355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тони Хендра » Отец Джо » Текст книги (страница 6)
Отец Джо
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:47

Текст книги "Отец Джо"


Автор книги: Тони Хендра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

– Да, отец Джо – человек замечательный, – согласился Бен, – вот только в интеллектуальном плане подкачал.

Однако эта сторона отца Джозефа меня как-то не касалась, я пропустил слова Бена мимо ушей. И вообще, в гостиной монастыря я позаимствовал книгу известного историка-бенедиктинца дома Дэвида Ноулза, которая целиком завладела моим вниманием. Бен одобрительно промычал в отношении такого обдуманного выбора, но меня его мнение мало волновало. Я читал взахлеб, впитывая содержание, как губка. Думаю, Бен уже тогда понял – как ученик я для него потерян.

У моего дома, перед тем как попрощаться, Бен спросил, буду ли я снова приходить к ним по вторникам для религиозных наставлений.

Я ответил:

– Нет, отец Джо считает, что нам с Лили какое-то время лучше не встречаться.

Лицо Бена приняло странное, недоуменное выражение – своим умом, этим калькулятором, он должен был предвидеть такой поворот, однако не предвидел.

– Ничего, я отделаюсь от Лили на время, – отшутился он, имитируя грубый мужской юмор.

Я тут же представил себе бледное личико Лили в сумерках заката – как она толкает перед собой коляску по дороге в деревню за каким-то пустяком, отлично понимая, почему ее отослали.

– Да нет, не стоит, – сказал я.

И перевернул последнюю страницу тома – книга была прочитана.

Однако сияние Квэра не померкло.

Меня вечно бросало из одной крайности в другую. Я знал за собой такое и часто злился на самого себя, но легче от этого не становилось. Мне удалось вычислить период активной жизни моих крайностей – он длился недели три в среднем.

Я уже успел побывать астрономом, археологом, химиком, пивоваром и виноделом, механиком гоночных машин, поэтом-минималистом (дважды), нумизматом, лепидоптерологом, журналистом, концертирующим пианистом, рыболовом, пиротехником, оперным тенором, олимпийским легкоатлетом, лесорубом и спелеологом.

Каждое было не поверхностным увлечением, а всепоглощающей страстью. Когда меня охватывал очередной приступ лихорадки, я целыми днями поглощал информацию, подписывался на бесплатные издания и целиком входил в новую для себя роль, бормоча недавно раскопанные откровения экспертов во время проведения важных полевых исследований. Но поскольку на все это требовались оборудование и сырье, я, за отсутствием средств, чего только не придумывал. Заразившись астрономией, я отыскал на чердаке бинокль и, откромсав от него линзы, приклеил их внутри водосточной трубы. Конечно, насладиться видом Сатурна в его мельчайших деталях мне так и не удалось, но зато в жарких спорах с Фредом Хойлом я непременно выходил победителем.

Заболев пивоварением, я принялся ферментировать в саду все и вся – от крапивы до лишайника; как-то раз сестру чуть не стошнило, когда она по ошибке приняла мухоморный портер за холодный чай. Быть докой по части пиротехники значило тырить селитру у фермера по соседству и тащить сахар из кладовки; как результат – зияющая дыра в задней стенке гаража. Спелеологические изыскания на глинистых равнинах Хартфордшира предполагали раскопки собственными силами, имевшие аварийные последствия для все того же фермера, чей трактор однажды провалился в одну из моих рукотворных пещер. Трехнедельная жизнеспособность моего энтузиазма была напрямую связана с пределами моей изобретательности в попытках заменить необходимое оборудование подручными средствами. Какой лепидоптеролог может работать без сачка? Поношенным лифчиком мамы тут ну никак не обойтись.

Внутренний голос ехидно нашептывал, что, мол, Квэр – очередная блажь. Но мне ужасно не хотелось, чтобы оно так и оказалось. Время шло, и во мне крепла уверенность в том, что на этот раз все будет совсем иначе. Подобно другим моим подростковым фантазиям, я примерял на себя новый образ, поворачивался в нем так и сяк, глядя на отражение в зеркале собственного осмысления. Однако в отличие от предыдущих образов этот был не просто порывом изнутри, на мгновение показавшимся единственно правильным На этот раз имелась внешняя направляющая сила – новый способ видения окружающего мира, единственно правильный и разумный. Вот он-то все и менял.

Уже один только опыт моего пребывания в Квэре, новое восприятие окружающего мира высветило самые глухие закоулки моей жизни – те, о которых я предпочитал не задумываться или все откладывал на потом. История, этот когда-то самый любимый, а теперь самый нелюбимый предмет, снова вышла на сцену в главной роли. Ее стало так скучно учить, она превратилось в клубок дат, названий, имен людей, которые уже давным-давно окочурились и не имели никакого отношения ко мне, жившему здесь и сейчас. История была мертва – так же, как и латинский. Как-то раз я поинтересовался у мамы: зачем мы исповедуем эту древнюю религию, неужели нет ничего поновее? Мама молча вручила мне аляповатую брошюрку, оставленную свидетелями Иеговы.

Теперь же мною овладело стремление раскопать как можно глубже, познать истинность всего, до чего я только мог добраться. История стала моим новым рубежом, прошлое стало будущим, обширной terra incognita, [15]15
  Неизвестная страна (лат.).


[Закрыть]
где любое открытие сулило еще один клочок девственной территории, на который я мог претендовать, от владения которым бросало в жар и лихорадило в предвкушении дальнейших исследований. Все эти войны, мирные договоры и королевские династии все еще наводили на меня смертную тоску, но жизнь и помыслы реальных людей, плоды их трудов, умственных и физических, вызывали во мне огромное любопытство, и, когда удавалось приоткрыть завесу, я переживал какой-то непостижимый восторг. История давала возможность прожить не одну жизнь, обмануть плоть и кровь, налагающие свои ограничения, отодвинуть камень, закрывающий могилу, и освободить воскресшего.

Все это имело непосредственное отношение к бенедиктинцам, моим новым героям, моим людям в черном. Мне предстояло узнать много – традиция уходила так далеко вглубь, что невозможно было услышать, как брошенный камень ударяется о дно. В Англии, да и, если уж на то пошло, в Европе на каждом шагу встречались свидетельства бенедиктинского наследия, неважно, было ли это топографическое название или нечто, настолько сросшееся с культурой, как, например, бутылка «Нюи Сен Жорж», которую отец предпочитал в Рождество, или университетское образование, задуматься о котором меня призывали все чаще. Да что там говорить, прямо под боком был пример – моя школа, бенедиктинский монастырь с 793-го и до самого роспуска монастырей в 1539 году.

До сих пор я смотрел на школу Сент-Олбанс как на заурядное учебное заведение, помещавшееся в ничем не примечательном комплексе зданий конца девятнадцатого века с актовым залом, коридорами, лабораториями, классными комнатами и прочим, среди которого главное место занимали огромная центральная доска объявлений, где вывешивались семестровые оценки и списки состава школьной команды по футболу, и всевозможные закуты, где можно было в лихорадочной спешке затянуться разок-другой сигареткой. Библиотека размещалась в средневековой постройке, возведенной в старом стиле из мелкозернистого песчаника, из которого, впрочем, сложено большинство ведомственных зданий в этой части Англии. Поблизости стояла большая протестантская церковь, не представлявшая для меня никакого интереса, поскольку католикам не дозволялось ходить туда. На газонах то тут то там можно было заметить древние каменные фрагменты; они служили отличными столиками для обеда на открытом воздухе.

Теперь же школа стала обжитым местом, сокровищницей, источником бурлящих потоками лавы эмоций, которые я никогда прежде не испытывал. За библиотекой из песчаника открывались обширные монастырские угодья, зернохранилища, молочные фермы, пекарни, складские помещения, конюшни, коровники, свинарники, пруды с рыбой, кузницы и прочие мастерские; это скопище протестантов когда-то, тысячу лет назад, было бенедиктинским аббатством – я мог бы каждый день слышать точно такие же взмывающие к небу песнопения во время вечерни, как и в первый день пребывания в Квэре.

Аббатство Сент-Олбанс возникло как раз на волне великих перемен в эпоху, бездумно прозванную в период правления королевы Виктории «средневековьем». То было время, когда здравомыслящие мужчины и женщины в смятенных чувствах и с отчаянной надеждой ожидали, когда великий король-реформатор достигнет цели всей своей жизни – объединения Европы. Территория эта – от Северного моря до Пиренейских гор, от Италии до Атлантического побережья – превосходила племенные, национальные и династийные амбиции, пребывая в единстве и мире, но, спустя столетия, под жестким давлением глупого патриотизма разлетелась на кровавые клочки. Первый император Священной Римской империи Карл Великий был правителем, снискавшим себе славу не искусством массовых убийств – дело для правителей тех времен обычное, – а воздержанием и глубоким почитанием учености, особенно той, которую он приписывал Алкуину Йоркскому – «Мастеру», лидеру великого интеллектуального возрождения, советнику при королевском дворе в Ахене, английскому бенедиктинцу.

Той осенью я раздобыл себе мужское пальто свободного покроя и с деревянными пуговицами – одну из тех бесформенных войлочных одежек с огромным капюшоном и широкими рукавами, какие способны были спрятать под собой толстые свитера экзистенциалиста. После школьных занятий у меня вошло в привычку плавно скользить вокруг аббатства и его окрестностей, накинув капюшон и спрятав руки в широкие рукава пальто, этого подобия монастырского одеяния. При этом я воображал, как великий Алкуин из самого Ахена приезжает, чтобы посмотреть, как продвигается работа, а я сопровождаю его. Или представлял себя добрым братом-монахом, который в точно такой же день точно такого же месяца какого-нибудь там 1156-го года неслышно бродит вокруг монастыря, мечтая об ужине из жирной рыбины, выловленной в прудах у подножия холма…

Однажды зимним утром, когда в аббатстве не было посетителей, я забрался на хоры и пропел несколько фраз, запомнившихся из григорианских песнопений. Протяжные ноты вознеслись под сумрачные своды арки за алтарем и откликнулись эхом вдоль старых камней нефа, тревожа призраки тысячелетия – звуки и мои, и не мои одновременно.

К сожалению, пальто имело желтовато-коричневый цвет, так что если кто и обращал на меня внимание, вместо монаха видел до странности сосредоточенного паренька, предпочитавшего проводить в странных местах до странного много времени. Однако сам я, стоя с капюшоном на голове, ощущал себя человеком в черном, жившем столетия назад и растворившемся в океане времени.

Потому что моей новой сущностью – не мимолетным увлечением, а очень даже серьезным делом – стала сущность монаха. Прошло уже больше года – достаточно для того, чтобы штук двадцать увлечений родились и умерли. Но это – осталось.

Итак, я стал отроком-монахом.

В то время как школьные приятели выбирали в своих музыкальных пристрастиях между Чаком Берри и Дейвом Брубеком, моим кумиром стал Григорий Великий, папа римский, живший в шестом веке. Для моих одноклассников слово Назарет означало шотландскую рок-группу, для меня же – город, в котором жил Иисус и где родилась его мать Мария. Пока парни лапали девчонок на задних сидениях машин, я, прошедший через страсть к замужней женщине, отрекся от мира с его похотливыми утехами. Сверстники колебались, к каким раскольникам примкнуть: владельцам мотоциклов или скутеров и решали жизненно важный вопрос длины прически; я же не мог дождаться того момента, когда, наконец, обрею макушку.

Со времени первого визита в Квэр на Пасху, случившегося почти год назад, я часто общался с отцом Джо, приезжая к нему или забрасывая многочисленными письмами. Все это лишь укрепляло меня в принятом решении, раздвигало границы представления о мире, который держится на связи интеллектуального и духовного.

Я досконально изучил каждую остановку в долгом пути на остров Уайт: нервное беспокойство при отправлении, монашескую отстраненность в многомиллионной толчее лондонского метро, предвкушение плавного перехода из кошмарных южных пределов города к зеленым пригородам графства Суррей и невысоким холмам Суссекса, полное забвение всего мирского при паромной переправе через Солент, вновь охватывавшее беспокойство по мере приближения к берегу, и… вот уже виднеется меж дубов похожий на шляпу гнома минарет аббатства.

А после я всегда слышал шарканье сандалий по линолеуму, шелест длинных одежд в коридоре, стук в дверь. И в комнату просовывалось забавное худощавое лицо того, кто стал причиной внутренних перемен, произошедших со мной, моим примером для подражания, моей опорой…

Помню, как однажды июльским днем отец Джо сидел в поле и, несмотря на пот в три ручья, стекавший под рясой, внимательно рассматривал через старомодные очки василек, при этом нежно водя своим узловатым перстом по его лепесткам.

– Тони, дорогой мой, все, что нам необходимо знать – вот оно. Господь любит нас, окружая такой красотой; Господь любит свои творения, свой прекрасный василек. В течение миллиардов лет красота существовала для одного лишь Господа, прежде чем появились мы. Красота существовала ради самой себя, in idipsum. [16]16
  В самой себе (лат.).


[Закрыть]
Порядок и гармония; дорогой мой, посмотри на синеву этих лепестков, она точь-в-точь как синева летнего неба.

Отец Джо протянул руку с васильком вверх – лепестки действительно оказались одного цвета с небом.

– Как возможно существование такой красоты без Господа? Не будь его, не было бы ничего этого, разве не так?

Я тогда подумал: а ведь и в самом деле, все, что мне необходимо знать – вот оно: восторженный взгляд прищуренных за древними линзами глаз, огромный, подвижный нос с торчащими из ноздрей волосками, губы, похожие на гутапперчевые, растянутые в улыбке над кружочком синего неба в руках. Вот каким должен стать я – таким же чистым и незамутненным, таким же настоящим и живым.

Помню, как однажды отец Джо с мальчишеским озорством во взгляде признался, что иной раз ему здорово наскучивают псалмы:

– Понимаешь, каждую неделю мы должны проговаривать все сто пятьдесят псалмов. Они, конечно, замечательные и наставляют нас в жизни, но этот старый псаломщик, ну ей-богу, бывает таким брюзгой: «О Господи, сегодня у меня нет ну никакого настроения, никто меня не любит, и в довершение ко всему я страшно натер ноги. О Господи, услышь мой глас из глубин… Господи!.. и сделай так, чтобы не болели ноги… пожа-а-алуйста… (Поет) Ами-и-инь».

Или что как-то он прокрался после ужина на кухню и зачерпнул себе еще пудинга – против всяких правил святого Бенедикта, – а еще прозевал проделку одного молодого послушника, потому что счел ее смешной.

При этом все свои признания отец Джо сопровождал неизменным: «Т-т-только не говори отцу настоятелю!»

Помню, как однажды отец Джо толковал мне смысл фразы contemptus mundi, дословно означавшей «презрение к миру» – я в нее буквально влюбился, абсолютно и безоговорочно.

– Но, дорогой мой, означает ли contemptus «презрение»? Конечно же, нет. Презрение подразумевает гордыню, собственное превосходство, высокомерие. То, что мы считаем мирским, на самом деле всего лишь имеет изъян или видится через треснувшее стекло очков. Несовершенно или несовершенно понято. Нам ли судить о презренности вещи или человека, существующих по воле Господа? Все, каким бы несовершенным ни было, имеет свое назначение.

– Нет, Тони, нет, дорогой мой… contemptus mundi означает именно «отстраненность от мира», отношение к миру sub specie aetemitatis. [17]17
  С точки зрения вечности (лат.).


[Закрыть]
Который либо стоически переносят, либо радостно славят, но ни в коем случае не забывают, даже когда он кажется совершенным и вечным – в Библии по этому поводу говорится: «Ибо всякая плоть – как трава, и всякая слава человеческая – как цвет на траве: засохла трава, и цвет ее опал; но слово Господне пребывает вовек». [18]18
  Первое послание святого апостола Петра, 1:24, 25.


[Закрыть]

Помню, как однажды отец Джо резко возразил в ответ на мою восторженную, полную благочестивой чепухи тираду насчет святости общины и ее высокого назначения:

– Господь с тобой, дорогой мой! Мы же не старые, выжившие из ума попы, день-деньской талдычащие молитвы. Нам ведь есть чем заняться!

Помню, как я тогда рассмеялся, хотя и не без замешательства. Но потом понял, что подобные высказывания были как раз в духе отца Джо, не страдавшего напыщенным благочестием, мыслившего как человек, прочно стоящий на земле и обладающий невероятной широтой взглядов на вещи обыденные. Что бы он ни сказал, оно исходило из глубокого колодца великодушия. Отец Джо сам вырыл этот колодец и наполнил его до краев за те десятилетия созерцания, в течение которых постигал людей. И какие бы изъяны, оправдания или причуды ни были свойственны людям, какими бы скучными люди ни казались, он любил их от всего сердца. И его всепроникающая мягкость происходила из непосредственных суждений о мире и своей задачи в нем. Которой была любовь.

Помню, как однажды я присутствовал на утренней мессе в монастырской крипте и золотисто-оранжевые лучи восходящего солнца пробивались через узкие прорези оконцев. Та самая крипта, вместилище кошмаров моего первого дня пребывания в аббатстве, на самом деле оказалась местом священных таинств, катакомбой, пещерой волшебника Мерлина, перешедшей к христианам, вертепом, непостижимым для человеческого понимания. Омываемые золотистым сиянием священнослужители шептали молитвы у алтарей, каждый из которых был освещен двумя свечами. Я встал на колени рядом с отцом Джо, на этот раз облаченным в белую с красным ризу (единственный раз, когда в нем можно было узнать католического священника); преображенный священник, закрыв глаза, шептал каждое латинское слово наизусть (хотя молитвы и менялись каждодневно), смакуя их растянутыми в улыбке губами, которые сжимались и разжимались – он как будто с наслаждением вкушал вино.

Во время второго или третьего приезда в аббатство я начал знакомиться и с остальными монахами. Мое первоначальное впечатление единства, даже безликости монастырской братии оказалось ошибочным. Аббатство приютило монахов со всех уголков мира: учтивого, со светскими манерами и неистребимой привычкой к курению бывшего банкира из Вены (поговаривали, будто он – еврейский выкрест); нестареющего, энергичного карлика из Мальты, смуглого как конкер; наезжавших время от времени итальянцев; одного-двух немцев; толпы французов; высокого полного монаха с безупречным британским произношением, похожего на члена кабинета министров в передаче о программе защиты свидетелей, который буквально разрывался между аббатством и Лондоном, где пропадал с какими-то загадочными поручениями, имевшими отношение к иезуитам и кардиналам…

На вторую Пасху – мою годовщину – я пробыл в Квэре уже все две недели школьных каникул, и отец Джо начал потихоньку знакомить меня с настоящей монастырской жизнью. Центром которой, на его взгляд, были сами братья.

Братья выглядели анахронизмом уже тогда, в пятидесятые. Согласно монастырскому Уставу, они не обязаны были посещать долгие церковные молитвы – их призванием была гораздо более практичная сфера деятельности – и не принимали сан. (Отсюда и «братья» вместо «отцов».) Большинство из оставшихся в аббатстве братьев были из Франции и к тому времени уже порядком состарились, поскольку вступили в орден еще подростками в конце девятнадцатого века. В начале двадцатых годов, когда религиозные ордены изгонялись из Франции, братья перебрались в Британию. Каждый трудоспособный монах выполнял физическую работу, но священники, составлявшие в аббатстве большинство, делили свое время между трудом физическим и занятиями более интеллектуального толка – наукой, музыкой, сложными ремеслами… Братья же привлекались в основном к тяжелой работе. Отец Джо, будучи наставником братьев, особенно привечал стариков, считая, что те – святые, хотя без конца подшучивал над говором этих нормандских и бретонских крестьян. И когда я приставал к отцу Джо с просьбами дать мне какую-нибудь laborare, чтобы я мог orare, он поручал меня заботам брата Луи, лесоруба.

Брату Луи было не то семьдесят пять, не то восемьдесят пять – сам он не помнил, ну а другие и подавно. Старик не отличался высоким ростом, он совсем облысел – голова по цвету и форме напоминала огромный лесной орех – руки казались короткими, не длиннее ручек от сковород, уступавших им, однако, в крепости. Едва ли я встречал в своей жизни человеческое существо более сладкой наружности: у старика выпали все зубы, и он все время растягивал губы в ангельской улыбке. Но улыбка его не была улыбкой невинного младенца или юродивого; к безмятежному взгляду пронзительных старческих глаз примешивалась печаль, будто бы приобретенная за время долгого, полного страданий путешествия, окончившегося покоем.

Шла весна; в могучей дубраве повсюду распустились пролески. Ярко синело небо, глаза слепило от солнца отражавшегося в серебристо-зеленых, только-только нарождающихся листьях. Брат Луи дал мне тяжелый, изогнутой формы старый французский топорик и, улыбаясь, с помощью жестов терпеливо объяснил, как срезать боковые побеги одним косым взмахом поближе к земле. Он срезал побег легко, будто тонкий прутик, и передал топорик мне. Я примерился к побегу гораздо меньшей толщины и взмахнул, но только поцарапал кору.

Брат Луи отвернулся – то ли оттого, что счел один урок достаточным, то ли из милосердия к моим жалким потугам. Согнувшись в три погибели, низенький, смуглый монах размеренным шагом двинулся между дубов, одним взмахом отсекая побеги гораздо толще того, который срезал в качестве примера. Когда топорик рассекал древесину, слышался глухой, но отчетливый лязг. Я начал с тонких стволиков, не толще веток, и вскоре набил руку, постепенно подбираясь к побегам посолиднее. Мы оба, мальчишка и глубокий старик, в течение двух часов молча трудились посреди величественной дубравы, и все наше общение состояло из ритмичного лязга топорика монаха и сбивчивого клацанья моего. В полдень зазвонили в колокола; монах распрямился и склонил голову. Я догадался, что он шепчет «Ангела Господня» – полуденную молитву в поле; католики-земледельцы соблюдают обычай, которому уже более тысячи лет. Я тоже склонил голову и последовал примеру монаха – счастливый, умиротворенный, почти что монах.

Почти что. И почти что шестнадцати лет. Я уже больше не считался гостем. Меня теперь принимали как соискателя. Я всей душой стремился в общину. Однако отец Джо в беседах на эту тему вел себя более чем сдержанно.

– Отец Джо, в июле мне исполняется шестнадцать.

Я сказал об этом в последний день своего пребывания в монастыре. Мы как раз прогуливались в роще.

– Отец Джо?..

– Ты знаешь, дорогой мой, я залюбовался твоей работой. Ты отлично потрудился!

– Брат Луи сделал в десять раз больше. Да и мои выглядят так, будто их косил пьянчуга.

– Ладно, дорогой мой, не скромничай. Теперь во время каждой прогулки эти пеньки будут напоминать мне о тебе.

– А может, я лучше останусь?

– Наконец-то стали видны пролески.

– Отец Джо, так вы не хотите говорить на эту тему?

– Не хочу? Да нет, что ты, просто я замечтался.

– Вам ведь было всего шестнадцать, когда вы надумали вступить в Фарнборо. Я помню – вы сами говорили. Так почему же мне нельзя?

– Видишь ли, дорогой мой, я не был таким смышленым парнем, как ты. Я был тупицей. Да таким и остался. Все так говорят.

– В июле я сдам экзамены по программе средней школы, а после – свободен.

Экзамены считались обязательными и сдавались в шестнадцать лет по целому ряду предметов. Но беспокоиться мне было не о чем. И вообще, после этих экзаменов молодые люди часто поступали в духовные семинарии.

– Так-то так, но ведь через два года будут экзамены посерьезнее, а там – университет…

– Отец Джо, я не хочу сдавать экзамены! И к чему мне подвергать свою бессмертную душу риску в университете? Подумать только – целых три года! Если бы я поступил к вам сейчас, то к тому времени уже мог бы принять вечные обеты и стать полноправным членом общины.

Отец Джо остановился и сорвал пролеску. Он показался мне необычайно молчаливым. И пока пролеска не завладела его вниманием целиком и полностью – чего ни в коем случае нельзя было допустить – следовало идти на уступки.

– Конечно, если община считает, что мне следует поступить в университет, я подчинюсь ее решению. В конце концов, я должен буду принять обет послушания. Однако высшее образование было бы уместнее уже после принятия обетов.

Отец Джо ничего не сказал, но и не стал восторгаться пролеской. Мы пошли дальше. В стороне, на холме зазвонили в колокола, созывая к вечерне. Отец Джо повернулся ко мне и взял за руки.

– Тони, дорогой мой, твоя пылкость так заразительна и дорогого стоит. Не думаю, чтобы настоятель позволил тебе вступить сейчас, однако я поговорю с ним, а в следующий твой приезд мы побеседуем уже втроем.

– Отец Джо, спасибо! Огромное спасибо! Благослови вас Господь!

Я крепко обнял его. Он ответил мне тем же, и мы поспешили к вечерне.

Для меня обещание отца Джо было равносильно тому, как если бы меня приняли в общину с распростертыми объятиями. Домой я мчался, окрыленный счастьем. Я решил, что в июле сдам экзамены, а там у меня будут целых два месяца летних каникул, чтобы убедить всех и каждого – родителей, отца Джо, настоятеля, аббата, а если потребуется, то и самого Папу Римского, – что школа Сент-Олбанс и все с ней связанное не значат для меня ровным счетом ничего в сравнении с монашеским призванием – я собирался стать святым.

То был лучший год моей жизни, год ясности, определенности, год, пронизанный светом. Этот свет отразился в каждом уголке моего мира, преображая его, или, скорее, наполняя содержанием – так; тверда была моя вера. Давно умерли смутные амбиции стать ученым, большей частью происходившие из мечтаний о зарплате посолидней отцовской. Меня целиком захватил интерес к истории, литературе, философии, искусству и, прежде всего, теологии. То, что казалось противоречиями, теперь выглядело всего-навсего интеллектуальными упражнениями; то, что приносило удовлетворение, теперь казалось пустым и мелочным. То, что воспринималось как обязанность, теперь приносило радость.

Вот как случилось, что одним солнечным июньским утром 1957 года я начал служить мессу, помогая нашему несчастному приходскому священнику. Служба уже подходила к концу, и я причащался, широко раскрыв рот и высунув язык как можно дальше – из-за дрожи в руках священник то и дело промахивался.

Экзамены были позади; сдать их не составило труда. Оставалось еще несколько недель учебы, а там единственной мой целью станет Квэр. Я знал, кто я и кем хочу быть, знал, что это будет не тупиковая карьерная дорожка, проходящая по кривой «надежды-амбиции-разочарования-пенсия». Меня ожидала жизнь, свободная от погони за деньгами и смехотворными, несбыточными вещами, меня ожидала жизнь чистых мыслей и созерцания, самосовершенствования и небесного воздаяния. У меня был мировой наставник, и я готов был стартовать, стать чемпионом по духу, лететь на крыльях духовности, готовый энергично и с умением взяться за любое дело.

И той же самой ночью, в самом конце весны, когда теплый воздух был напоен благоуханиями, когда до дня шестнадцатилетия оставалось всего несколько недель, моя вселенная лишилась точки опоры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю