Текст книги "Отец Джо"
Автор книги: Тони Хендра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Глава восьмая
– Нет, дорогой мой, то была не Темная ночь души.
Следующим утром мы сидели на бревне на нашем мысе у моря. А в Сент-Олбанс в это время мои одноклассники швырялись ручками и тетрадками за прямой спиной чопорного француза Гарнье. Несколько дней назад я начал читать стихотворения святого Хуана де ла Круса. Дело оказалось рискованным, но я надеялся, что мучительный процесс окупится сторицей и я войду в большую лигу – самый молодой новобранец в зале славы мистиков.
– Темная ночь души приходит только после долгих лет послушания и созерцания. Это заключительная ступень, последнее испытание души перед тем, как та обретает полное единение с Господом.
– А у вас была Темная ночь души?
– Нет, дорогой мой, меня еще не удостоили такой милостью.
Проснулся я гораздо позже общины. После крепкого сна стало спокойнее, только во всем теле ощущалась какая-то тупая боль, как будто ночью меня в срочном порядке оперировали. Я не сразу осознал, почему нахожусь в аббатстве, но постепенно вернулись воспоминания: авария, боль, чудесный доктор, собравший меня по частям… Сильно покалеченный, я все же буду жить.
– Дорогой мой, ты влюбился в Господа, и вот романтика отношений подошла к концу. Знаешь, со всеми нами такое случается.
– И что, я никогда больше не прикоснусь к свету и вере?
– Придет время, и ты прикоснешься к гораздо большему, чем свет и вера.
– Значит, мои ощущения – не то?
– Ощущения – великий дар, но они обманчивы, нельзя жить только ими. Они загоняют нас в самих себя. «Что именно я хочу?» «Что именно я чувствую?» «Что именно мне нужно?» Мужчина и женщина в какой-то момент идут дальше ощущений, правда? Вот где начинается настоящая любовь. Любовь по отношению к другому. Радость от того, что этот другой существует. Восторг от того, что он совсем не такой, как ты, да и ты не такой, как он. Вот ты говорил о т-т-тюрьме, в которую заключен… это ты верно подметил. Любовь освобождает человека из т-т-тюрьмы. Понимаешь?
Пока я стирал в комнате свои единственные носки, пришел отец Джо с чашкой чаю и горкой тостов. Прошлой ночью он посидел со мной, дождавшись, когда я засну, а потом, прежде чем лечь, позвонил родителям. Была полночь, и они немного встревожились, но не слишком. Они думали, что я остался у Бутлов.
Во время нашей уже вошедшей в привычку прогулки отец Джо сказал, что сейчас поспрашивает меня кое о чем. Он заставил рассказать обо всех моих битвах по порядку и подробно разбирал каждую, опровергая мое утверждение о потерянной вере. В частности, мои метания в отношении непростительного греха говорили о том, что я все так же верю в Господа, иначе с чего мне беспокоиться о прощении? И напротив, это также означает, что я все еще верю в прощение грехов. Терзания по поводу греха самоубийства доказывали, что я все еще верю в существование проклятия и, следовательно, жизни после смерти. А так как я не бросился за ответами к атеисту, но поспешил в католический монастырь, я наверняка еще верю в учение Церкви, хотя бы немного. А это уже половина апостольского символа веры.
Передо мной предстал совершенно другой отец Джо – посуровевший, авторитарный, склонный к анализу и определениям преподаватель. Но ничего подобного я никогда не слышал от Бена.
– Ощущения, Тони, запирают нас в самих себе. Даже благотворительный поступок – если ты совершаешь его ради самой идеи благотворительности, прекрасной по сути своей – в конечном счете становится проявлением эгоизма. Мы делаем что-то не ради приятных ощущений, но с целью познать и полюбить другого. Так и твое романтическое увлечение. Ты можешь не чувствовать своей любви, но Господь все равно остается тем, кого ты любишь, твоим «другим».
– Я никак не могу свыкнуться с ощущением, что там никого нет.
– Он есть там, дорогой мой. И сейчас он здесь, с нами.
Я начал понимать, что, пребывая в своем мире, преисполненном ощущений безграничных возможностей, не подозревал о возможностях совершенно иного рода. Иной уровень веры, иное качество света, иная глубина уверенности.
– На днях отец аббат рассказывал мне о французском писателе Жан-Поле Сартре. Это который экзистенциалист. Уверен, такой начитанный молодой человек, как ты, слышал о нем. И одно высказывание этого писателя особенно запало мне в душу: L’enfer c’est les autres. [20]20
Ад – это другие (фр.).
[Закрыть]Как думаешь, может, он пошутил?
– Вряд ли у экзистенциалистов было хорошо с чувством юмора.
– Мне кажется, все это ч-ч-чепуха. Разве может ад быть в других? Другие – это проявление Господа. Господь – это другие. Вот почему, чтобы полюбить кого-то, необходимо избавиться от своей самости. Именно эту самость мы и должны отбросить. Правильнее сказать: «Ад – это я сам». L’enfer c’est moi. [21]21
Ад – это я (фр.).
[Закрыть]
– L’enfer c’est les Sartres. [22]22
Ад – это Сартры (фр.).
[Закрыть]
– Oui oui oui. [23]23
Да, да, да (фр.).
[Закрыть]Хотя и un p-p-peu [24]24
Немного (фр.).
[Закрыть]несправедливо по отношению к остальным Сартрам!
Чайки взмывали над бурунами, высматривая пищу. Дунул порыв ветра, и нас обдало дождем брызг. Но мы даже не шелохнулись – в нас все еще сохранялся тот особенный покой, который наступает после смеха. Я ничего не ощущал, но мне было покойно. Значит, покой – не ощущение. Покой – это не сосредоточение на себе, он менее осязаем. Он как физическая величина, сила, которая возникает только между тобой и другим тобой, между двумя молекулами под названием «Я». И мне казалось, что в тот момент эта сила возникла между отцом Джо и мной, перетекая от него ко мне и от меня к нему.
– Отец Джо, что есть покой?
– Покой есть любовь, дорогой мой, а любовь – покой. Покой – это уверенность в том, что ты никогда не бываешь одинок.
За весь день я ни разу не вспомнил о своих сомнениях, неприятностях, страданиях. И дело было даже не в логических выкладках отца Джо, доказывавших, что проклятие, от которого я пострадал, не такое уж и проклятие. В этом-то он меня убедил, но вот одиночество и боль утраты все еще саднили, как незатянувшаяся рана. Скорее, утешением явилась его разительная инакость, которой я доверился; для меня, даже якобы утратившего веру, отец Джо в тот момент был самим Господом. Господом Инаким. Это совсем не походило на уже усвоенное мной определение Господа, но чем еще это могло быть? Может, любовью? Но и любовь не втискивалась ни в один из отведенных для нее шаблонов. Если только покой, любовь и Господь не были в каком-то смысле одним и тем же.
– Тони, дорогой мой, Господь в ту ужасную ночь наградил тебя бесценным даром Он явил перед тобой ад. Не выдумку с огнем и серой, нет – настоящий ад. Пребывание один на один с самим собой на протяжении вечности. В надежде только на самого себя, с любовью только к самому себе. In saecula saeculorum. [25]25
[И ныне, и присно,] и во веки веков (лат.).
[Закрыть]Как ты сказал – камера без двери. Едва ли видение вернется к тебе когда-либо еще. Так что помни о нем.
И в этом отец Джо оказался прав. Видение никогда больше не повторилось. И я никогда не забывал о нем.
Отец Джо настоял, чтобы я вернулся домой на следующий же день после приезда В автобусе я забрался на верхнюю площадку, чтобы подольше видеть похожий на шляпу гнома минарет, понемногу исчезавший за дубами. Мне вспомнились те далекие времена, когда все казалось простым и чистым, вспомнились слова отца Джо о том, что в мой следующий приезд решится вопрос вступления в общину. И вот я приехал и уже уезжал. А о своей просьбе не услышал ни слова.
И все же в какой-то степени это был вопрос теоретический. В который раз я приезжал с убеждением в том, что хочу одного, а уезжал с осознанием того, что мне нужно нечто иное. Отец Джо оказался прав – я не готов был принять послушничество, я был слишком наивен, я не прошел испытаний. Сошествие в ад вынудило меня серьезнее задуматься о том, что я провозглашал своей верой, о том жизненном пути, который готовился избрать. Целый год я купался в лучах веры, как будто все зависело не от меня, а от хорошей погоды. Теперь же предстояло сражаться за нее, подводить более основательный фундамент, доказывать значимость веры для себя.
Думая, что меня поглотила тьма, я на самом деле получил просвещение, и мое намерение обрело силу. Впереди меня ожидала еще более крутая и каменистая тропа ведущая к еще более мрачным, труднопроходимым местам, к настоящему миру, к настоящим проблемам, к жизни такой, какая она есть. Мне еще предстояли сомнения и испытания. Однако сомнения меня не страшили, я даже искал их. Вопросы, объяснявшие настоящий момент, помогали двигаться вперед.
Теперь я уже не сомневался в том, что мое место – в этом самом аббатстве, среди этой самой общины, которая, как мне виделось теперь, представляла собой не хор ангелов в черных рясах, а реальных людей, тех «других», которых связуют между собой едва ощутимые таинственные токи. И я решил, что останусь в аббатстве навсегда.
Глава девятая
Дома меня встретили как блудного сына, вернувшегося, однако, с недобрыми намерениями. Был субботний вечер, и отец возился в саду. Мама же, увидев меня, разошлась не на шутку. Поначалу я думал – это из-за моего побега и все вымаливал у нее прощение. Но мама не унималась, и я понял, что так называемый «эпизод» раскрыл ей глаза – она осознала, до чего я привязан к монастырю и что однажды и очень скоро община отнимет у нее сына.
– Но ты же католичка, ты должна гордиться сыном, посвятившим себя Церкви.
– Ладно бы ты хотел стать священником. Но эти… эти… божьи одуванчики!.. Со своими распеваниями, лепкой горшков, медоварением и бог знает чем еще! При чем здесь католическая вера?
– Очень даже при том! Бенедиктинский орден – самый древний и…
– Эскаписты – вот они кто! Бегут от реальности!
– Да нет же, они познают действительность, жизнь в молитве…
– Ну почему, почему ты не хочешь заняться чем-нибудь стоящим?! И это после всех наших жертв! Вот погоди, вернется отец!.
Тут, как по сигналу, вошел отец Он с первого взгляда понял, что происходит, и помрачнел.
– Роберт, – сказала ему мама, – ты должен проявить твердость и покончить со всей этой монашеской чепухой.
Папа подошел к кладовке и открыл дверь.
– Так, Энтони, пожалуй-ка сюда.
Не может быть!
Кладовка, в которой обычно сушилось выстиранное белье, на самом деле была маленькой бойлерной. В давние времена отец именно здесь приводил наказание в исполнение. Чаще всего я получал затрещину по черепушке, более серьезные проступки наказывались с применением чего-нибудь кожаного.
Вот уже несколько лет я не попадал в бойлерную.
Отец втолкнул меня, вошел сам и закрыл за собой дверь. Со времени последней провинности, сопровождавшейся приводом в бойлерную, я заметно вырос. Развернувшись к отцу, который точно также развернулся ко мне, я инстинктивно выбросил перед собой руку, готовясь отразить удар. Но удара не последовало. Наоборот, отец вздрогнул – он думал, что это я хочу ударить его.
Впервые я видел отца таким. В отличие от меня, высокого, широкого в плечах и в отличной форме от занятий легкой атлетикой и плаванием, у отца к тому времени уже редели волосы, а в области талии завязывался жирок. Отец не сразу овладел собой, он в буквальном смысле съежился, я как будто смотрел на него с другого конца телескопа – крошечная голова маячила где-то далеко внизу.
Голова произнесла:
– Я привел тебя сюда совсем не за тем, о чем ты подумал, я хочу поговорить с тобой с глазу на глаз, так, чтобы мама не слышала Так вот – живи как знаешь, я не против. Делай то, что считаешь нужным и не слушай других. Я сам так поступал. Только не делай больно матери. И обязательно закончи школу. Тебе ясно?
Голова снова приобрела свои обычные размеры.
Я кивнул. С тех пор мы с отцом никогда больше не воевали.
Еще до разговора у меня появилась надежда, что наконец мы с отцом поладим. Месяцем ранее я заявил, что не собираюсь специализироваться в естественных науках, а займусь искусством. Мама порядком расстроилась; видимо, она надеялась, что сын станет их пропуском в жизнь более обеспеченную. Мне кажется, она не была довольна, что вышла за художника – приходилось жить от одного витража до другого, без холодильника и телевизора, ездить на подержанной машине, которая то и дело ломалась. Отец покупал очередную с пробегом в сорок тысяч миль – для еще совсем недавно пешей Британии расстояние огромное – но, несмотря на образование авиатехника, в машинах смыслил мало. А так как он был противником американских марок, мы стали жертвами отечественного автомобилестроения. Вся британская глубинка была завалена остовами «Моррисов», «Остинов», «Воксхоллов»…
Однако в качестве компенсации мама получила возможность видеть важных персон, прибывавших на церемонию открытия очередного витража. Обычно персонами были толстые священники или вдрызг пьяные аристократы мелкого пошиба. Правда, во время церемонии в Вестминстерском аббатстве ей выпало пожать руку симпатичному молоденькому герцогу Эдинбургскому, который, хотя и был навеселе, все же отличался стройностью. Однако подобные события происходили нечасто – чтобы чертеж с бумаги оказался в проеме церковной стены, требовалось несколько лет – да и они не способны были превратиться в холодильник.
Я подозревал, что хотя на словах отец и соглашался с матерью в отношении моих пристрастий к «художествам», означавшим вечную нужду, однако в душе радовался за меня. Мои мечты о монашеской стезе нисколько не оскорбляли его чувств агностика, напротив, приятно щекотали их. Ведь отец был не просто художником, он владел древним ремеслом. Смешивая краски, он непременно брал красители, которыми пользовались еще его предшественники, мастера тринадцатого, четырнадцатого веков – краски на стеклах получались яркими, натуральными в отличие от стекол, окрашенных современными способами – травлением и обжигом. И хотя отец оставался прогрессивным социалистом, слово «средневековый» для него вовсе не было ругательным.
Более тесное общение с отцом открыло мне человека невеселого и замкнутого; впрочем, в нашей отчужденности виноват был не он, а Гитлер. Отношение отца к мрачным картинам «холодной войны», сотворенным генералами, не слишком отличалось от моего; может, в средние века, эту «эпоху веры», люди и прозябали во мраке невежества, однако вели себя гораздо более цивилизованно. Я бы не сказал, что в жизни нам приходилось легко – отец не отличался крепостью духа, имел дурной нрав и изменял маме, – но я всегда гордился его выбором, тем, как он распорядился своей жизнью.
В то лето я впервые оказался во Франции; вместе со школьным другом Майклом я отправился в велосипедное путешествие по Нормандии и Бретани. У Майкла была занятная фамилия – Викарий – тем более занятная, что его отец, преподобный Викарий, и в самом деле был викарием Высокой Церкви, входившей в англиканскую. Парень отличался тихим нравом; он и сам имел склонность к духовному, разделял мои литературные пристрастия и мирился с периодическими приступами религиозности с моей стороны.
А еще Майкла, также как и меня, интересовали церковные строения, по крайней мере великие монастыри северной Франции; если он и уставал от моих привалов в каждой деревеньке с целью заглянуть в ничем не примечательное место религиозных отправлений, то из вежливости не показывал этого. А я все никак не мог успокоиться. Впервые я оказался в стране католиков, и явное наднациональное главенство Церкви, ее глубокое присутствие в культуре отозвались во мне ощущением причастности, каковое у себя на родине я испытывал нечасто.
Родителям я насочинял, что мы едем во Францию недели на три. На самом же деле мы пробыли там около двух недель, так что у меня осталась почти неделя на Квэр.
Игра в монаха кончилась – я твердо решил узнать как можно больше, прежде чем войду в общину. Мне определили келью в гостевом доме на третьем этаже, куда, судя по всему, селили тех, кто собирался всерьез связать свою жизнь с монастырем; я каждый день работал в полях или на ферме. Кроме того, время от времени мне давал наставления аббат, основательный богослов и историк, которого звали дом Элред Зиллем.
Другие считали дома Элреда Зиллема нелюдимым, однако он заполнил пустоту в моей черепной коробке. Этот прямой человек, обладавший обширными познаниями, смело рассуждал на сложнейшие философские и теософские темы – те, от которых отец Джо предпочитал уходить. Узнав аббата получше, я разглядел в нем, помимо прочего, и глубокое мистическое начало, которое так ярко контрастировало с несколько приземленной святостью отца Джо.
Аббат происходил из знатного немецкого рода с гамбургскими корнями, он стал бенедиктинцем в Даунсайдском аббатстве. Дому Элреду и нескольким монахам, среди которых оказался и тот знаменитый историк дом Дэвид Ноулз, все меньше и меньше нравилась мирская направленность Даунсайда, чья богатая и престижная частная школа имела многочисленные связи среди мирян; они начали агитировать за создание новой общины, которая вела бы жизнь созерцательную и руководствовалась Уставом гораздо более строгой трактовки. Однако монахи потерпели неудачу, а дом Элред оказался в Квэре.
Этот суровый, аскетичный человек твердо верил в добродетельность дисциплины и порядка и был прямой противоположностью отцу Джо. В общине они оказались моложе многих и подавали большие надежды; несмотря на явные задатки лидерства, эти двое прекрасно дополняли друг друга. Дом Элред и отец Джо символизировали голову и сердце Квэра, они походили на «странную пару»; [26]26
Намек на Тони Рэндалла и Джека Клюгмана, комический дуэт, игравший в известном телевизионном шоу «Странная пара».
[Закрыть]один руководствовался логикой и прецедентом, другой – чувствами и интуицией. Эти двое были реальным воплощением франко-прусской фантазии Бена и Лили: дом Элред имел самые что ни на есть настоящие тевтонские корни, а отец Джо, хоть и не мог похвастать французским происхождением, большую часть своей жизни провел говоря и думая по-французски, вдыхая французский воздух.
На спектральной линии бенедиктинского ордена они занимали противоположные концы: один – ультрафиолетовый спектр благоговейного страха и приверженности порядку, другой – инфракрасный спектр любви и общинности. Дом Элред придерживался того мнения, что любовь к Господу возникает через страх к нему. Отец Джо постоянно твердил мне о том, что «дорогой мой, мы должны освободить религию от страха». Когда я находился рядом с домом Элредом, меня ни на секунду не покидало ощущение того, что я, как машина в мойке, прохожу через интеллектуальную промывку; только с отцом Джо мне бывало спокойно. Я безо всякого смущения называл дома Джозефа Уоррилоу отцом Джо, но и помыслить не мог о том, чтобы обратиться к дому Элреду Зиллему как к отцу Элу.
В то лето дом Элред отправил меня домой, снабдив приличным списком обязательного чтения по мистицизму; среди прочих в нем оказались Фома Кемпийский, Юлиана Нориджская, неизвестный автор «Облака непознаваемого», святая Тереза Авильская и ее францисканский наставник Бернардино де Ларедо, написавший трактат о мистическом опыте – «Восхождение на гору Сион», – которым в свое время клялась святая Тереза. Аббат также рекомендовал проштудировать Отцов-пустынников, этих суровых и непреклонных столпов раннего христианства.
Фома Кемпийский показался мне скучным, но вот Юлиана Нориджская увлекла. Испанцев я представлял себе ревностными и пылкими, по примеру святого Иоанна Крестового, однако с удивлением обнаружил в них жестокость и абсолютизм – их пути к спасению состояли из десятков досконально продуманных ступеней и этапов, когда духовные упражнения следуют одно за другим, битком набитые сонмом мрачных образов (огромная дверь Благодати отворяется лишь при помощи дверной ручки Непрерывной молитвы, снабженная петлями Безграничного самопожертвования). Временами испанцы прямо-таки ошарашивали меня: в «Восхождении на гору Сион» я прочитал, что путь совершенствования – от самого начала и до единения с триединым Господом – занимает тридцать лет. И это при условии, что вы одолеете его. А то ведь может запросто случиться так, что в конце двадцать девятого года, уже почти на вершине, вам вдруг не хватит воздуха, и вы скатитесь вниз, прямиком к первой стоянке.
Я, парень шестнадцати лет, в своей жажде знаний и опыта упивался таким чтением. И втайне надеялся, что однажды посреди всего этого благочестия, хоть и вдохновлявшего, но дававшегося не без труда, наткнусь на рассказ, притчу, молитву или откровение, которое чудесным образом возвратит к жизни феерические эмоции рая, потерянного мной, сведет на нет разрушительные последствия ночи в аду.
Подозревая себя в заблуждениях, я рассказал о своей надежде отцу Джо.
– Видишь ли, дорогой мой, путь мистиков к Господу состоит из сплошных трудностей. Вот почему его часто называют Путем креста. Идущий годами должен проявлять самоотверженность, выполнять тяжкую работу и блюсти дисциплину, а воздаяние получает редко. Кратких путей тут не бывает. И уж конечно никакой coup de foudre, [27]27
Любовь с первого взгляда (фр.).
[Закрыть]к которой ты так стремишься. Оставим это пятидесятникам, [28]28
Последователи позднепротестантского течения христианства; убеждены, что Дары Святого Духа: способность к пророчеству, исцелению больных, говорению на иных языках (глоссолалия) и т. п. могут быть получены каждым верующим в процессе крещения Духом Святым.
[Закрыть]голосящим на чужих языках. В определенный момент оно, конечно, прекрасно, но что делать с этим завтра? А послезавтра?
Отец Джо отдавал предпочтение тем, кто скорее вдохновляет, чем систематизирует. Он читал Юлиану Нориджскую и «Облако непознаваемого». А вот по поводу Фомы Кемпийского, написавшего в конце пятнадцатого века трактат «О подражании Христу» – образчик набожности, – отец Джо сказал так:
– Да, конечно, труд весьма солидный. И выстроен просто идеально. Но, дорогой мой, тебе никогда не казалось, что брат Фома был занудой каких еще поискать?
Вообще-то, я подумал то же самое, вот только у меня ни за что не хватило бы духу признаться в этом дому Элреду.
– Да уж, скука смертная.
– Еще бы, ведь он почти всю жизнь прожил в Голландии.
Об акробатических трюках мистиков-испанцев отец Джо отозвался так:
– Господь с тобой, какое там! Да я никогда не мог запомнить все эти их ступени и этапы. Все равно что держать экзамен на бухгалтера.
А вот его высказывания об августейших и наитвердейших в своей вере Отцах-пустынниках:
– Слушай, держись от них подальше! Старые греховодники!
Отец Джо отзывался на саму личность автора, на простоту и ясность письма, а не тот порядок, с помощью которого предполагалось обуздать таинственный и опасный путь к спасению. Наверное, поэтому он посоветовал взять мягкого, напористого и страстного немца, Майстера Экхарта, блестящего проповедника, которого протестантские богословы считают предтечей Реформации. Дом Элред особенно не советовал мне приниматься за такое чтение, настоятельно рекомендовав оставить его на потом, дескать, он «труден для понимания».
Майстер Экхарт мне полюбился:
«Когда Бог улыбается душе и душа в ответ улыбается Богу, тогда зарождаются образы Троицы. Когда Отец улыбается Сыну, а Сын в ответ улыбается Отцу, эта улыбка рождает удовольствие, удовольствие рождает радость, радость рождает любовь, а любовь рождает образы Троицы, один из которых есть Святой дух».
Такую Троицу я мог понять и принять.
Удивительно, но в одном мои менторы сходились – когда говорили о босоногой монашке-кармелитке святой Терезе из Лизьё, также называемой «Маленький цветочек». Кармелитские монашки-затворницы придерживались особенно строгих правил; орден был основан в 1562 году святой Терезой Авильской, которую отец Джо называл «Большим цветочком».
Тереза из Лизьё умерла в 1897 году в возрасте всего-навсего двадцати четырех лет, претерпев череду физических и духовных страданий. Вообще, католическим детям, этим молодым грешным душам – в особенности современным, – внушалось поведение чуть ли не святых, а в пример приводились соответствующие выдержки из житий канонизированных. Святая Тереза, этот «Маленький цветочек», была сплошной потехой: в ее служении Богу, хоть и беззаветном, было столько женского, сентиментального – просто умора, она походила на набожную старуху. В церкви статуя «Маленького цветочка» всегда имела самый слащавый вид: умильные глазки святоши, устремленные ввысь, щербатые гипсовые розочки, прижатые к целомудренному лону. Я никогда не принимал всерьез ни ее саму, ни ее автобиографию, пользовавшуюся бешеным успехом – «История души» виделась мне редкостным даже для викторианских времен вздором.
От «Истории души» тянет рыдать в три ручья, но к своему удивлению я разглядел в «Маленьком цветочке» сильную духом женщину. Чем дальше я читал, тем больше и больше узнавал ее устремленность – она спала и видела себя в ордене кармелиток. Та же самая «завеса тьмы», выпавшая на ее долю, те же тучи сомнений, одолевавшие постоянно.
В то время я уже перешел на первую ступень шестого класса (что примерно соответствовало старшим классам американской школы) и целенаправленно продвигался в сторону искусства, а вовсе не науки, хотя последнее для лейбористской партии наверняка было бы предпочтительнее. Несметные полчища сомнений, которые так внезапно и яростно атаковали меня несколько месяцев назад, ретировались, но оружие не сложили. Чем больше я читал о вере, ее защитниках и толкователях, тем больше возникало сомнений. С каждым из них эти орды становились все изощреннее и опаснее – бациллы, вырабатывающие иммунитет к защитным силам организма.
Хорошим противоядием оказывалась английская литература, в которую я окунулся с головой – не только программные Спенсер, Мильтон, Драйден и романы девятнадцатого века, но и Паунд, Грейвз, Элиот (а значит, и поэты-метафизики), Оруэлл, Форстер, Конрад, Вулф, Во и прочие романисты двадцатого века.
Вопрос заключался лишь в одном – насколько литература мне нравится. Ведь очень скоро – не сегодня, так завтра – мне придется заняться ею. Но – это фантастических размеров «но» кандидата в монахи – так жадно поглощаемые мною Шекспир, Конрад, Паунд или Оруэлл имели дело исключительно с Миром, с его злом и грехами. Даже более того, произведение тем больше впечатляло и тем сильнее врезалось в память, чем злее и греховнее оказывалась тема, затронутая в нем. «Макбет», «Сердце тьмы», яростная, иссушающая любовная лирика Джона Дона… список бесконечен.
По-видимому, проблема попросту не существовала для тех студентов и честолюбивых людей от искусства, которые оставались счастливыми, живя в миру и купаясь в его грехах и зле, поставлявших им пикантное сырье для художественных изысков.
Однако:
– Вот в чем мое затруднение, отец Джо: если искусство описывает вещи такими, какие они есть, а не такими, какими они должны быть – и чем большее впечатление оставляют такие произведения, тем лучше – не значит ли это… не получается ли так, что грехи и зло тем самым превозносятся? Что кто-нибудь вроде меня, готовящийся оставить мир с его несовершенством, наслаждается этими произведениями и тем самым грешит?
– Господь с тобой, конечно, нет! Во всяком случае, я так не думаю. Впрочем, приведи мне пример.
– Ну вот хотя бы из «Макбета»:
«Что б умереть ей хоть на сутки позже!
Не до печальной вести мне сегодня.
Так – в каждом деле. Завтра, завтра, завтра, —
А дни ползут, и вот уж в книге жизни
Читаем мы последний слог и видим,
Что все вчера лишь озаряли путь
К могиле пыльной. Дотлевай, огарок!
Жизнь – это только тень, комедиант,
Паясничавший полчаса на сцене
И тут же позабытый; это повесть,
Которую пересказал дурак:
В ней много слов и страсти, нет лишь смысла». [29]29
Перевод Ю. Корнеева.
[Закрыть]
– Это слова убийцы, который не видит в жизни ни смысла, ни спасения. Но с чего бы мне, знающему, что в жизни есть и смысл, и спасение, увлекаться его словами? С чего бы вдруг убийство и отчаяние вдохновляли на великую поэзию?
– Дорогой мой, я мало что смыслю в искусстве. Но уверен – красота великого произведения задумывается самим Господом. К тому же ничто и никто в этом мире не может быть настолько порочным, чтобы не заслужить в конце концов прощение. Несовершенство вовсе не является непоправимым злодеянием. Хотя ты верно подметил – хорошего в нем тоже нет. Однако взращивание красоты из несовершенства представляется мне очень даже благим деянием.
– Хорошо… Ну, а вы-то можете привести пример?
– Что ж, изволь – не вижу ничего г-г-греховного в том, что художник, изображающий страшную сцену распятия и страданий Христа, делает это с такой восхитительной, хотя и ужасающей точностью.
– А вдруг все это – кровь, пытки – доставляет ему удовольствие? Вдруг он испытывает наслаждение, выписывая руки Христа с загнанными в них гвоздями?
– Знаешь, дорогой мой, я далек от искусства, и мне трудно судить, что приносит художнику наслаждение – сами ли страдания Христа или мастерское изображение их на холсте. По-моему, таков уж акт творения – трудно разобраться в чьих-либо чувствах. Но если создание красоты из несовершенства является благом, значит, способность создания такой красоты тоже благо.
– Хорошо, а что вы скажете на это? Учитель рисования утверждает, что появлением на свет стольких великолепных Мадонн – неважно, художников ли эпохи Возрождения или голландских мастеров – мы обязаны тому, что натурщицы художников зачастую бывали их же любовницами. Разве не святотатственно писать Пресвятую Деву, Мать Господа с женщины, совершающей прелюбодеяние?
– Даже не знаю, дорогой мой, даже не знаю… Никто не может сказать наверняка, была ли Богоматерь физически привлекательной, но мы знаем точно – ей была свойственна красота духовная. Которую не так-то просто изобразить на холсте, правда? Может, физическая красота и символизирует красоту духовную.
– А что если художник вообще не верит – ни в Бога, ни в Пресвятую Деву, ни даже в саму идею духовной красоты?
– Вот уж не знаю, имеет ли это значение. Ведь само творение прекрасно. Все равно Господь пребывает в нем: в картине, стихотворении, песне…
– Так что, выходит, искусство в каком-то смысле спасительно?
– А что, очень даже может быть! Интересная мысль, дорогой мой.
– Красота, созданная в процессе описания мира – скорее такого, какой он есть, а не такого, каким он должен быть, – компенсирует изображаемые грех и зло. Так?
– Ну, вообще-то резковатое определение искусства, дорогой мой, тебе не кажется? Художники – творцы. Красота, которую они создают, не существовала до той самой поры, пока они не передали ее. В каком-то смысле они богоподобны, разве нет? В каком-то смысле искусство – подражание Господу.
– Погодите, погодите!.. Вы что, хотите сказать, что Господь-создатель видит в художниках своих коллег?!
– А почему бы и нет, дорогой мой? Хотя… не советую повторять то же самое в присутствии приора.
– Или аббата, да?
– Д-д-даже не думай рассказывать аббату!
– И все-таки я не понимаю… Если Господь уже спас мир, какой смысл совершать это еще раз посредством искусства? Разве Господу нужно искусство? Разве Господу оно нравится? И как искусство соотносится с Господом? Какое место Господь занимает в картине мира, представляемого художником? Или искусство – своеобразный отпор Господу? Уход от него? Замещение? Почему среди людей искусства так много атеистов и агностиков?