Текст книги "Отец Джо"
Автор книги: Тони Хендра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Часть вторая
Глава двенадцатая
За широким окном стелилась сизая вечерняя дымка – медленно, будто волны маслянистого океана. Сквозь дымку пробивались лучи закатного солнца, окрашивая неспокойную поверхность в красновато-оранжевый цвет гниющей говядины. Несколькими годами раньше, в свой первый суматошный день в Лос-Анджелесе, я поразился тому, в какую тоску может вогнать закат над Тихим океаном Я повел машину на запад по Пико, чтобы полюбоваться последними лучами солнца, и, как только выехал на Санта-Монику, как будто врезался на полном ходу. Девчонка, сидевшая рядом, сказала, что я не той травки накурился: калифорнийский закат – самое волнующее, самое фантастическое зрелище в мире. Но дело было не в травке. И вообще, в шестидесятые я не баловался ничем таким – уж очень боялся. Нет, я был чист и трезв. И все же… передо мной во все небо над океаном полыхало золотисто-огненное, ярко-розовое, пурпурное, как накидка епископа, световое шоу, а я думал только об одном «Все, конец Тупик. Дальше – опять все сначала».
И с тех пор так повелось каждый вечер, как я бывал в Лос-Анджелесе: каких бы высот я ни достигал за день, как бы удачно ни проходили переговоры, каким бы великолепным ни казался этот tramonto «без гор», земля уходила у меня из-под ног, и я погружался в пучину все глубже и глубже.
De profundis Лос-Анджелеса, clamavo ad te Domine. [38]38
Из глубины… взываю к Тебе, Господи (лат.).
[Закрыть]
Дом оказался роскошным. Он принадлежал не то Робби Робертсону, не то Левону Хелму – в общем, кому-то из группы «Бэнд». [39]39
Канадско-американская группа, игравшая рок-н-ролл и имевшая большое влияние в период 1960–1970-ых.
[Закрыть]Однако делать было нечего, идти некуда, звонить некому. Мне не хотелось включать телевизор – там будет маячить физиономия Рейгана; а у меня не было никакого желания заводиться на его счет: его, гнилостного заката, предела, за которым не было ничего…
«Ну что, опять? Опять эта ахинея? Все не можешь успокоиться? Вот уже два года кипятишься – все то время, которое он восседает на троне, всеми обожаемый и почитаемый за свои невероятные актерские способности и блестяще проведенную избирательную кампанию».
Всему виной была пустота, заполнившая вечер в Малибу. Только и оставалось, что страдать навязчивой идеей. Я не сомневался, что в этот самый момент всего в нескольких милях от меня Джоан Дидион [40]40
Известная американская писательница.
[Закрыть]также мучается чем-нибудь.
Но у меня никак не получалось выключить физиономию Рейгана, маячившую перед глазами. Глуповатая ухмылка на мятом лице; Ричи Прайор как-то выразился про такое: «Не лицо – мошонка». Рейган даже просачивался в мои сны, встревал в разговоры; я пытался противостоять, но он пользовался каким-то экзотическим способом, обычным для сновидений. И вот лицо нарисовывалось то из-под обломков рухнувшего самолета, то посреди кишевшего змеями луга и нашептывало одно и то же: «Брось, парень, я ведь не хуже всего этого, а?» Неувязка же заключалась в том, что Рейган был хуже, хуже не только всего этого, но и много чего еще. Однако лицо представляло все в наилучшем виде.
Я приехал в Лос-Анджелес убить одним выстрелом сразу двух зайцев: 1) продвинуть свое недавнее издание, пародию на руководство по гражданской обороне: «Встречайте – мистер Бомба!» и 2) начать съемки совершенно другого проекта – малобюджетной комедии.
«Бомба» представляла собой ободряющую брошюрку, выпущенную, как предполагалось, Комитетом по тщетной готовности, где подробно перечислялись все тщетные усилия, которые вы могли предпринять, чтобы (не) выжить до, во время и после победоносной войны, предлагаемой нашим отважным, закаленным в боях главнокомандующим. Авторами пародии были юмористы Брюс Макколл и Курт Андерсен; я как редактор очень ею гордился. Мысленно я посвятил пародию труппе театра «За окраиной» – за их сценку о гражданской обороне, послужившую мне основой.
Попытка удалась: остальные пародии, которые я выпускал с авторами почти в том же составе – к примеру, «Не „Нью-Йорк Таймс“» и «В сторону от „Уолл Стрит Джорнел“» – разошлись в общей сложности миллионным тиражом. В «Ньюсуике» от сигнального экземпляра «Бомбы» пришли в полный восторг. Там даже подумывали о том, чтобы поместить на обложку меня с парой коллег. Издатель вообще решил, что мы слишком осторожничаем, заказав всего двести тысяч экземпляров.
Наши лос-анджелесские распространители владели самой большой сетью газетных киосков по всей Южной Калифорнии, а Южная Калифорния – отличный рынок для сбыта пародий. Само собой, я, со всей своей старомодной наивностью семидесятых, полагал, что любой, зарабатывающий на жизнь продажей газет, просто обязан «жить сам и давать жить другим», должен быть реалистом, готовым подписаться под словами: «баксы можно делать на любой точке зрения». А иначе как поставить рядом такие непохожие друг на друга «Нейшн», «Хастлер» и «Комментари»?
Но я ошибался. Наши распространители, вернее, их босс и не думал о том, чтобы «жить самому и давать жить другим», его не интересовал реальный подход к делу, да и на свободу прессы он плевал Он был рейганистом до мозга костей, ему не понравился мой памфлет – самым мягким из того, что он сказал, была «государственная измена». Со слов позвонившего мне издателя этот приспешник Ронни Рейгана изрезал в машине сто тысяч экземпляров, которые мы отправили ему, и не отстегнул ни цента из ста тысяч долларов, которые обычно платил за привилегию. Так что проект по сути дела вылетел в трубу. В конце недели намечались интервью местному радио и телевидению – пришлось их отменить.
Сквозь клубы смога едва проглядывало низкое солнце – крошечный красный диск. Совсем как красная лампочка без плафона у входа в больницу, к которой ты просишь подъехать скорую помощь. («Вкати морфий и набери номер той, что в Лонг-Бич».) Ну, вот и конец. Тупик. Дальше ничего не было. Вопрос заключался в следующем: а после все действительно начнется сначала?
Хуже кончины «мистера Бомбы» был тот факт, что теперь нас окружал совершенно новый, бесплодный ландшафт, где всем заправлял конформист. И едва ли нашему маленькому издательскому предприятию удастся выжить. Меня же интересовало только одно, на что я, собственно, и считал себя способным. И не важно, в каком виде – журнальном, театральном или телевизионном – оно дойдет до публики; оно должно быть чем-то существенным, смешным заявлением на жизненно важную тему, маленькой пулей, больно жалящей тылы ненавистных властей. И что важнее всего, оно должно вызывать у власть не имущих смех над тем, над чем им смеяться не позволялось. Однажды за кулисами Ленни Брюс сказал мне: «Громче всего смеются над тем, над чем смеяться не принято».
За последние десять лет я забил кой-каких «священных коров»: Вудсток и хиппи (когда те были еще симпатичными «священными жвачными»), столпы американской истории, убийства в клане Кеннеди, Вьетнам, рак, политическое мясо (запросто набралось на воз и маленькую тележку), чужие религии (не так много, как хотелось бы) и собственную (вот тут я порезвился).
Но бенедиктинцев оставил. Пока На пастбищах моей души паслась одинокая корова, которую я и пальцем бы не тронул. Ее звали Джо.
Своей скотобойней я наметил журнал «Национальный пасквиль», в котором начал работать с 1971 года, хотя писал еще в первые номера 1970-го. В то время в журнале не хватало людей, так что вся редакторская рутина была на мне. Однажды осенним утром, какое бывает только на Манхеттене – дочиста вымытое, выметенное ветром и поразительно свежее, в котором все сверкает обещанием чего-то совершенно нового в жизни человеческой, – один из основателей «Пасквиля» Генри Биерд предложил мне стать первым главным редактором.
Что было славно. После шести лет бродяжничества по Америке в качестве комических актеров разговорного жанра, а точнее, сидячего – мы с напарником выступали сидя на стульях – в угаре непривычного потребительства, малопонятной мифологии, неискренней ностальгии по родине и горького разочарования я не обрел ни крепости, ни новых рубежей, ни великого общества. И вдруг во мне вспыхнуло сильное, ничем не замутненное чувство – вот оно, это самое место. Следующие семь лет своей жизни я чего только не вытворял, выдумывая всевозможные скабрезности о лидерах страны, о ее истории, обычаях и верованиях, но именно тогда влюбился в Америку безоглядно.
Лишь через десять лет я приблизился к тому, чем надумал заняться в тот вечер в Кембридже – в тот самый вечер, когда услышал святой смех. Я бы мог с легкостью устроиться в жизни, вытягивая смешки из публики, которую Эбби Хоффман называл «свинячьей нацией»; я бы мог обжить удобную ловушку конформизма – на работе сочинять для тех, кто правил бал на телевидении, дома писать вещи честные, способные перевернуть мир и… класть их в стол.
С последним пора было кончать, хотя бы ради отца Джо. Я расстался с одним призванием ради другого, но по сути дела забыл и о нем. Об отце Джо, оставшемся далеко по ту сторону Атлантического океана, я вспоминал уже гораздо реже, однако именно он воспитал во мне устремленность и чувство долга. «Пасквиль» был той самой возможностью наверстать десять лет оцепенения, посвятить себя новой общине, на этот раз вдохновленной Не-святым духом. Пора было дать другие обеты: непослушания, постоянства сатирического замысла, перехода к жизни легкой и необременительной. А памятуя о преступно низких зарплатах в «Пасквиле», еще и нищенской.
До сих пор ничто из моих комедийных опусов не приносило здесь доход. Ну что ж, нет и не надо. Я наблюдал полное равнодушие к движению за гражданские права с его остроумным афоризмом: «Если ты не участвуешь в решении проблемы, ты участвуешь в создании этой проблемы», что всегда вызывало во мне недоумение. Я привык к высоколобым лицемерам законодательной палаты Сан-Франциско и мрачным левакам Лос-Анджелеса, для которых «больным местом» оставалась все та же «голливудская десятка», [41]41
Десять видных режиссеров и сценаристов Голливуда, отказавшиеся давать показания по антиамериканской деятельности. Несколько из них были приговорены к тюремному заключению за «неуважение к Конгрессу».
[Закрыть]так что это самое равнодушие обрадовало меня и развязало руки. Не было больше черты – а на телевидении и в дискуссиях она всегда была – дальше которой «это уже просто не смешно, Тони, в самом деле». «Пасквиль» попадал в яблочко потому, что его мишенью были темы, запретные для всех сразу. Ох уж этот старина Ленни Брюс с его мерками. Радикально, да, но радикализм Белого дома и… «Белых пантер» [42]42
Партия возникла в 1968 г. с целью придать культурной революции неприкрыто политический характер, соединяя тотальную атаку рок-н-ролла, наркоты и траханья на улицах с практикой вооруженной самозащиты и с отечественным радикальным движением.
[Закрыть]требовал радикального юмора. Экстремизм, стоящий на страже легкомысленности, тоже ведь не порок.
В годы своей славы журнал пестовал интернационализм, который был типичным для семидесятых и здорово бесил патриотов «правых». В журнале в разное время работали и другие британцы, к примеру, Алан Корен, редактор «Панча». В большом семействе «Пасквиля» нашлось место и нескольким французским комикам. Дэнни Эбельсон из Южной Африки писал для колонки редактора. Один из виднейших индийских журналистов стал автором пародии на «Таймс Индии», с которой наверняка покатывались от хохота человек пять-шесть читателей. И, что самое важное, на журнал работали несколько талантливейших канадцев. Первым среди равных был получивший иезуитское образование профессор колледжа Шон Келли – низенький, жилистый человечек недюжинного ума, наделенный истинно кельтским чувством рифмы, которую видел во всем, от рок-баллад до Т. С. Элиота. Мы с Шоном – когда вместе, когда поодиночке – придумали ряд сатирических сцен на католическую тему. В соавторстве с еще одним канадцем, Мишелем Шокеттом, Шон написал самую известную вещь: комедию с супергероем-протестантом, Сыном Господа, он же – Иисус Мессия. Задача его заключалась в том, чтобы сразиться с Блудницей Римской и ее любовником, дьявольским Антихристом Ватиканским, выступавшими под девизом: «Власть Папству!»
Католическая, вернее, экс-католическая составляющая «Пасквиля» смотрелась необычно. В комедийном, да и юмористическом жанре вообще давно уже утвердились такие еврейские гиганты как Перельман, Ленни Брюс, Морт Сал, Вуди Ален, Мел Брукс… можно продолжать до бесконечности. И хотя еврейскими талантами «Пасквиль» тоже не был обделен, «католический юмор» стал тем самым участком, на котором мы осуществили прорыв. Размышления на тему тех волнений и потрясений, которые переживал католицизм, получили невероятное число откликов.
Одной из моих первых работ для «Пасквиля» стала версия Евангелия, в которой феминистский удар по Церкви я довел до логического предела – в Евангелии фигурирует мессия женского рода, точнее, мисс Ия – Джессика Христос – и есть такие слова «На Тайной Вечере Джессика взяла хлеб, благословила, преломила, дала своим Апостолам и сказала: „Приимите, ядите; сие есть Тело Мое“. „У-у-у… о-о-о…“ – загудели Апостолы, с вожделением глядя на мисс Ию».
Вытворяя подобные богохульства, я переживал совершенно незнакомые прежде ощущения. С одной стороны, как это ни странно, я испытывал приятное успокоение. С тех пор, когда я соблюдал религиозные обряды, прошло столько лет, но вера все еще крепко сидела во мне. Я, нисколько не смущаясь, превращал в хаос то, к чему в свое время относился с такой почтительностью. Меня даже принимали за своего. Я все еще экспериментировал с персонажами американской политики и культуры, но католичество стало той областью, где мне не было равных. К тому же эта тема не имела границ – все, воспитывавшиеся в идиотских постулатах Единственно Истинной Вселенской Церкви, вспоминали одно и то же, независимо от своей национальности – американской ли, британской или канадской.
Вот только для меня это не было одним и тем же. В противоположность Шону Келли или, если уж на то пошло, Джорджу Карлину в юности я не бунтовал против самодовольных глупцов. Я был монахом. И вовсе не силой привычки. Тогда в чем же дело?
Видимо, я, как и многие другие, поверил в то, что догмы любого толка, не только церковные, но и патриотические, капиталистические, социалистические, догмы в искусстве, образовании, психологии, кинопроизводстве, гольфе, сексе, вышивке заслуживали ниспровержения по одной лишь причине: они были догмами. Следовало избавиться от них, а также от чувства вины и интеллектуальной инерции, которые привязывали нас к этим догмам. Вот вам и шестидесятые. Вернее, семидесятые – то самое время, когда для большинства реально наступили шестидесятые.
Однако между богохульством и нигилизмом была разница. Ни одно из обоснований не отвечало на вопрос что сподобило меня на богохульство? Возможно, ответ в том, что для обычного вероотступника богохульство по сути является необходимым родом деятельности. Взять хотя бы вагантов, [43]43
В средневековой Западной Европе бродячие нищие студенты, низшие клирики, школяры – исполнители пародийных, любовных, застольных песен. XII–XIII вв. – время расцвета вольнодумной, антиаскетической, антицерковной литературы, в основном, песенной. Преследовались официальной церковью.
[Закрыть]раблезианцев, [44]44
Последователи Франсуа Рабле. Отвергали средневековый аскетизм, ограничение духовной свободы, ханжество и предрассудки.
[Закрыть]Лютера… Лютер, тот вообще писал не что иное, как сатиру!
Я ничем не мог объяснить кружащий голову пугающий смех, который вызывало во мне богохульство, я как будто отрывался и парил в соблазнительной пустоте, без всякой мысли о том, куда меня влечет – прямо как под кайфом. Богохульство стало наркотиком, который я выбрал сознательно.
Часто после кайфа наступал отходняк, вызванный чувством вины; когда я спускался с небес на землю, меня терзало смутное предчувствие ужасного. Что это, никак не проходящая боязнь проклятия? Были ли мы уверены в том, что уже пережили ад? Шон Келли, бывало, говорил: «Впавший в ересь католик – тот, кто уже не верит в ад, но знает, что все равно туда попадет».
Для меня же вопрос был скорее личного плана. Я хотел знать: как воспримет Джессику Христос отец Джо? Он не переставал удивлять меня своими взглядами, но я подозревал, что тут даже он может запротестовать. Чего я добивался? Окончательного разрыва с ним? Избавления от мягкой, но не ослабевающей хватки, какой он удерживал мою душу? Душу или то, во что она превращается, когда больше не веришь в существование собственной души.
Посмотрев выступление труппы «За окраиной», я уже не мог ехать в Квэр, меня не хватало даже на письмо. Я слишком запутался, меня переполняли чувства: предстояло погружение в мирскую жизнь, и я не знал, во что мне это выльется. Я вовсе не хотел, чтобы новая миссия ослабила узы, связывавшие меня с отцом Джо. Наоборот, я нуждался в его одобрении. Но не желал, чтобы ему стало известно о моем новом призвании. Когда же я наконец решился написать, то постарался тонко завуалировать действительность, одновременно нанося упреждающий удар. Письмо становилось все длиннее и сложнее, петляя между попытками извиниться, оправдывая себя, и схоластическими обоснованиями сатиры, несерьезными донельзя.
Отец Джо в ответ написал мягкое, успокаивающее письмо.
Я и еще несколько парней, среди которых были Джон Клиз и Грэм Чэпмен, пришли в «Огни рампы». Вместе с Грэмом мы сформировали труппу – то был единственный момент в моей комедиантской карьере, когда я работал в паре с актером-комиком. Я влюбился – в одну из подружек Пирса, разумеется. Мы ласкали друг друга, заходя довольно далеко, съездили в Италию со смутной надеждой заняться в палатке любовью. Ничего не вышло, и мы порвали.
Все это время я не переставал писать отцу Джо.
И он отвечал мне – мягкими, успокаивающими письмами.
«Огни рампы» целиком заполнили мою жизнь. Я участвовал в ежегодном «Обзоре огней рампы» и тогда же повстречал свою будущую жену, Джуди Кристмас, уже зарекомендовавшую себя актрису из кембриджского театра, которая вращалась в обществе таких знаменитостей, как Тревор Нанн и Йэн Маккеллен. Я перестал ходить на исповедь, потому что она проводилась в субботний вечер, а субботний вечер был самым удобным временем, чтобы пробраться в Гиртон-колледж и нырнуть в узкую студенческую кровать Джуди, где мы без устали любили друг друга до самого рассвета. Но, по крайней мере, я не совершал смертного греха – не пользовался противозачаточными средствами. А поскольку в воскресенье утром выбраться из колледжа было не так-то просто, я перестал ходить и на мессу. Оно и к лучшему – оставалось время еще для парочки-другой оргазмов.
Я закончил учебу. Получив бакалавра с отличием первого класса, на магистре я скатился до отличия второго класса низшей ступени. После учебы, согласно планам, обдуманным еще в незапамятные времена, я должен был вернуться в Квэр – отец Джо встретил бы меня с распростертыми объятиями – и стать монахом.
Но я пребывал в таком замешательстве, что никак не мог собраться и написать.
Зато для отца Джо собраться и написать не составляло никакого труда. Он писал часто и в своих письмах все успокаивал меня.
Вскоре у нас с Джуди родилась малютка – внебрачный ребенок. Может, в Ватикане бы и возликовали – еще один будущий католик одержал верх над сатанинскими силами контрацепции – однако нам с Джуди было не до веселья, мы теперь ютились в трущобах лондонского Хэмпстеда, где периодически грызлись друг с другом.
У меня появился новый партнер по сцене, Ник Аллетт, тоже вышедший из «Огней рампы»; Грэм Чэпмен все же решил стать врачом. Мы выступали в «Голубом ангеле», в «Истеблишменте» Питера Кука и других клубах; «Истеблишментом» теперь владеет весьма сатирический босс, ливанец Реймонд Нэш, один из многочисленных приятелей Кристины Килер. [45]45
Британская модель и танцовщица.
[Закрыть]
Кристмасы, родители Джуди, настояли на том, чтобы она с ребенком переехала к ним. В то время они, понятное дело, не слишком радовались, узнав о нашей огромной радости. Я поехал в Квэр, чтобы хоть как-то сориентироваться в создавшейся ситуации, которая беспокоила отца Джо в гораздо меньшей степени, чем меня, Джуди или моих неузаконенных тестя с тещей. Он убеждал меня думать только о ребенке и Джуди. «Будь великодушным, любящим, терпеливым, будь с ней каждую свободную минуту». Кристмасы не соглашались, они не хотели, чтобы дочь встречалась со мной, им бы приятнее было, если бы я бросился вниз головой с Тауэрского моста.
И вот я, в лучших традициях беспутных британских кавалеров, отправился в Америку.
В течение следующих месяцев отец Джо в своих утешительных письмах призывал меня не обращать внимания на враждебность родителей – вернуться в Англию, жениться на Джуди и перевезти обретенную семью в Нью-Йорк. Принимая во внимание отношения с родственниками невесты, церемония бракосочетания могла быть только гражданской. Что ничуть не смутило отца Джо – он дал свое благословение. Получалось, что мы с Джуди отныне будем жить во грехе. Однако за все то время, которое продолжалась эта чехарда, отец Джо ни разу не произнес слова «грех», «дурно», «виновный» или даже «тебе следовало». Он сказал, что отныне будет молиться за всех троих. Вскоре ему пришлось включить в свои молитвы четвертого.
Не дело заниматься воспитанием детей из-под палки. Мои отсутствия извиняло лишь то, что наша комедийная труппа пользовалась в Штатах успехом – менеджер все повторял, что мы станем «битлами в жанре комедии». Так что мы колесили по Америке, а если и возвращались в Нью-Йорк, то выступали в клубах чуть ли не до самого рассвета. В остальное же время развлекали комедийный полусвет.
В Америке благодаря «волнам янтарных нив» [46]46
Строка из известной песни «Прекрасная Америка», своего рода неофициального гимна США.
[Закрыть]– пиву, виски, картошке-фри, свинине, оладьям, печенью, копченой рыбе, хотдогам с кукурузным хлебом, сырным шарикам, пшеничным лепешкам, яблочному пирогу, жареным во фритюре сэндвичам с карамельным соусом и т. д. и т. п., – которые в ужасающем изобилии встречаются в этой стране «плодородных долин», [47]47
Там же.
[Закрыть]я здорово раздался: 170 фунтов превратились в 250. А поскольку мой напарник напоминал своей конституцией насекомое-палочника, то мы стали выглядеть еще смешнее, приблизившись к таким первоклассным дуэтам как Лорел и Харди, Эббот и Костелло, Глисон и Карни. Больший успех означал большую свободу от родительских обязанностей; моя внушительная полнота гарантировала мою верность поневоле. У меня есть фотография 1967 года – мы с Ником открываем церемонию награждений в области рекламы; на фотографии я выгляжу еще толще, но меня не отличить от отца, которому в тот год исполнилось пятьдесят шесть.
Я почти не общался с родителями. Из писем сестры я понял, что у отца на работе совсем разладилось: частью потому, что его традиционный подход к изготовлению витражей уже не пользовался спросом в шестидесятые, но в основном из-за того, что накал религиозной деятельности поутих. Католики после Второго Вселенского Собора в Ватикане уделяли украшению церквей гораздо меньше внимания. Отцу пару раз давали унизительную для него работу по инженерной части, опыт в которой он приобрел за время службы в авиации; мама с легким сердцем устроилась на местный химический завод – источник нещадных загрязнений столь любимой мною реки Ли. Со своей первой зарплаты она купила холодильник. Перед тем как уехать в Америку, я обмолвился с отцом всего парой-тройкой слов – сообщил ему, что он теперь дедушка Я тогда пребывал в таком отчаянии, что не замечал ничего вокруг и не обратил внимания на его реакцию. Только много позже я вспомнил, что отец ужасно обрадовался.
График выступлений был таким плотным, что я мог бывать в Европе лишь урывками. В Квэр мне удавалось выбраться раз-другой в год, да и то всего на день. В один из таких приездов, незадолго до своей эмиграции я почувствовал, что должен признаться отцу Джо – я больше не исполняю обряды веры. Такое признание далось мне с трудом, но отец Джо выслушал его с таким же вниманием, с каким выслушивал прогноз плохой погоды.
Когда бы я ни приехал в Квэр, мы с отцом Джо беседовали и, несмотря на свой статус падшего, я неизменно выносил из этих бесед что-нибудь ценное для себя. И хотя ценности были христианскими и бенедиктинскими, а я больше не соотносил эти модели со своей жизнью, им все равно находилось применение.
Письма вереницей летали из конца в конец. Я всегда вздрагивал, когда получал конверты с погашенными на острове Уайт марками и оттиском длинного узкого штампа, возникавшие посреди моей жизни, которая превратилась в сумятицу из самолетов, мотелей, арендованных машин, дат, рабочего процесса, репетиций, контрактов, антрактов, интервью, нью-йоркских премьер и лос-анджелесских студий, непосильной ноши нового материала и – самой непосильной из нош – бесконечных рядов ничего не выражающих белых овалов в полумраке клубов и концертных холлов, которые ждали, когда включат их смех.
Конверт из Квэра обещал нечто совершенно не похожее на этот мир – живой кусочек каштановой рощи, ведущей к морю; старомодные выходные в окружении знакомых лиц, которые совсем не обязательно смешить. Каждый раз, прочитав письмо, я испытывал очищение и обновление – как будто мое вспотевшее дряблое тело под воздействием теплых слов отца Джо лишалось защитных слоев и вновь обретало прежнюю стройность.
В 1968-м, найдя очередную лакейскую работенку, папа вдруг умер. В то холодное осеннее утро он упал с лестницы – его звенящее раненое сердце восстало против очередного разочарования, багровое лицо как сигнал капитуляции. Мой младший брат успел подхватить отца и услышал его последние слова, теперь, само собой, наполненные печальным глубоким смыслом, отступившим перед неудачей и смертью: «Наверное, мне следовало быть внимательнее к себе».
Я выступал в Лос-Анджелесе; сорвавшись с очередного развлекательного номера, я помчался домой. Мама казалась оживленной; похоже, она, как могла, сэкономила на похоронах. Я разозлился на себя за то, что в тот момент не оказался дома – я бы распорядился подобающим образом. Но более всего меня ужасал тот факт, что смерть отца оставила меня равнодушным.
После похорон я уехал в Квэр. Отец Джо очень обрадовался мне, нечастому гостю. Но даже пребывая в трауре, я как ни в чем не бывало принялся болтать с отцом Джо о том о сем – мы походили на двух джазменов, которые с первых нот подхватывают мелодии друг друга. Потом я все-таки понял, почему ничего не почувствовал к умершему отцу. Несмотря на наше примирение и мою гордость за отца, за цельность его художественной натуры, он никогда не был мне близок так, как отец Джо. «Два моих отца» – дерзкая формулировка юности, формально хотя и верная, однако неточная. Один был мне гораздо более отцом, чем другой – тот, о котором я все время думал то с любовью, то с облегчением, то испытывая чувство вины и гнева одновременно, недоумевая по поводу того, какие узы, бывает, связывают людей.
Вот тогда-то я и заплакал по отцу – он наверняка все это понимал. Он был человеком умным и чутким. Ведь сколько горечи и одиночества в осознании того, что твой первенец, рожденный во время войны, выбрал себе отцом другого. Еще хуже было то, что ни у отца, ни у меня так и не нашлось времени, чтобы найти подход друг к другу. Когда я оставлял родной дом, было уже слишком поздно, а отец ушел из жизни слишком рано.
«Пасквиль» все переменил. Перемены произошли тихо, незаметно, но назад пути не было. Уже несколько месяцев я занимал должность главного редактора и однажды вечером вдруг понял, что уже давно не вспоминаю ни об отце Джо, ни о монастыре. Произошедшее со мной за время работы в журнале показалось мне опытом новым и даже приятным. Еще совсем недавно не проходило и дня, чтобы я не размышлял о той стезе, которую оставил, о том, что было бы, если «по завершении учебы в колледже» я бросил бы все и, невзирая на цену отказа, вернулся к берегам реки черных сутан.
Когда из Квэра пришло очередное письмо, я – вот уж не припомню, чтобы когда-нибудь так делал – распечатал его далеко не сразу. Теперь письмо будто бы окружала аура принуждения, оно стало тем самым письмом из дома, которое в каникулы застает тебя у моря, напоминая, чтобы ты не заплывал слишком далеко. Когда через несколько дней я все же распечатал письмо, то лишь быстро пробежал его глазами – не случилось ли в монастыре каких-нибудь катаклизмов, – но натыкался лишь на привычные: «Господь» (несколько раз), «любовь», «бескорыстный», «отец аббат», «община», «благословения», «прекрасный», «дорогой мой» (много раз, собственно, через слово). Обычный слог отца Джо, письмо из прошлого века, многословное, но формальное, со стандартными фразами приветствия, извинений, советов. Раньше я всегда вчитывался в письма, выискивая между строк привычные, с этими «правда же?» вопросы заикающегося отца Джо; конечно, я не обнаруживал настоящего отца Джо, но явственно различал его голос И мне всегда хотелось тут же мчаться в аэропорт.
Но теперь, когда я переживал первую влюбленность в журнал, знакомился с ним и применял полученные знания на практике, у меня возникала лишь одна мысль: «Письмо отца Джо! А ведь получилась бы отличная пародия!»
Я чуть было не сел за стол. Но, конечно, не написал. Какой смысл? Пародию эту только и оценят, что я да шесть десятков монастырских душ, которые не выписывают «Пасквиль» и находятся на другом конце света.
Но причина была не только в этом. Я уже успел уяснить для себя тот принцип (повторенный в «Нью-Йорк Таймс»), в соответствии с которым в «Пасквиле» защищали даже самые жестокие пародии – пародист пародирует только то, к чему относится с любовью. (Мы редко заходили так далеко, чтобы признать следующую истину – пародист пародирует только то, к чему когда-то относился с любовью, а теперь ненавидит.) Я, конечно же, не испытывал ненависти к отцу Джо – такое было невозможно – но в то же время знал, что рубеж пройден. «Я подмял его под себя, – думал я, – я могу справиться с ним».
Пародия тоже своего рода способ овладеть тем, к чему когда-то испытывал благоговение.
Для меня, да и не только для меня, «Пасквиль» стал своего рода продолжением юности. В какой-то мере это была «нормальная» юношеская пора, которой у меня не случилось, но в то же время это была метафорическая юность, которую проживают все иммигранты, во время которой познаются основы трудовых, половых и общинных отношений, а также приобретаются общественные рефлексы и усваиваются инстинкты, плавающие на поверхности коллективного сознания. Я проходил все это задним числом, уже успев стать родителем; когда же я научился работать мускулатурой и расправлять крылья, то плечом оттер единственного отца, которого признавал.
Неудивительно, что от богохульства я испытывал головокружительный восторг. Это было ни на что не похожее озорство, глубоко личный протест. И возникавшее дурное предчувствие, эта тень страха, не имело ничего общего с чувством вины или боязнью ада. Оно было всего-навсего естественной реакцией на освобождение, ослабление канатов, отрыв от скалы, минутное колебание перед прыжком в независимость. Богохульство было символом тех больших надежд, которые я возлагал на «Пасквиль», причастностью к другим, не религиозным учреждениям, исполнением, хоть и с большим опозданием, обряда крещения, пройденного мной десятью годами ранее в кембриджском Театре искусств.
Впервые с тех пор, как я встретил отца Джо – а прошло уже шестнадцать лет, – у меня не возникло потребности в этом штурмане, смотрящем вперед. Я учился у других, более опытных мореплавателей. И не только элементарному выживанию, но и непростому искусству наводить в море ужас на других, ходить под парусом вроде пиратов с острова Нью-Провиденс, с легкостью обгоняя огромный галеон заплывшей жиром, коррумпированной империи у самой кормы и… пуская ублюдков ко дну одним-единственным выстрелом.