониевым стержнем в сердечнике «Пасквиля», столь же известный готовностью ниспровергать истины, сколь отец Джо был известен скромностью и миролюбием. Однако обоих что-то объединяло.
Свалявшиеся каштановые завитки волос окружали бледное, с резкими чертами лицо, на котором выделялись кроваво-красные губы – камера смертника, сулящая некроз от бесчисленных «Вирджиния Слимз». О’Донохью писал с невероятной меткостью, каждое слово стояло на своем месте – прямо лезвие бритвы, спрятанное в истекающем слюной рту в качестве amuse-gueule. [48]48
Затравка (фр.).
[Закрыть]Ему был присущ редкостный дар выставлять как потешное то, что обычно вызывает отвращение. Он был самым смешным из всей команды – где О’Донохью, там смех. Однако несмотря на раздававшийся отовсюду гогот О’Донохью не обманывался; он считал, что смешить людей – самая низшая форма юмора.
Спустя несколько недель после моего появления в «Пасквиле» мы, к моему собственному удивлению, поладили. И начали собирать материал для первого комедийного альбома под названием «Радио Диннер». Из соображений экономических, да и экологических тоже Джуди и дочки теперь были спрятаны в старинном каменном доме неподалеку от Долины Делавэра – местечка, в котором я купил дом несколькими годами ранее, еще когда моя чековая книжка, как, впрочем, и я сам, отличалась завидной толщиной.
Путь туда был не близким – несколько часов на автобусе. И обосновавшийся в самом Нью-Йорке О’Донохью выделил мне кушетку в своей просторной, насквозь продуваемой квартире, переделанной из бывшего промышленного склада в районе Сохо. Квартира была битком набита всякой всячиной викторианских времен, имевшей странное и даже путающее назначение: скамеечка для подагрических ног, конечности манекенов, серебряный ножичек для чистки виноградин, преставившиеся куклы, чучела животных, нечто, имевшее вид ссохшихся голов или давно сдохших грызунов, зловещего вида дагерротипы. А еще – картонные папки – повсюду – в каждой из которых хранились исключительные по своей чудовищности комические хайку.
О’Донохью был родом из провинциального городка Рочестера, штат Нью-Йорк, и образование у него было под стать, однако он выуживал свои остроумные фразы и идеи откуда только мог: из Кафки, из наклеек на спичечных коробках, из старых номеров «Лайфа», из оригинала «Носферату», из «Книги общей молитвы», из сора и вздора всяких контркультур, связывая то, что, казалось бы, никак не вяжется друг с другом, творя поэзию юмора. О’Донохью говорил отрывистыми, рублеными фразами – как будто колья вбивал; благодаря этой манере избитое «нагородить» обретало новый смысл Он и в самом деле наносил выпады, бросал, отрезал; выбранные им слова отличались остротой тонкого стального клинка. Парируя, вы действовали на свой страх и риск – с О’Донохью можно было тягаться, только атакуя его.
Вскоре я понял, что благодаря постоянному словесному поединку я начинаю думать, говорить и писать по-американски. Американский оказался резче, тверже, острее, чем те обтекаемые фразы, которым я научился с детства: «Слушай, Хендра, опять ты ударился в философствования. Знаешь, это все равно, что снимать кожуру со вполне здоровой шутки».
Даже не знаю, что он там думал обо мне. Я был белой вороной в его кругу из обитателей центральной части города, сходивших с ума по «Велвет Андеграунд»; я был одного с ним возраста, но женат и с детьми. Дети и родители очень интересовали О’Донохью – для моего первого номера он написал свою самую сильную вещь, вроде «Вьетнамской книги детей»: сахарно-сладкий, небесно-голубой сувенир о первом годе младенца вот только младенец – один из тех самых, прошитых пулеметной очередью во вьетнамской деревне Ми Лай. Или взять, к примеру, мистера Майка из программы «Прямой эфир в субботу вечером» – тот еще чокнутый loco parentis. [49]49
В роли родителя (лат.).
[Закрыть]
Весной 1972 года мы выпустили «Радио Диннер», в который, насколько нам было известно, вошли первые пародии на фолк– и рок-идолов Боба Дилана, Джоан Баез и Джона Леннона. Ясно, что Леннон был самым священным кумиром. Когда я впервые услышал от О’Донохью о том, что он собирается спародировать Леннона (О’Донохью придумал для нее название «Magical Misery Tour» [50]50
Обыгрывается название известной песни «Magical Mystery Tour»: misery (англ.) – «страдание», «мучение», «горе».
[Закрыть]) – я аж поперхнулся. Пародия «Magical Misery Tour», смонтированная в стиле «Yellow Submarine», уже выходила в журнальном формате. А вот спародировать Леннона в альбоме, да еще в его собственном жанре – совсем другое дело.
Самого Леннона я нисколько не жалел – еще бы, после года-то в компании О’Д – но задумался вот о чем: а не скажутся ли наши выпады в адрес самого известного и всеми обожаемого рок-певца на нас самих? Однако свои мысли приходилось держать при себе – попробуй я высказать их О’Д, меня тут же пригвоздили бы к стенке, как надоедливую муху.
Пародия на Леннона была наглядным пособием того, как действовал О’Д. Он и не собирался сворачивать проект – чем яростнее реакция, тем лучше, пусть даже ему и стали названивать и угрожать убийством. (Вообще-то во время записи альбома нас и в самом деле пытались взорвать – мы получили посылку с динамитом внутри. Так что такой вариант развития событий нельзя было исключать.)
Поклонники Леннона испытывали к своему кумиру безграничную любовь и уважение, что и привлекало О’Д. Он действовал вовсе не из злого умысла, хотя многие думали именно так: его внимание приковывал абсолют, ему интересно было продлить метафору еще дальше, вывести ее за рамки нормального и разумного, переместить в вакуум, где понятия о святости, почитании, уважении, приличиях и прочих общественных нормах просто отсутствовали, не имели меры или веса. Он запросто обращался с этим вакуумом. В его увлеченности было нечто мистическое. Если О’Д и был в чем-то убежден, так это в существовании зеркального отражения всего священного, в абсолютной не-святости, к которой он стремился, оттачивая мастерство. О’Д обладал совершенным сатирическим contemptus mundi.
Католическая вера его ничуть не интересовала – хотя она наверняка наследила в этом семействе кельтских корней, – и все же в целеустремленности О’Д я увидел нечто до боли знакомое. Я вспомнил о страстных испанских святых, пугавших меня в подростковом возрасте.
Леннон оказался крепким орешком, он и сам был не простак по части сатиры. Музыкальная композиция «А Day in the Life» произвела на меня самое большое впечатление после «Весны священной». Однако один фланг у Леннона явно подкачал. В 1971 – м, по уши увязнув в экспериментах с примитивными визгами, Леннон дал журналу «Роллинг Стоун» несколько интервью, в которых с примитивной же откровенностью распространялся о своем гении, детстве, о своей ненависти к соратникам по группе (да и к журналу тоже), о своей роли в истории и прочей чепухе.
Для «Роллинг Стоун» это стало тем самым Словом во плоти. Они пустили интервью без купюр. О’Д оставалось лишь выбрать самые лакомые кусочки и зарифмовать их – вот и тексты для песен. Ну, а что до музыки, то тут поработал наш давний соратник по «Пасквилю» Крис Серф – он переложил слова на бешено популярную «Imagine» с ее стильным фортепьянным сопровождением. Красота! Теперь дело было за исполнителем.
Наш новый гений вокала, юный Кристофер Гест, отпадал – вещица была явно не про него. Те же, кто мог бы исполнить пародию, нервничали из-за возможных последствий для профессиональной деятельности. Сбиваясь с ног в поисках подходящего голоса, мы уже несколько раз переносили запись, пока не подошло к концу студийное время. Настал тот самый день, когда мы либо записывали песню, либо проваливали саму идею. Певческие данные О’Д можно было сравнить разве что с криком ишака. Оставался я.
Хотя мне и доводилось петь в комедийных сценках, у меня не было ни малейших способностей к таким сложным композициям как «Imagine». Но когда я оказался в будке, а Серф заиграл вступление на фортепьяно, со мной что-то произошло. Из меня полился едва знакомый голос, очень похожий на голос Леннона, напористо выдававший его слова.
Это был не я. Это было какое-то высшее – или низшее – существо, ангел или дьявол В меня как будто кто вселился. В течение того часа, что понадобился для записи, я мыслил в присущем О’Д измерении не-святости, я стал совсем другим, не знавшим пределов и ограничений, преобразившимся в Леннона Я испытал удивительное, восхитительное чувство, почти мистическое – такое же, какое охватывало меня в Квэре.
«Радио Диннер» прошел на ура и, если верить сильным мира сего, здорово сыграл журналу на руку в плане рекламы и распространения. Все хотели продолжения и чтобы непременно с пародиями на рок.
По правде говоря, я и О’Д не отличались познаниями ни в рок-музыке, ни в рок-текстах. Однако Шон Келли был настоящим мастером жанра В то время альбомы в живом исполнении пользовались невероятным успехом, так что мы с Шоном сбацали альбом под названием «Лемминги» – настоящую пародию на Вудсток с его идолами, – подпустив туда кое-кого из кумиров, не имевших отношения к Вудстоку, вроде Мика Джаггера. Мы отобрали Чиви Чейза, Джона Белуши и Кристофера Геста, которые исполнили свои первые главные сценические роли; количество показов, организованных в клубе «Виллидж-Гейт», было ограничено – планировалось выпустить шоу в записи. Но даже наши закрытые просмотры осаждали сотни желающих. На премьеру пришли журналисты из «Таймз» и «Нью-Йоркера» – мы заказали им обзоры. Нам пришла в голову идея продолжить показы после записи, но не успели мы и глазом моргнуть, как у нас на руках оказался очередной хит-альбом И полный провал в нью-йоркских театрах средней руки.
Но я скучал по журналу. Этот глянцевый податливый монстр, в чьих матовых складках и извилинах мерцала незатухающая дуга остроумия, который – как однажды выразился о «Нью-Йоркере» Гарольд Росс – «спускался на лифте в пять вечера», чтобы рассыпаться на мельчайшие существа, которые, жужжа и обжигая, исчезали в вечерней темноте и неслись по всему городу, продолжая щупать, играть, осмыслять и смеяться над теми ослепительными связями, которыми предстояло соединить противоположности, которые приносили радость за счет жадности, продажности, лицемерия, власти и глупости.
Сколько помню, ни один жанр, к каковому я удачно приложил творческие способности – будь то скетч, вызывавший бурю аплодисментов, телешоу, получившее отличные отзывы, пластинка, взлетевшая на первую строку, театральная постановка, которой публика рукоплескала стоя, – не принес мне такого удовлетворения, как приятно оттягивавший руку свежий номер журнала, еще пахнущий типографской краской. Это гениальное чудовище воплощало в себе и цель, намеченную мной в зале Театра искусств, и общину, в которой я нуждался всю жизнь. Община не была именно той, которую я рисовал в своем воображении – хотя бы уже потому, что находилась на берегу реки оглушительного хохота, – однако я счастлив был посвятить ей всего себя без остатка.
В Квэре я бывал теперь наездами, раз в год, а то и реже – и так десять лет. Ручеек писем продолжал течь, но скорее ко мне, чем от меня. Наши отношения стали напоминать отношения между погруженным в заботы тридцатилетним сыном и стареющим отцом. Мои мозги были забиты проектами, служебными помещениями, идеями, они поглощали информацию, необходимую для питания быстро развивавшихся умений и способов восприятия, к тому же, чтобы выжить, приходилось бороться с убийственной политикой, какая устанавливается в любом успешном издании. Так что я вступил в фазу обязывающей любви к отцу Джо. Единственное отличие от нормального modus vivendi [51]51
Образ жизни (лат.).
[Закрыть]между отцом и его отпрыском заключалось в том, что я никогда не получал от отца Джо этих «Почему не приезжаешь?» да «Почему не пишешь?» Отец Джо сохранял все ту же безмятежность, он нисколько не менялся.
Изменился я – в моем мире эти его качества больше не считались добродетелями. Безмятежность в понятии обитателя Манхеттена была буйным помешательством, неизменность он рассматривал как бестолковость, а в целом считал, что владелец подобных качеств обитает в джунглях. Город, чей герб – строительная груша, сокрушающая квартал гипсоцементных стен, нетерпим к монастырским добродетелям. И этот токсин попал в мои кровеносные сосуды.
Это с особенной ясностью продемонстрировали два моих визита в Квэр. Однажды я летел в Лондон по делам – намечались переговоры по продвижению нашего альбома, «Леммингов», половина жертв которого была британцами, – и решил заехать в Квэр.
Мы мило поболтали с отцом Джо, я поздоровался с домом Элредом, потом был обед. Уже на обратном пути, быстро шагая по аллее, чтобы не опоздать на паром, я вдруг испытал незнакомое чувство – чувство облегчения. Оно встревожило меня, и я со стыдом подавил его в себе, однако чувство было сильным, я отчетливо ощущал его.
Со времени моего первого визита в монастырь миновало почти двадцать лет; каждый раз, стоя на портсмутском пароме, отходившем все дальше и дальше, я оборачивался и, отыскивая взглядом смешной, круглый, как шляпа эльфа, шпиль, торчащий над дубами, мысленно прощался с ним. В последние годы я все чаще испытывал при этом укол сожаления.
На этот раз я не почувствовал ничего. Мое тихое «пока» не пробудило во мне вообще ничего, только шпиль вдруг показался старым и нелепым. Что, черт возьми, эти линии испанских или византийских – кто их разберет – монастырей делают здесь, на острове Уайт?! Эпоха, из которой они пришли, дряхлое время Эдварда VII было самым несостоятельным с точки зрения культуры периодом в новой истории Британии. И откуда вообще моя привязанность к ним? К этой церквушке, жалкой и уродливой? Мои слова словно возымели силу – униженный и низведенный шпиль быстро скрылся за деревьями.
Во второй раз все оказалось гораздо хуже. Харизматичная личность отца Джо, смешные ужимки его подергивавшегося от тика лица, забавные в своей неуклюжести движения – все это оказалось единственным, что осталось от очарования Квэра. Мир, окруженный стенами из желтого и розового кирпича, обрамленный еще более высокой стеной истории, которая так и парила над монастырем, бесконечно давил на меня. Монастырь показался мне маленьким, несуразным и ограниченным в своей островной замкнутости, а его деятельность – тщетной. И снова, сев в такси, которое помчало меня к парому, я испытал облегчение, однако на этот раз даже не пытался противиться ему – я был счастлив, что возвращаюсь к той увлекательной жизни, что побуждает ставить перед собой цели и добиваться их. Когда паром вышел на большую воду, я даже не обернулся взглянуть на грузный шпиль. На пароме к тому времени появился бар, и мне захотелось выпить.
1974-й стал для нас золотым годом. Месячный тираж подбирался к миллиону экземпляров. О’Донохью, вдохновленный «Леммингами», придумал «Радио Диннер», в котором также выступали Гест, Чиви и Белуши. Когда О’Д ушел, на его место заступил Белуши, который привел с собой Гилду Раднер, Билла Мюррея и других; вообще-то, он пришел не один, а в паре с Чиви – вдвоем они подобрали первый основной состав «Прямого эфира в субботу вечером».
На небе появилась пара-тройка пустячных тучек Нас немного подвела отставка Никсона В 1972-м во время выборов в ответ на новый комитет политических действий мы запустили «Сатириков за Никсона-Агнью» с лозунгом: «Оставьте им их должности, а нам – наш бизнес». Теперь мы поняли, что в шутке была лишь доля шутки. Мы действительно добились своей цели – укусили руку, которая нас кормила. Неужели все и в самом деле образуется? Избави нас бог!
За дикими выходками «законодателя» «Пасквиля» всегда стояло стремление к переменам, хотя редакторы скорее бы умерли, нежели признались в такой прямолинейности. Никаких перемен – ни ради самих перемен, ни ради миссионерских целей. Мы лишь хотели спасти мир от тех, кто хотел спасти мир. Единственное, во что мы верили, – мы способны сделать это; наш цинизм все еще находился в первоначальной стадии милой наивности.
И вот парочку преступников, один из которых особо закоренелый, удалили из Белого дома. Военщина с ее гнусной войной получила по заслугам, а мертвая хватка Больших Денег, сковавшая дела национального значения, вроде как ослабла А мы вроде как приложили ко всему этому руку. Много позже Карл Бернштейн сказал мне, что он не только был большим почитателем нашего журнала, но и что «если бы не „Национальный Пасквиль“, Никсон так и не ушел бы в отставку». Бернштейн, конечно, шутил, но в его шутке была доля правды.
Дикие нравы постепенно смягчались. В тот год появилось много шуток на тему еды. Стало больше чистых, ничем не омраченных комедий, в том числе и о животных; именно тогда возникла наша самая известная обложка: симпатичная дворняга с «Магнумом» 44-го калибра, приставленным ей к уху и подпись: «Если вы не купите этот журнал, мы убьем эту собаку».
Наша команда тоже стала мягче. Журналу исполнялось пять лет, его тираж превышал тиражи большинства конкурентов, таких, как, например, «Эсквайр». Мы опустили наши топоры. Мы уже не были дерзкими парнями из подворотни. Незаметно происходили перемены в концепции журнала и в его редакторском составе – в сторону сдерживания; с абсурдом играли, смаковали его тонкости, а не вспарывали ему брюхо. Ожидалось, что мы можем стать, что уже стали настоящим изданием – американским юмористическим журналом.
Но мечты так и остались мечтами. На пятый год своего существования журнал содрогнулся от принятого договора о поглощении, в результате которого ушел один из учредителей – ему пообещали на несколько миллионов больше. Мы с Келли оказались соредакторами и управляли журналом в течение следующих трех лет.
Теперь мы столкнулись с серьезной конкуренцией со стороны шоу, того самого, которому мы всячески помогали встать на ноги, – «Прямого эфира в субботу вечером». Тем же манером, что и хит британского телеканала «Ну и неделька была», поймавший тот ветер, что раздувал сатирические паруса труппы «За окраиной», «Прямой эфир в субботу вечером» представлял зрителям версию если не содержания, то точки зрения «Пасквиля», причем каждую неделю и практически бесплатно. Тиражи журнала просто не могли не пострадать. В конце концов мы остановились на стабильных семистах тысячах вместо миллиона – цифре все-таки неплохой для журнала общего плана на рынке с нисходящей тенденцией.
В 1978-м успех «Зверинца» – по тем временам наиболее прибыльной комедии за всю историю Голливуда – в очередной раз тряханул журнал И хотя редакторы увидели в фильме обычную сатиру «Пасквиля» на американское высшее образование – страдающие от выходок студенческого братства «Дельта Хаус» времен шестидесятых сторонник Никсона декан Уормер, юные республиканцы из «Омега Тэта Пи», Учебный корпус офицеров запаса и Нидермайер, а также студент-псих из корпуса по имени Пэттон – зрители в основной массе проигнорировали сатирическую мощь картины. Сценарий соорудили, пересматривая пятидесятые и шестидесятые (до убийства Кеннеди) с позиций середины семидесятых – считалось, что то были времена лучшие и «гораздо более наивные»; ярче всего эта пропаганда проявилась в «Счастливых днях». Выражаясь условным языком кинематографической мудрости, «Зверинец» стал первым «кассовым» фильмом.
Глядя на «кассовость» в кругленьких миллионных суммах, огребаемых каждую неделю, администрация требовала примерно того же и от журнала. Мы с Келли отказались. Другой же редактор, О’Рурк, с радостью подчинился. Он и стал главным редактором, первым человеком за всю историю журнала, который заявил наглые притязания на место. За какие-то два года, с 1979-го по 1981-й, О’Рурк превратил журнал многоплановый, с феноменальной широты темами и талантами, способный выдавать настоящую комедийную классику в ежемесячный каталог фантазий на предмет мастурбации, автомобилей и расизма; он совершенно лишил зубастое издание клыков и стал причиной коллапса тиража, от которого журнал так и не оправился.
И вот в этот унылый вечер в Санта-Монике я глядел на безбрежные поля черной соленой воды, простирающейся в вечную ночь, в далекое и по-настоящему черное десятилетие, которое Пегги Нунан [52]52
Спичрайтер Рональда Рейгана.
[Закрыть]вскоре назовет этим своим абсурдным «Утром в Америке», [53]53
Телевизионный рекламный ролик политической компании.
[Закрыть]и до меня дошло то, что другие осознали гораздо раньше: долгий период скепсиса и здравомыслия в Америке закончился.
Они назвали его «Большим холодом» – фильм, снятый после смерти Дата Кенни, одного из основателей «Пасквиля». Или после смерти Белуши? А может, Леннона? Смертей тогда хватало.
Я должен был знать. Отец Джо давно уже твердил мне об этом. «Пасквиль», это братство шумных и буйных, и его смех, сумасшедшая сила, связывавшая нас на одну звездную секунду истины, пройдет, как прошло многое другое, канет в Лету.
Дома на глаза мне попалась водка из запасов «Бэнда». Я отхлебнул, чтобы задержать лифт на своем этаже, чтобы не дать ему нырнуть в пропасть, которая ширилась уже столько вечеров, но которую я не замечал, забываясь выпивкой или наркотой.
Мой брак развалился, если там вообще было чему разваливаться. Моя жена, умница и красавица, которую, как я знал с самого начала, я не любил и которая не любила меня, но из вежливости никогда об этом не говорила… так вот, она разгребала завалы, занималась тем, что не приносило радости, зарыла свои таланты куда подальше. И во всем этом виноват был я.
Однажды, когда дети были еще маленькими, мы пошли на сеанс гипнотизера, выступавшего в каком-то из районов Лос-Анджелеса; жена поднялась на сцену в качестве добровольца из зрителей. Гипнотизер тот был каким-то садистом: вводя людей в транс, он внушал им, что они – звери или заставлял их делать что-нибудь странное. Толпе его фиглярство пришлось по душе, тем более что сами подопытные после сеанса не помнили ничего из того, что делали. Гипнотизер ввел Джуди в транс и внушил ей, что она – балерина А надо сказать, женщина до нее изображала «Умирающего лебедя», и публика просто выла от хохота.
Джуди начала выделывать воздушные па-де-де с воображаемым партнером, парить над сценой в прыжках, таких изящных и отточенных, что публика замерла В опустившейся тишине слышно было даже муху, а ведь на представление пришло с тысячу человек. Каких вершин могла достичь Джуди, какого признания, если бы у нее было время и возможность заниматься актерским мастерством, которым она всегда хотела заниматься…
Гипнотизер разозлился. Он совершенно перестал владеть аудиторией. Этот тип принялся бегать за танцевавшей Джуди по всей сцене. Послышались смешки, но смеялись над ним. Наконец ему удалось поймать балерину и вывести из транса; гипнотизер рассчитывал сорвать аплодисменты, как будто Джуди была его очередным клоунским номером. Аудитория ответила вялыми хлопками. Сидевшие вокруг меня молчали, понимая, что только что видели нечто удивительное и прекрасное.
В кембриджском театре каждый парень, хоть чего-нибудь стоивший, добивался ее. Их завораживала не только красота Джуди, они понимали и то, что она далеко пойдет. Я хотел любить Джуди, да и кто бы не захотел, когда одно уже присутствие рядом с ней возвышало? Но на самом деле я ее не любил, да и она меня тоже; наши отношения были из разряда тех, которые одобряются окружающими. Когда учеба закончилось, нас больше ничто не связывало, однако к тому времени было уже слишком поздно – вот-вот ожидалось появление малышки, а там и другой, которыми я совсем не занимался и которых недолюбливал, потому что из-за них мне приходилось нести крест отцовства И это в то время, когда я, подобно другим, мог трахать толпы хиппующих девчонок.
«Будь великодушным к ней, Тони», – не забывал напоминать в своих письмах отец Джо. Мог ведь написать: «Не будь эгоистом», но неизменно писал: «Будь великодушным». «Я знаю, ты будешь великодушным к ней и к вашим прелестным малышкам».
Не было отца эгоистичнее меня – я обращался с семьей как с реквизитом, с вещами, она мешала мне, я часто забывал о ней, озабоченный великой миссией спасения мира через смех.
Ветреные язычники, в чьем обществе я обретался, и те имели нравственные принципы. Они, конечно, наживались друг на друге, это да, бездумно причиняли боль, но большинство исподволь стремилось к добру, прорывало себе путь подобно кротам – из грязной земли к свету. Каким-то образом они приходили к выводу о том, что любовь и покой – единственные твердые валюты в жизни.
В то время как я, которому даны были ключи к королевству, который держал в руках бесценную жемчужину, уронил все это, втоптал в грязь и отправился в центр отрываться.
Что же случилось с тем мальчиком из далекого прошлого, который шептал древние латинские слова, напевал древнюю музыку, был полон надежд, жаждал вечности и всей душой стремился к святости? Да, он был доверчивым и наивным; то, что он принимал за экстаз, отчаяние, веру и Бога, на самом деле было лишь деятельностью нейронов в нервных клетках, белков, проходящих через мозг. Да, его убеждения были фаллическими фантазиями, антропоморфными проекциями, архетипами древности, сохранившимися в подсознании несмотря на новомодные теории. Однако душа этого мальчика была лучше, добрее. Он не был таким, каким стал я, нет. Он был совершенно другим, он трагически погиб в юном возрасте.
Далеко за Скалистыми горами, за tramonto, за ленивыми, сонными штатами, за неровными зубцами моего родного городка, за еще одной вечной океанической ночью – за тысячи и тысячи миль – находился человек, который когда-то был центром моей вселенной, моей тихой гаванью, моим укрывающим крылом. Крошечным маяком на крошечном островке, мигающим верой в ночи. Вот луч вспыхивает и булавочным уколом выхватывает кусочек ночи, распространяя вовне простую коротенькую весточку. «Любовь. Любовь. Ничего кроме любви». Вот он вспыхивает и вот уже гаснет.
Я не оправдал его ожиданий. Я не оправдал свое призвание. Я не оправдал надежды своей семьи. Не оправдал. За душой у меня не было ничего стоящего. Ни надежды, ни веры, ни Бога, ни способностей, ни желания воспользоваться ими, если бы они были. Все ушло безвозвратно, кануло в Лету.
Я пощупал пузырек с валиумом. Я ненавидел антидепрессанты. Из-за них теряешь контроль над собственным телом, а следовательно, и над собственным сердцем. Приходится все время быть начеку, иной раз не спать ночь напролет, чтобы вовремя остановить то единственное, что досталось в наследство от отца, – никудышное сердце, которое норовило подкрасться тихой сапой и убить. Если я и собирался уйти из жизни, я хотел при этом владеть собой.
Я видел валиум впервые. Таблетки выглядели скругленными на концах треугольниками желтого цвета. Крошечные триединства цвета трусости.
Я вытряхнул из пузырька на ладонь штук десять. Сколько же надо? Сделав большой глоток водки, я забросил в рот… две.
Конечно, я понимал, что двух будет мало, но никак не мог решиться на то, чтобы проглотить все таблетки разом. Ладно, еще две. И снова глоток водки.
Я посмотрел в окно на темные воды Тихого океана. Интересно, на что я смотрю: на Японию или на Новую Зеландию? Хорошо бы завтра выяснить.
Какое завтра?
Надо же, ни в одном глазу. Черт, надо съесть еще. На этот раз – пять. Должно хватить.
А что если ад существует? Поздно сделать промывание или нет? Интересно, они привозят аппарат с собой? Большой он?
Совершил ли я что-нибудь, чтобы попасть в ад? Вроде как я сознался. По крайней мере самому себе, а может… впрочем, ладно. Епитимья оказалась и впрямь жесткой: прочти три раза молитву и убей себя.
То, чем я занимался, было делом замечательным, стоящим. Я спасал мир от самого себя. Лучше покончить с этим как можно быстрее.
Осушив бутылку водки, я медленно поднес остававшиеся на ладони пять-шесть таблеток ко рту, сосредоточился перед смертью, закрыл глаза, будто собираясь молиться, и…
…заснул.
А проснулся через двенадцать часов. По идее я должен был страдать от жесточайшего похмелья или на худой конец дикой головной боли, но я не чувствовал ни того, ни другого – по крайней мере так мне казалось. Ум и тело совершенно онемели. Я как будто насквозь промерз. Я не мог сказать, кто я, вообще не чувствовал себя. Осознание того, что я еще жив, не доставило мне никакой радости. Я не расстроился из-за того, что не умер – я вообще ничего не чувствовал.
Мне было понятно только одно – рано или поздно я попытаюсь сделать это снова. А имея некоторый опыт, уже точно не проснусь.
Встав, я поехал на съемки. Опоздал прилично, но шел первый день, и никто не заметил.
Уже не помню сам эпизод. Кажется, снимали в лимузине, а может, в кофейне. Режиссер объяснил правила. Они оказались ужасными. Мне всего-то и нужно было что запомнить «дорожную карту» эпизода – парочку фраз, описывающих три минуты действия. За мной оставалось право выбора этих двух фраз. Я мог произнести какую-нибудь банальность или соригинальничать, мог выдать что-нибудь смешное или наоборот – лишь бы реплики вписались.
У меня не было никакого опыта по части импровизации. В шестидесятых я участвовал в паре выступлений чикагского «Сэконд Сити» и его более радикального отпрыска «Коммитти», находившегося в Сан-Франциско, но всегда жульничал – вставлял реплики из уже выходивших когда-то сцен. Снимая Белуши, Чиви и Криса Геста в «Леммингах», я поражался тому, с какой легкостью они выдавали свои реплики, как складно у них получалось, как свежо, небанально и до ужаса смешно – как будто они написали все заранее и потом долго репетировали.
Теперь в съемках участвовали другие актеры, в страшенных париках; за плечами у них в общей сложности было лет двадцать выступлений в жанре импровизации. Сказать, что мне было «страшно», значило ничего не сказать. Я был фальшив с головы до ног. Я попросту не мог ничего сделать. Если бы я хоть что-то чувствовал, если бы не бутылка водки и горсть валиума, за ночь превратившиеся в жуткую смесь, я бы наотрез отказался играть, сказал бы что «У меня ничего не получается» и вернулся в Нью-Йорк. Пусть я и поджал бы хвост, пусть и недосчитался нескольких долларов, зато не пострадало бы мое самолюбие. Ну да кому теперь какое дело до самолюбия?
«Мотор!»
Они все до единого были на своих местах, они были просто великолепны! Среди них не было ни одного британца, но они умудрялись произносить реплики с безупречным британским акцентом И это выходило у них смешно. С недосказанностями, сверхъестественно, просто уморительно. В другой раз я бы катался по земле от смеха. Но у меня больше не возникало желания смеяться.
Кто-то из них спросил меня о чем-то, и я услышал, как отвечаю. Голос был вроде и моим, но в то же время с каким-то подвыванием в нос, свойственным среднему классу и уже начавшим просачиваться в повседневный английский. Что было лишь полуправдой и не объясняло всего. Я было подумал, что попросту не уяснил для себя «дорожную карту», не запомнил то, что должен был ответить. Но дело было не в этом.