Текст книги "Шандарахнутое пианино"
Автор книги: Томас МакГуэйн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
13
За долгим скользом сна для Болэна последовал призыв к завтраку. Он вывалился в коридор и оказался в некоего рода процессии – все семейство перемещалось в одном направлении и наконец расселось в молчании за стеклянным буфетным столом. Подавала им старая индейская дама, державшаяся сурово, отчего никто не произносил ни звука. Тарелки ставились на стол с необязательным стуком. Затем, когда показалось наконец, что возможно есть с удобством, в коридоре раздался гвалт. Вслед за Камблом, темнеющим от ярости, явился баснословный множественный ампутант неподобающих грез о нетопырьих башнях – ничуть не хуже, хоть и изношенный, – К. Дж. Кловис, разнообразно поддерживаемый привлекательно сработанными алюминиевыми механизмами и надстройками; вокруг оного дорогой фланелевый костюм, в котором он щеголял (а теперь и в перламутрового оттенка «доббзе»{159} с заломленными полями), казалось, ниспадал с изумительной футуристической элегантностью. Вздорным откликом на шум в створчатые двери дымчатого стекла шагнула индеанка. Кловису заказали завтрак. Фицджералды поднялись, в ужасе весело улыбаясь. Надо сказать, довольно-таки металлургическая поверхность Кловиса, явленная миру, повергала бы в робость любого, кто не следил за процессом.
Болэн всех представил. Камбл, щеголяя рубцами, откланялся. Болэн наблюдал за ним, покуда его вниманье не вернулось к остальным; он обнаружил, что Кловис уже продает нетопырью башню.
– Нам не нужна нетопырья башня, мистер Кловис, – сказала Ля.
– Вы это в каком смысле имеете в виду?
– В любом, какой ни возьми.
Кловис засветил им энцефалитный трюк – комары как наполненные гноем шприцы, так далее, тому подобное, – включая чарующее изложенье смерти от микроба, при котором его пухлая обвислая тушка скорбно корчилась под отрывистыми движеньями металлических членов. С точки зрения Фицджералдов, это было поистине омерзительно. Без помех остывали кофе и тост. Сам Фицджералд прямо-таки вытаращил глаза; хотя по некой причудливой ассоциации он припомнил, как сплавлялся на каноэ в летнем лагере возле Синего Холма, Мэн; впоследствии (1921) же его тошнило на морском пикнике.
– Все равно летучие мыши не нужны? – тихоньким голоском поинтересовался Кловис.
Барыня Фицджералд, отлично умевшая не упускать мяча из поля зрения, сказала:
– Няу. И башня тоже не нужна.
– Где мой завтрак? – взревел Кловис.
– Мы хотим жить вместе, – обратилась Энн к матери. – Николас и я.
– Как вы нас избрали?
– Я искал своего бригадира.
– Закрой ротик, – велела барыня Фицджералд дочери, которая судорожно глодала колбаску. У двери вновь нарисовался Камбл.
– Выпишите мне чек, – сказал он, – я свое уже взял.
– Поговорим об этом после завтрака, – сказал ему Фицджералд. – Возможно, вы правы.
– Или он, или я, – сказал Камбл.
– Вполне, – сказал Фицджералд, – но позже, ладно? Мы всё выясним.
– Я достаточно взрослая, чтобы принять это решение, – сообщила матери Энн. Камбл вышел. Принесли завтрак Кловиса. Он похмурился на даму америндского{160} происхождения, колотившую по столу, расплескивая чашки, полные кофе.
– Что ты сказала? – спросил у своей дочери Фицджералд, этот потрясенный человек.
– Николас и я желаем завести хозяйство.
– Ты просто неразборчива, – обвинила ее мать, – не так ли.
– И пора уж ей начать, – заявил папа.
– Так она ж нет, Дьюк. Она неразборчива и никогда такой не была.
– Жизнь умеет по-своему проявлять в людях разборчивость.
– Энн, – сказала мать, – я очень не хочу, чтоб ты училась разборчивости трудным путем.
– Я же сказал вам – позже! – сказал Фицджералд Камблу, который возник вновь. – А теперь прочь. – Камбл улизнул. – Ни единой нетопырьей башни, – сказал он, перехватив взгляд Кловиса.
– Я ее могу вам не задорого, – сказал Кловис.
– Скажи нам, что ты это не всерьез, – сказала барыня Фицджералд.
– Я это не всерьез. – Энн пожала плечами.
Тут Кловис на самом деле взялся есть так, словно не доживет до следующего дня, сметая не только собственный обильный завтрак, но и все остатки. В какой-то момент его приспособление стискивало три куска тоста и невыжатый грейпфрут. Добро и весело будет сказать, что он завораживал всех.
Болэн извинился, самую малость подмигнув, что означало «туалет»; и сбежал. По правде, кровеносные сосуды у него в голове бились апоплексическим всплеском. Он вышел наружу под взрывающиеся тополя и жаркий горный свет, ощущая взбуханье свободы облегченья пространства редкости знания того, что где-то совсем рядом есть незримый журчащий спуск горной воды. В потоках по боковому склону он различал зеленые руки осин – миллионы крутящихся листиков. Затем прыгнул в «шершня» и был таков.
Покадровая съемка показала бы бледнейшую мятно-зеленую полоску на фоне гор и неуклонный ливень трансконтинентальных комьев земли из-под умирающих боковых нижних молдингов и пробитых выпуклин крыльев. За спиральной ящеркой дефектов стекла – озабоченное лицо его, Болэна. Что он вообще кому-нибудь сделал?
Человек из «Тексако», возбудившийся от вида шандарахнутых восстановленных шин, сказал:
– Валяйте, звоните. Не межгород, мы надеемся. – Болэн огляделся. Больше никого не было.
– Мы?
– Вы и я.
– О, нет-нет-нет, нет, просто местный звонок.
Минуту спустя Болэн попросил Камбла дать ему Кловиса. Тот подошел к телефону.
– Алло? – опасливо спросил он.
– Я, Болэн. Сваливайте оттуда. Я не хочу, чтоб вы впаривали нетопырью башню моей будущей родне.
– Будущая родня. Вы б их слышали на вашу тему, дружок.
– Слышал и больше не хочу.
– Лошадь, что и до финиша не дотащится.
– Этого мне знать не нужно.
– Вы где?
– В «Тексако».
– Возвращаться вообще собираетесь? – Стало быть, Кловис просек подлинную тональность Болэнова отъезда.
– Тело говорит, что да.
Не было его час. Когда он уселся за стол, видно было, что Фицджералды принюхиваются к протечкам топлива из «шершня». Однажды Болэн видел портрет Андре Жида у себя в библиотеке, в уютной ермолке, он смотрел на переплетенный фолиант и пыхал «Голуазом». Подумав об этом сейчас, Болэн не смог до конца понять, зачем ему и дальше получать здесь люлей, в присутствии объедков завтрака и истощенных грейпфрутов.
– Мы провели невероятную беседу с вашим начальником, – сказала ему барыня Фицджералд.
– Хорошо, – сказал Болэн.
– Об этих диковинах, этих нетопырьих башнях, что вы с ним навязываете.
– Я лишь простой плотник, – сказал Болэн.
– Мистер Кловис говорит, вы оправляетесь в Ки-Уэст, – сказал Фицджералд, неестественно воодушевленный тем, что способен об этом объявить.
– Это для меня новость.
– Ага, – ухмыльнулся Кловис, – так и есть. Вы к остальному готовы?
– Готов.
– Я их прижал на двадцать кусков: одна башня и только одна. Естественно, это будет наш шедевр. – Известие Болэна порадовало; хотя ему было мучительно, что Кловис эдак доверительно разговаривает при Фицджералдах. – Одна загвоздка. Там нет летучих мышей. Придется нам привезти своих. Единственная тонкость. И вы слышали меня про двадцать кусков.
– Да. – Болэн поморщился. Они беседовали так, будто в комнате, кроме них, никого не было.
– Видали б вы те двухстраничные телеграммы, что я им туда впихивал. Вы этого не знали, но я сочинял эти чертовы запросы на дне того ручья. И видали б мой литературный стиль. Прямо из того авантюриста Уильяма Биби{161}, по чьим стопам под водой мне всегда очень хотелось пройти сквозь атоллы Микронезии.
– Вы о чем это, к дьяволу, толкуете?
– О двадцати тысячах долларов, – сказал Кловис, – и том, как мы их получили.
Примерно когда стало очевидно, что Болэн не только вскоре очистит территорию, но и, быть может – хотя Фицджералдам очевидно это не было, – прихватит с собой Энн, Камбл начал составлять причудливый набросок собственных планов: всё к тому, чтобы задать себе вопрос, желает ли он отправиться в Исправительное Учреждение Оленьего Приюта, а там заняться изготовлением номерных знаков для автомобилей или нет, и это – ради удовольствия задвинуть Николаса Болэна на подобающее тому место и, неким окончательным манером, проучить его навсегда. Вопрос такой в конечном счете вытекал из фантазии о том, как сам он выскакивает из низкого, густого кустарника, выносится из этих кустов почти невидимо на полной своей скорости, дабы двинуть Болэна по башке чем-то плотности, сопоставимой с круглым бойком молотка, чего будет довольно, чтобы Болэн не поднялся с этого места ни на чем, за исключением носилок для усопших. Он хихикнул от мысли о Болэне, плавающем в мозгах и цереброспинальной жидкости. ПсМ{162}, если считаешь, что его заслужил, поскольку все в свои руки тут берет Господь! Бренн был пареньком набожным.
Облегчение, полученное Камблом от того, что он разработал схему действий, позволило ему насладиться, как некогда всегда с ним бывало, своим флигелем. На полке рядом с «Моторолой» лопался от маков синий цветочный горшок – их высадили прямо из пакета «Бёрпи»{163}. Для этого потребовалась нежная любовная забота! Его открытки, ковбойская бумага для письма, электрический хлыст для скота, облегающие солнечные очки, «винчестер модель 94» калибра 30–30{164}, купальный костюм (модели Роже Вадима{165}), грыжевой бандаж «Абсорбина-мл.»{166} и детекторный приемник «Филмор» с рамочной антенной{167} – все они были аккуратно выставлены в бездверном чулане рядом с телевизором. Его ременная пряжка из «4-Эйч»{168}, игральные кости из ангорской шерсти, деньрожденные открытки (30) от бабушки и каталоги причудливой галантереи лежали на комоде рядом с дедушкиной конфедератской пилоткой и прабабушкиным ночным горшком твердого фарфора, из которого он съел несказанный тоннаж протравленного зерна и круп с фабрик Бэттл-Крик, Мичиган{169}.
А на стенах было множество табличек из лакированной сосны, украшенных девизами. И были там снимки подружек, призов из кегельбана, пришпоренных тачек, дохлого орла, распяленного на броском капоте «бьюика-роудмастера»{170}. В верхнем правом ящике комода под армейскими носками хранилось множество нечетких снимков щелки Энн. Подсмотренная из-под пола бани бесстрастным глазом «полароида», сама по себе она казалась маленькой, неотчетливо тревожной птичкой, не сильно отличающейся от крохотного извода американского орла, лежащего на капоте «бьюика-роудмастера»; во всяком случае, тревожной для Камбла, кто, будемте честны, никогда толком не понимал, как к ней относиться. В чем прок делать много снимков этой клятой штуковины, если ее не потрогать?
Кровать была просто кроватью. Стулья – лишь компашкой стульев. Имелся параболический обогреватель с черно-белым фабричным шнуром. Обычнейшая компашка окон – ну, всего четыре; но они, казалось, занимали всё вокруг. Одно располагалось близко от двери и сегодня обрамляло пылающую красную харю несчастного Дьюка Фицджералда.
– Выдьте-ка на минутку, Бренн.
Внутри находился лишь один Бренн Камбл, и тот вышел.
– Сэр?
– Неужто вы ничего не можете?
– Он не дал мне возможности.
– Дал позавчера ночью. Я обнаружил вас в нокауте у него на пороге.
– Меня подло подбили, сэр.
– Ну, Камбл, а я думал, у вас в этом свой интерес имеется.
– Сэр?
– Я имею в виду, что не знаю, отдаете ли вы себе отчет, к чему он ее принуждает.
В главном здании упала и еле слышно разбилась тарелка.
– О, еще как отдаю, сэр, – твердо сказал Камбл, – я их за этим видал.
Фицджералд неистово замахал руками у себя перед носом.
– Бога ради, Бренн. – Тот опустил взгляд на свои сапоги, вспомнил, как взмывает Орион, как хлещут деревья.
– Я их видел, сэр.
Как ни отвратительно, Фицджералду явился мучительный образ Болэна в виде исполинской игуаны или варана, вплоть до трепетного горла, в гоне, над смутной сливочностью Энн. Внезапно из обобщенной этой эротики он вновь оказался в зиме 1911 года – лежал на своем «Ловком летуне»{171} на горке в Экроне, изобретательно противостоя летучему клину голых женщин. Он вспомнил их резинистое столкновенье, женщины корчились и визжали под его полозьями.
– Камбл, это грубо. Химия… меняющиеся времена… Господи, я не знаю.
– Но работу я выполню, сэр.
– Ох, Бренн, я очень на это надеюсь. Это то, что ему причитается.
– Голову себе этим не забивайте, сэр. Он свое получит. – Камбл принялся немного похмыкивать, расчувствовавшись от того, что объявил, хоть и в столь завуалированной манере, свою тягостную верность. У него нет родни, и никто его не любит. Придется обходиться вот таким.
– Энн, – сказала ее мать, – ты не задержишься на минутку?
– Задержусь, конечно, мама. Ты никогда…
– Я знаю, что утомляю тебя и, быть может… старовата. – Улыбка. – Но лишь на сей раз.
– Ты никогда не хочешь, чтобы я оставалась! Ты постоянно меня прогоняешь после еды. «Чего б тебе не пойти?» – всегда говоришь ты! Мне бы очень хотелось посидеть и минутку поговорить, елки-палки!
Барыня Фицджералд от всего этого отмахнулась – вся эта наглость, все это пугающее подростковое что ни попадя, вся эта химия.
– Я намерена сделать тебе предложение.
Маленькая бороздка, пока всего одна, между клиновидными бровями; деликатно нарумяненная носопырка, сузившаяся от серьезности заявляемого. Энн пришла в отчаянье. Я же всего лишь ребенок, подумала она, я хочу нестись во весь опор; а не вот это вот с бумагами. Она задалась вопросом, что это вообще могло бы означать, чувствуя, как химикаты ее вскипают в горлышке пирексной мензурки. Но старая дама выглядела спятившей, уже доставая красный виниловый портфель с именем своего юриста, Д. Шёвка, Адвоката-Консультанта, золотым штампом по ручке. Извлеклись бумаги, деловые бумаги, девонька; бумаги, при помощи которых барыня Фицджералд планировала создать серьезное препятствие для Николаса Болэна.
– Они не только для тех, кто лысеет, – сказала барыня.
– Что это? Что это такое, мама?
– Банк париков! Банк париков! – Знаменитый ляпис-лазоревый посверк глаз.
– Ох.
– Ты сказала «ох».
– Вообще-то да.
– Интересно, сказала б ты «ох» в некоторых обстоятельствах, какие я принуждена была себе представлять.
Гномический тон обеспокоил Энн.
– Может, я бы сказала нечто совсем иное, мама.
– Интересно, сказала б ты «ох», будь ты секретаршей на полставки в банке в Уайандотте, которая спустила всю декабрьскую зарплату на взбитый шиньон блондинки – его она хранила все лето и решила обновить лишь на Балу пожарных в ноябре, но обнаружила лишь, что в этом дорогостоящем предмете завелась и процветает колония тараканов и долгоносиков; и вот ты опрыскиваешь его ДДТ, или 2,4-Д{172}, или «Черным флагом»{173}, или «Тараканов-Больше-Нетом»{174}, и все жучки, все тараканы, все долгоносики выбегают, а парик вспыхивает пламенем при самопроизвольном возгорании, и дом, в котором ты и муженек твой – потому что именно так они называют своих супругов, эти люди: муженек, – сгорает вокруг парика, и все, что ты откладывала на черный день, вылетает вместе с закладной, и это конец. Интересно, стало быть, если б ты вот ею была и то был бы твой парик, который ты бы хранила в частном порядке, интересно, тебя, в конце концов, заинтересовал бы охлаждаемый несгораемый банк париков? Или нет.
Тихий голосок:
– Я бы сдала свой парик в банк париков.
– Я ТАК И ДУМАЛА. И мне вот еще что наконец интересно. Мне интересно, если бы хозяин этого банка париков пришел к тебе и намекнул на возможность партнерства, мне интересно, отмахнулась ли б ты от этого, пожав плечиками, с этим своим бестолковеньким личиком, и сказала бы «ох».
Внезапно Энн захотелось убирать урожай сахарного тростинка в провинции Ориенте, где работа и земля хороши все сразу, а по вечерам выходит Кастро, подает несколько иннингов и, может, мацает тебя немножко за сиську и говорит, как он ценит, что ты грузишь arrobas для народа; и поля тростника сбегают к морю, где первобытная, но подлинная вера в Искусство помогает людям пережить очередной день.
– Как мне можно стать твоим партнером? – спросила она.
– Поехали со мной сейчас в Детройт.
– Но Николас, я хотела больше видеться с Николасом.
– Ты хотела больше видеться с Николасом.
– Не насмехайся.
– У меня было не так много возможностей, чтобы разработать критерии, девочка моя. Но я их разработала, ты уж мне поверь. Я была разборчива.
– Ну так и я тоже.
– На мой взгляд, нет.
– С этим я соглашусь.
– Следи за тоном, – сказала мать.
– И ты.
– Пытаешься вымогать у меня половину барышей в банке париков и при этом не планируешь появляться на работе – вот с какой стороны я это вижу.
– Не хочу я половину барышей в твоем сучьем несчастном банке париков.
– Ты все равно не отвечаешь критериям такой работы, – говорит мамуля, закуривая «Бенсон-и-Хеджес». – Ну так ты ее и не получишь, уверяю тебя. Нам нужны разборчивые люди. – Когда барыня Фицджералд пускалась во все тяжкие, едва ли кто-нибудь в поле зрения оставался неошкуренным.
Энн ушла к себе в комнату. Та ее немного утешила, как и неисчислимое множество знакомых предметов в ней. Однако сами по себе вещи вызывали в ней особое неудобство. Вот как: Энн чувствовала, что вскорости от нее потребуется уехать куда-нибудь с Болэном, и этого ей хотелось. Но также ей хотелось остаться и поиграть со всяким мусором у себя в комнате, посмотреть в окно, и почитать страстных книжек, и пописать стихов, и поснимать фотографий, в которых был бы смысл. Да и против укладки в постель она не возражала, если только спать ей можно будет дома; но оказаться там, в дороге, и делать это без возможности вернуться и поиграть вечерком со всяким мусором… Кроме того, однажды, и с этим разобраться нужно будет довольно-таки досконально, когда станет необходимо думать в смысле долгого пробега, ей не хотелось бы обнаружить, что она закрыла дверь перед носом Джорджа, птицы редкой, как его называл ее отец.
Болэн знал, что время его подходит. Он не знал, когда именно; да и не знал, что Бренн Камбл, бывший морпех, а ныне смертоубийственный чрезвычайный тупица, выслеживает его издали, дожидаясь случая и ощущая за спиной крепкую поддержку старшего из Фицджералдов. У самого Камбла плана не было. Он лишь ввяжется, и пусть верх берут его худшие инстинкты. Болэна же, напротив, будоражили его грядущие путешествия, он думал о вольных дорогах Америки, «Субботней вечерней почте»{175} и ее обложках любимого художника Болэна после Пауля Клее – Нормена Рокуэлла. «Пусть там буду я!» Он видел просторные небеса и янтарные волны посевов. Чаще всего видел он крокодильи гамаки Флориды и, мысленным взором, статную нетопырью башню, стоящую среди бескрайней саванны меч-травы, а над нею проплывают постоянные тени тропических облачных пейзажей; веселые летучие мыши во время кормежки вычисляют жалящих жучков; Болэн сталкивается со стеной семинолской благодарности. А на высоком округлом пляже множественный ампутант, изначально придумавший эти авантюры с летучими мышами, улыбается синему горизонту.
Можно решить, что он там никогда не бывал.
Эти морозные утра наводили скитальца на мысли о Тропе Тэмиэми{176}. Он вспоминал, не без критики, безалкогольные бары с соками, куда шлюхи заходят пополнить себе витамин С. Вспоминал коктейльный буфет с аквариумными стенами, через которые можно смотреть водный балет. Вспоминал, до чего удивился, когда девушки, прежде обслуживавшие его, возникли вдруг за стеклом, струйки пузырьков взмывали из углов их натянутых подводных улыбок. Больше всего вспоминал он бодрую упругую ложбинку между грудей одной девушки, плывшей к стеклу. Ему хотелось взволновать ее собственными сморщившимися от воды пальцами. В один из дней он сидел близко к стеклу и над своим «куба либре» скроил обезьянью морду. Девушка, оказавшаяся семинолкой, расхохоталась огромными серебристыми шарами до самой поверхности.
Ему было семнадцать. То были дни, когда он еще ходил повсюду на костылях, нипочему, и носил пистолет. Ехал на своем первом мотоцикле, хряке ранней модели, вырезанном ацетиленовой горелкой по контуру «харли-74» («Зовите его „харкли“, потому что он харкает, а не заводится».), к Эверглейдз-Сити с девушкой-семинолкой на заднем сиденье. В первую часть тех десяти дней, что они вместе путешествовали, она казалась так же ассимилирована, как стюардесса авиалинии: у нее было бикини, она ела дрянь из пакетиков, трахалась с жеманной сдержанностью и при этом издавала тот же самый «бип», который Болэн впоследствии слышал от маленьких метеоспутников. На мотоцикле он перевозил костыли, пистолет – в штанах. К концу путешествия жеманная сдержанность пропала во всех отношениях, чувствовал Болэн, она превратилась в аборигенку.
Она его научила вот чему: держи пистолет наготове, перемещайся по проселкам Болот ночью на первой передаче, только с ближним светом; когда засечешь кролика, врубай дальний свет, переключайся на вторую и «жми тонной на полную», пока не догонишь кролика, тут хватай пистолет, подстреливай кролика и останавливайся.
Затем аборигенка свежевала кролика, разводила костер и готовила его над язычками пламени, что освещали их лица, мотоцикл и пальметто. После этого начиналось питье виски и нездорового цвета игры.
Однажды ночью она растрясла его, чтобы увидел аллигатора, которого не нашли браконьеры: громадного красавца, все челюсти в шрамах от того, что ел черепах. Майами был невдалеке; но то было тыщу лет назад, когда еще «харли» уже был стар.
Нынче Болэн намеревался показать Энн, как оно все было. Зарождавшийся в нем кальвинизм не даст ему поделиться подробностями того, чему его учила девушка-семинолка. Исторически она была просто индеанкой, которая провела его по Болотам.
Никак не мог Болэн знать, что Энн расширит все его представление о слове «аборигенка» собственными пикантными штучками.
Камбла призвали в библиотеку, на место недавних засад с шариковыми ручками и заключительных совещаний отн.: проступков Болэна. Барыня Фицджералд созерцательно курила в эркерном окне, глядя через него на алчную иву, втайне нащупывавшую аппетитные стоки Фицджералдовой выгребной ямы. Фицджералд, повернувшись к повозке напитков, спиною к Камблу, руки его занимались чем-то незримым, словно у бейсбольного подающего, половчее примеривающего к мячу свою тайную хватку. Внезапно повернулся он, держа на весу один из своих коренастых хайболов для Камбла – подумавшего: «Десятника зовут выпить с хозяином», – и сказал:
– Дорогой наш Камбл.
Почему просто не принять факт, что ива – символ.
– Спасибо, – сказал Бренн.
– Что вы думаете об этом Болэне? – спросила барыня Фицджералд.
– Да ненаю вообще-то.
– Валяйте, – сказал Фицджералд, – обмозгуйте хорошенько: что вы на самом деле думаете об этом мерзавце.
– Есть у меня сомнения, – сказал Камбл.
Барыня Фицджералд хмыкнула.
– Вы так сервильны, Бренн. От этого мы к вам еще больше расположены. – Бренн подумал об автомобильных сервоприводах – как они вбирают силу двигателя и заставляют массивно вращаться колеса в учебных фильмах для начальной школы о США в движении.
– Бренн, – сказал Фицджералд, – у нас тоже есть свои сомнения. Но из-за Энн, которая, по сути дела, по-прежнему еще ребенок, вы это понимаете? по-прежнему еще ребенок, Бренн, из-за Энн этот парень вертит нами как хочет, и у нас вообще нет никаких средств воздействия на него. Его невозможно отвадить. Его нельзя никуда услать. Господи, я помню, как ухаживал за супругой, да я, к черту…
– Давай сейчас не будем об этом, дорогой.
– Верно, милая. Не будем упускать из виду мяч. …Э-э, Бренн, даже не знаю, как облечь это в слова… – Он повернулся к жене. – …но черт бы драл, милая, не расположены ль мы к Бренну?
Тут уж Бренн сразу уловил нить – его назначают зятем. Перед мысленным своим взором он покручивает шелковый оперный цилиндр; рядом в ложе Энн завороженно слушает, как дородный парняга в камзоле блеет: «Amour!»
– Да, Дьюк, еще как расположены.
– Бренн, позвольте мне сразу выложить мясо на стол. Эта птица держит нас чем-то вроде двойного захвата, поскольку Энн в данный момент лишь немногим лучше маленького ребенка. И, на таком вот уровне, с парнем этим наши руки связаны.
– Это уходит корнями в прошлое, – говорит барыня Фицджералд. – К нам в дом он проник как взломщик, знаете, рылся в баре с выпивкой и в чем не. – Фицджералд присмотрелся к ее лицу на предмет опрометчивости. – Нет, Дьюк, сейчас, – сказала она, заметив. – Бренну должно знать.
– Это правда, – медленно признал Дьюк.
– Как бы то ни было, мы хотели в это вас посвятить, – сказала она.
– Как бы подзудить вас, – сказал он.
– И вы тогда как бы посмотрите, что тут сможете придумать, – сказала она.
– Валяйте, допивайте свой хайбол, – сказал он.
– Вы его едва попробовали, – сказала она.
– Ох, черт, забирайте его во флигель, там допьете, – сказал он. – И принесете стакан, когда закончите.








