Текст книги "Шандарахнутое пианино"
Автор книги: Томас МакГуэйн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
8
Энн копалась совком в грядках клубники у себя в огородике, прижимая углы каждого квадрата сетки. Милый Бренн Камбл построил ей ирригационную системку, миниатюру тех, что на сенокосных угодьях, со своей главной заслоночкой, и полотняной плотинкой, и с отводными канальчиками, что шли по всем рядкам между клубничками. Каждый день Бренн приходил и открывал заслонку, затопляя огородик чистой холодной водичкой из ручья, от которой клубника перла быстро, как пожар в лесу. И какой же сладенькой она будет, подумала Энн, купаясь в свете горного солнышка и бултыхаясь в густых сливках, что Бренн снял и принес из амбара. Николас, а ты думаешь о моем клубничном огородике?
Мистер Фицджералд ехал на своем клубнично-буланом жеребце через ручей, грудь ему саднило от клубничного оттенка настойки мертиолата. Он был начеку. Он думал о том, сколько еще перчику осталось в старушенции.
«…что умеют эти пять футов
кто-нибудь видел мою…»{82}
Болэн втянул на прицепе повозку вверх по ручью Стриженый Хвост и, мучаясь от трудов своих, теперь сидел по пояс в спальном мешке. Он перегнулся поглядеть на неохватное клубничное таянье, завершавшее день, и возопил к небу:
– У меня больше мук сердечных, чем печеночных пилюль у Картера!{83}
Энн порхала у себя по комнате в ночнушке, как мотылек. Случилось так, что настало время вновь думать о Джордже Расселле. Она, в конце концов, жила с этой птицей; и перед лицом сиятельного явленья Болэна накануне казалось уместным обозреть варианты. Она перенеслась в тот день, когда они путешествовали по нетронутым в разумных пределах лесополосам Прованса, катясь броско в седане «опель» мимо пирожковых жестянок «Deux Chevaux»{84}. Следовали обычные стенанья о том, что в американских городках таких деревьев нет; и, вдобавок, их единственным откликом на все, что требовали городки, обрастившие собою римские руины, было скаредное нытье. В тот день они добрались до пограничного городка Ирун, где, превозмогая вопросы испанских пограничников и поверх лакированных голов Гвардии-Сивиль{85}, пялились на серо-зеленую чудо-махину Эспаньи.
Расторопностью хитроумного молодого исполнительного директора Джорджа Расселла они оказались на боях быков в Малаге – всего лишь днем позже. Знание Энн об этом поступило толчками, там, в окне в сад, сад в Монтане:
Они смотрели, как быкобо́ец готовит быка к убийству. Основа боя – выкобениванье и гарцеванье – осталось уже позади. Он убрал деревянную шпагу, взял вместо нее стальную и сдвинул быка накидкой, чтоб тот раскрестил свои передние ноги. Джордж с нею рядом вел неукоснительнейший репортаж с места событий: язык у быка вывалился, потому что пикадоры слишком задержались и тыкали в быка чересчур сзади. Размещение пик, сказал Джордж, – сущие танцульки. Умение тореро вести себя на арене весьма сомнительно: он позволил бою длиться, пока голова у быка не поникла.
– Вместе с тем, – подвел итог Джордж, – все, что делалось правой рукой, и конкретно я имею в виду derechazos{86}, стоило того, чтобы сюда ехать. – Энн кивнула и перевела взгляд обратно на песок; тут же впавши в унынье.
Быкобоец сложил мулету на шпагу, вытянулся, размещая тряпку перед быком, и, выхватив шпагу, приподнялся на цыпочки, целясь клинком. Изможденное животное не сводило с мулеты взгляда. Мгновенье спустя оно подняло голову от тряпки, и тореро ткнул его в нос, чтобы пригнуть ему голову. Вот уж получилось так получилось. Энн отвернулась. Даже искусство…
– Послушай-ка этих англичан, – сказал Джордж. – Эти сволочи подбадривают быка! – Быкобоец кинулся вперед. Бык даже не попытался наброситься на него. Шпага вонзилась по самую рукоять, а бык не свалился замертво. Вместо этого он медленно отвернулся от того места, где принял шпагу, и медленно побрел прочь от тореро. Шею он вытянул, голову держал низко – далеко перед собой, близко к земле. Часть свиты последовала за тореро, шедшим за быком, пока тот обходил кругом арену. Бык двигался мучительно, вол, вращающий мельничное колесо, тореро за ним, терпеливый, шпагу тащил за собой по песку. Бык остановился, тореро и его свита тоже остановились. Бык содрогнулся и выблевал несколько галлонов яркой крови на песок, после чего поплелся снова. Вот наконец задние ноги его не выдержали, и бык осел задом наземь. Тореро обошел его спереди и подождал, пока завершится умиранье. Бык поднял голову и заревел – и заревел так, будто вдруг вспомнил свое телячество.
Трибуны разразились хохотом.
Потом бык просто умер, вогнав один рог в песок. Тореро вытянул руку над головой совершенно тем же жестом, какой сделал в своем мустанговом загоне Болэн, и медленно развернулся на месте к аплодисментам.
– Троечка-с-плюсом, – сказал Джордж Расселл. – Ухо.
К тому времени все равно не так уж легко стало заснуть. В Испании они уже провели несколько недель в домишке, в районе вилл Северной окраины Малаги: Монте де Санча. Дни стояли не жаркие, но все еще ясные, а ночи наставали миловидно, зигзагами по наклонной системе улиц и проулков. И когда становилось темно, на несколько часов воцарялась тишина. К полуночи, однако, почти ритмичными интервалами на прибрежной дороге подымали вой свой автомобили с мощными двигателями, что прерывалось то и дело независимыми воплями итальянской техники, «феррари» и «мазерати».
Джордж, сотрудник «Дженерал Моторз» и сдержанный автомобильный сноб, отмахивался от «макаронных тачек»; но частенько зависал в Торремолиносе или Фуэнхироле, дабы погладить чувственный окрашенный металл или смутно улыбнуться в лица водителей. Энн воображала, что от шума он даже лучше спит; и, вообще-то, входя с террасы бессонной середкой ночи, когда долгие конусы света заталкивались под дом стеною шума, вздымавшейся и опадавшей острыми щепками звука, пока машины гнали к поворотным точкам на пути в Валенсию и Альмерию, Гибралтар и Кадис, она обычно видела Джорджа, спавшего на большой кровати, губа аккуратно вздернута над зубами Вудро Уилсона в чем-то, всецело похожем на улыбку.
В тот день они вернулись из Севильи, где Джордж сделал четыреста девятнадцать фотографий Диего Пуэрты{87}, убивающего трех быков Домека{88}, которых он пренебрежительно счел храбрыми, но «мелковатыми».
– Мелкие, но храброватые?
– Храбрые, но мелковатые, я сказал.
– Зачем же тогда ты их снимал?
– Ой, ладно тебе.
В Джордже она замечала необычный, даже тревожащий интерес к быкобойцам, рядившийся в то же обманчивое презренье, что и к макаронным тачкам; но как-то раз она застала его перед зеркалом, где он защипывал волосы большим и указательным пальцами, искоса глядя на свое отражение, и поняла, что ему интересно, как на нем будет смотреться свинячий хвостик быкобойца – даже с современными изводом «шпаг» на пристежке – и каково будет курсировать по Коста-дель-Соль в своей итальянской автомеренге, всю дорогу от Малаги до Марбеллы, где лоснящиеся бывшие нацисты терзали плоть на испещренном солнцем бетоне Испанского Средиземноморья и слали открытки генералиссимусу Франсиско Франко в его день рожденья.
Все это было нестерпимо – поглядеть только, как Джордж швыряет совершенно вялые и грязные пачки испанских купюр официантам, африканцу, который гнул железную арматуру зубами перед «Кафе Эспанья», или консьержке «Пласы де Торос» в Севилье, чей сын, работяга в майке, не вовремя ввалился в дверь, как раз когда Джордж высокомерно пытался подкупить его мать; да так, что Джорджу почти перепало, не сходя с места, вот-вот бы и перепало; и когда в барах он громко произносил: «Еще Сьенто Три пара мне»{89}, – она тщетно принималась замышлять побег и прекращала, лишь когда не могла придумать, куда бы ей сбежать. Иногда к тому ж она оставалась, поскольку чувствовала, что страданья художнику полезны, источник его мудрости.
Значит, стало быть, с само́й могилы Кристобаля Колона и, прерывисто, еще до нее побегом ей были мысли о Болэне. Не могла она, даже в помыслах, избежать того совершенно зверского и бесполезного, что он натворил. Но отчего-то мысль о запойном пьянстве его, о неизбывном просыпавшемся шлейфе сигарного пепла у него на переду, о пылкой чепухе и вулканическом каскаде врак и предательства теперь, когда эти двое не сидели бок о бок для сравнения, рядом с расчетами Джорджа, казалось, не вызывала возражений.
Джордж уже планировал другую поездку. Начиная с Сицилии, они последуют за термоклинами, вычисленными целиком и полностью в тонком блокноте карт на пигментной фотобумаге, чтобы не покидать температуры и влажности, что с наименьшей вероятностью воспалят пазухи Джорджа. Меняться будет только пейзаж.
Но Джордж был всеобщей мечтой. Однажды ее отец разговаривал с Джорджем в кабинете, а Энн подслушивала.
– Как с тобой обходятся в «Дж. М.»? – спросил отец тогда.
– О, боже! – ухмыльнулся Джордж.
– Вот так молодец!
– Стараются заездить меня до смерти, – признался Джордж.
– И ты должен понимать почему!
– Пытаюсь делать пять работ одновременно. Они думают, что я…
– Ты пойдешь, Джордж! Ты далеко пройдешь!
– …думают, я на атомной энергии или еще на какой чертовне.
– На атомной энергии! О боже, парнишка, ты еще как пойдешь.
Не в силах больше об этом думать, Энн вышла на террасу в темноте. Над головой стандартная переводилка луны Испании висела под эгидою Фаланги{90}. При таких обстоятельствах едва ли турнюр тубероз{91}.
Она влюбилась в Болэна; или, по крайней мере, в понятие об этом.
Болэн мучительно дремал в своей повозке, поблизости – рев ручья Стриженый Хвост. Вернувшись домой из Европы, Энн обнаружила, что Болэн сбрендил. Они сняли домик на неделю. И остались вместе.
Болэн задремывал и просыпался в совершенно неотчетливом измождении. Каждую ночь в домик заходили собаки. Он знал, что они тут. Всегда знал. Наблюдал за ними месяцы напролет. Присматривался к головам, но при свете карандаша-фонарика видел только блеск глаз. Он никогда не понимал, сколько их. Не боялся. Разрешал им пить из унитаза. Он его ради них чистил. Оставлял им еду, только они не брали ни разу. Он никогда не боялся. Одна неделя. Она осталась и их увидела. Подняла карандаш-фонарик, и они оба их увидели. Прикинули – двенадцать футов, и разделили это на четыре собаки. А может, и три собаки. С ужасом подумали они, что там могло быть две собаки. Иногда они хихикали и говорили о том, что собака всего одна. Слышали, как они пьют. Не знали. Но унитаз поэтому чистили тщательно. Не забывали смывать за собой в такие времена. Знали, что собаки придут. Держали в чистоте. Занимались любовью и разговаривали о собаках. Болэн пытался снова привести в порядок свою систему подвески. Какое-то время там с нею все было в порядке. Ему, однако, нужно было снова войти в соприкосновение. Что-то вроде заболевания среднего уха. Он проснулся и не смог определить, куда ориентирован, голова его или ноги показывают на дверь. Когда придут собаки, тут-то он и завертится. Может, следовало их шугануть. Смысла в этом он не видел. Энн тоже. Он был до ужаса заморочен, а вреда от собак никакого, и позже Энн сказала, что никаких собак не было. Он отбивал отскоки. Жарко было весь день. Он воображал, что вся листва побурела. Что все снаружи сияет изморозью. Что зима невдалеке. Про это он не знал. Не то чтоб зимы ему хотелось. Хотелось ему вычеркнуть свои белые Рождества из банковского календаря.
– Всё у тебя в голове, – сказала Энн. Что было донельзя правдой. Конечно же, подобные праздные сведения никогда никому не приносили пользы. Но она так старалась, так ужасно старалась. Нет, не старалась. Она вообще нисколько не старалась. Вечно его накрывала этим ебаным Искусством. Что делал Гоген. Что делал Достоевский. Что делал Леденс. Он рассказывал Энн все. Истинное и ложное. Она выказывала предпочтение ложному. Он рассказывал ей истории про Бабулю, как она проворачивала фарш под конец осени еще в Альберте, а сквозь ее заношенное платье виднелись огромные сального цвета ягодицы. Сплошь ложь, сплошь неправда, сплошь неуместно. Из этого она вывела весь свой взгляд на него. Всю историю. Всю художественную историю его детства.
Затем Энн принялась догонять. Она увидела, что он себя изобрел ab ovo{92}. Ее расстроило. После первой трещинки он все просрал. Она звала его миражом. То был конец их недели. Она по-настоящему на него набросилась. Неискренности. Подсознательные бортовые залпы. Но обидно ему стало из-за этого самого миража. Имелись определенные области, где миражом он не был. Точка. Имелись определенные области, где он был неумолим, разве непонятно.
Он выпнул ее вон. Энн выяснила, что он не мираж, таким манером, что осеклась скорее резко, чем быстро. Парадокс: оказаться выгнанной из дому миражом. Ему нравилось так все ощущать. Фактор отдачи действительности. Теперь он такого не замечал. Такого рода нетерпенья. Но его вынудили. Два года самого остроконечного притеснения в собственном доме.
Через десять дней он ее увидел. Научная выставка в средней школе. Он в точности это запомнил. Там была Энн. Прямо там, где они могли друг друга видеть. У стены стояла диорама под стеклом. Предполагалось, что это Патагония. Он запомнил одно дерево, увешанное гипсовыми плодами. Похожи на гранаты. Над всем, на тысячах тонких проволочек, висела туча синих попугаев. Он ушел без единого слова. Самонадеяннейше дешевая разновидность гордыни. Не говоря. Он заплатит.
Ночь ложной весны. Он был в саду за домом. У него с собой матерчатый мешочек подсолнечных семечек. Он был пьян. Семечки он пихал в землю указательным пальцем. Небо походило на крышу диорамы. То была Патагония. Его тоже выставили экспонатом. Последовательно он в это не верил. Теперь он в это не верил. Но еще поверит вновь.
В случае его матери вскоре за кулисами обнаружился красноносый монсиньор, готовый его наставлять. Монсиньор сообщил Болэну, что, если тот «этого» не бросит, – будет жариться на вечном огне, как баранина. Что бы там Болэн ему на это ни ответил, монсиньор подскочил в возбужденье. Чуть до драки не дошло.
Болэн взошел по лестнице банковского здания в кабинет окружного казначея. Он искал работу. Лестница вихрилась над зеленой застекленной крышей банка на первом этаже. Неким образом все это отвратительное здание начало топорщиться, запульсировало. И он выронил свой портфель-дипломат сквозь застекленную крышу. Делопроизводитель взглянул на него снизу вверх сквозь дыру. И Болэн увидел, что лучше пусть на тебя глядят снизу вверх сквозь дыру, сколь бы ты ни сбрендил, чем самому быть глядящим делопроизводителем.
Он принялся мыслить в понятиях крупных жизненных перемен, об искусстве и мотоциклах, горах, грезах и реках.
Останься на закат. Этот чувак – цвета клубники. Он подползает по ручью Стриженый Хвост и расцветает в елках. Он полосует потолок повозки, оттеняет пористый «хадсон» и, сквозь жалюзи, делает что-то дикое из Болэнова лица.
9
Без ведома Болэна редкий черноногий хорек, что для колонии сусликов нечто среднее между Си-Си Райдером и Стэггером Ли{93}, метнулся из своей берлоги и пересек Окружную дорогу 87 между Дождливым Холмом и Бизоньими Ключами, Северная Дакота; неподалеку, вообще-то, от Кедра, что есть южный рукав реки Пушечное Ядро. Это редкое крохотное злобное шушешство чуть было (случайно) не переехалось К(лопусом) Дж(еймзом) Кловисом, всесторонней личностью всеобъемлющих грез о нетопырных башнях, коя жала на Запад в своем «Моторном доме Додж».
Единым махом Кловис оправдал по крайней мере летние траты. Применяя лишь местную рабочую силу и сам выступая прорабом, он возвел нетопырную башню на Западе и предоставил первые безгнусные условия пикнику «Американского легиона»{94} в Опоросе, Северная Дакота. С некоторой радостью наблюдал он, как летучие мыши бросают родные высокие крутые холмы и тучей вьются по сухим руслам и гравийным отмелям, в ивах и тополях, нетопыри в древесных кронах и небесах изливаются дымом из своих пещер и дыр, из обиталищ своих в утесах и полых столовых горах, устремляясь к первому Западному Нетопырнику Кловиса с его квартирами класса А-1. У маленьких «маянских» входов затевались нетопырьи бои. Принцип тут – и неизбежно – кто смел, тот и съел. На краткое время крысы одержали верх в летучих мышах; на маленьких ярусах лоджий разразилась нетопырья война. А ниже, со своим первым клиентом Долтоном Трюдом, мэром Опороса, стоял встревоженный К. Дж. Кловис и слушал отдаленную потасовку. Вот начали падать жертвы схватки; черные викторианские перчатки; смертетрепет.
Но едва все успокоилось и всяческих оголтелых нетопырей анархии либо сшибли вниз, либо отправили назад к утесам, Кловис понял, что башня действует. Через два дня провели пикник, и в сумерках, в вышине над «горячими собаками», жареными курами и целым сральником картофельного салата, собрались летучие мыши. Вполне сам по себе разразился приветственный клич. Ура! Ура этим нетопырям! Ура Пикнику Опоросного Отделения Американского Легиона! Ура К. Дж. Кловису из корпорации «Нетопырник Савонаролы»{95}. Ура!
Кловис отправился в путь.
Он едва не сбил черноногого хорька. Он переехал Кедр, сиречь южный рукав Пушечного Ядра, между Дождливым Холмом и Бизоньими Ключами, Северная Дакота.
К. Дж. Кловис направлялся в Монтану.
Опускавшееся небо несло через Ливингстон дым от древесно-массного завода. Болэн посмотрел на картинки родео на стене салуна «Долгая ветка», праведным мановеньем руки отказался от другой порции выпивки. За ночь самый северо-западный квартал Главной улицы выгорел дотла. Двадцать четыре постояльца «Гранд-Отеля» спаслись невредимыми. Из швейного ателье в смятенье выбежал пожарный, таща пылающий манекен, с криком: «С вами все будет хорошо!» Все хорошо с манекеном не было. Он превратился в лужу горящего пластика и не один час испускал ядовитый черный дым. Пара наштанников, принадлежавших человеку, отряженному в похоронную команду после битвы у Маленького Большого Рога{96}, бесследно потерялась. Как и мексиканский ленчик с серебряной лукой. Как и пидарская коллекция бомбазинных прикидов. Как и птица, ловушка, боло. Вся эта дешевая розница, без следа.
Болэн обошел зону пожара. Вокруг пожарной машины куролесили несгибаемые добровольцы, опрыскивая золу и пробуя разное. С гостиницей, казалось, все в полном порядке; но нехватка окон, необычная темнота интерьера сообщали, что никого нет дома. Возможно, лишь какой-нибудь коммуняка.
Насквозь по всей Главной было разбросано стекло. Витринное окно «Рынка приборов Пола» выбило, когда стены выгнулись, и второй этаж провалился в погреб. Папку с рецептами «Городской аптеки» спасли и переместили в «Общественную аптеку», где заказы выполнялись как обычно. Упреждающая пропитка водой крыши «Западного авто» привела к необычайному ущербу от воды. Бозмен прислал своего самого крупного машиниста насосной установки и четверых пожарников. Давайте же похлопаем Бозмену. «Подростки Ливингстона оказали помощь при „зачистке“ „Городской аптеки“», – двусмысленно провозгласил мэр. «Ливингстонское предприятие» упоминало «ревущую преисподнюю», «силуэты пожарных на фоне пламени», «печальный день для всех затронутых» и различных личностей, «прилагавших все силы».
Это, подумал Болэн, глазея на разор и погибель, – сгоревший квартал моих надежд, орошенный пожарными бригадами всамделишной жизни. Какая-то гнида подписала меня на левый приход. И, честно говоря, не понимаю, с чего бы.
Вроде дождь будет. Тем не менее голову подняло искусство. Энн внесла свои книги внутрь, определители и романы; и поставила полевой бинокль на стол в вестибюле. Из футляра вытащила фотоаппарат и водрузила его на алюминиевый штатив, а затем натянула дождевик и снова вышла наружу. Штатив она сложила и понесла все это хозяйство на плече, как лопату, пересекла двор, пролезла сквозь две нижние пряди проволоки и обогнула навоз – так всю дорогу до неорошаемой возвышенности, где душистыми полосами синевы рос шалфей. Небо серебрила молния, и это ее пугало на славу – она благоразумно избегала рисоваться на вершинах холмов. Когда наконец установила камеру, ровной земли у нее не было, и пришлось подпирать штатив камнями. Она часто заглядывала в видоискатель, сверяясь, пока не почувствовала, что все на месте, и начала сочинять композицию. Видоискатель изолировал ясный прямоугольник окрестности; три слегка пересекающихся и нисходящих холма, вполне вдалеке; вечерний свет распределяется из-под густого облачного покрова. Холмы делили кадр единственной напряженной линией; и хоть она считала, что в копьях света есть что-то утомительное и тёрнеровское{97}, ей нравился накал тополей, чьи очертанья мягко усеивали резкие контуры холма. Она выучилась предварительно переводить весь цвет в серую шкалу, чтобы можно было управлять фотографией в черно-белом. Ей нравилось видеть, что шкала здесь будет абсолютна. Белая, обжигающая молния с ее долгим полусветом вспышки, распределенная по просматриваемой области до чисто черных теней в лощинах и оврагах. Энн ощущала эту полярность света с чуть ли не физической опаской; толчки молнии казались плотными и жесткими. Объектив она чуть вывернула из фокуса, чтобы преувеличить контуры композиции; затем вернула его к бритвенной остроте. Затаила дыхание, словно стреляла из ружья, и руку оставила бережно поддерживать объектив, поглядывая вниз на его пастельные цифры глубины резкости, на три алюминиевые ноги, раскрывавшиеся из-под аппарата звездой. На верхней губе у нее выступила легкая испарина, пока она подрезала, наводила на резкость, подбирала диафрагму и выдержку до чистой фотографической четкости, которую воспринимала воображением. В картинку непременно должна попасть молния, иначе получится глупая открытка. Но молния сверкала беспорядочно, и Энн никогда не понимала, когда та появится. Ей хотелось, чтоб та была далекой и левее нижнего края холмов, чтобы композиционное равновесие оказалось пристойным. Пока буря, еще далекая, нарастала, удары молнии возникали с большей регулярностью – с такой, в какой Энн уже начинала ловить ритмичность. Она попробовала предвосхитить этот ритм, чтобы успеть спустить затвор в подходящий миг; при каждом нырке молнии, при каждом обжигающем проблеске она сжимала мышцы и постепенно подбиралась к интервалу, пока, после дюжины мгновений или около того, не отступила от фотоаппарата со спусковым тросиком, зажатым между пальцев, и не подвигалась – очень слегка – вся с головы до пят. Глаза у нее были закрыты, следует сказать. Через несколько мгновений этого утомительного занятия она открыла глаза, ошеломленная, и спустила затвор в ту микросекунду, когда замерцала молния, вдали, над нижней оконечностью холмов. Черное и белое, убывающие серые, знала она, обездвижились и стали прекрасны на тридцати пяти миллиметрах эмульсии азотнокислого серебра внутри ее аппаратика.
Энн какое-то время отдувалась, а затем сложила ноги штатива и направилась обратно вниз, к ранчо.
Она себя чувствовала заодно со всем.
Будто бы она, вымотавшись напрочь, сдрочила. Она знала, что в ящичке у нее – непроявленное изображение, ожидающее купели настоящих химикатов. Ум ее и сердце звенели от этих цвиркавших залпов. Шаг пружинил. А ее желанная маленькая попка была туга и расколота, как персик, от девчачьей ретивости. Аристотель говорит: Эвдемония{98}, – думала она.
ЛОРЕЛ, МОНТАНА
дружелюбные церкви
приезжайте
повидать
нас
Теперь уже недолго, думал Кловис. Биллингз наконец-то остался позади. Непосредственно справа от контрольных приборов располагался телевизор. Кловис включил его и смотрел «Игру в свиданья»{99}. Привлекательная девушка-подросток только что выиграла две недели в Рино с железистым Главным Старшиной. Она выбрала его, потому что голос его напоминал ей Нила Седаку{100}. Но когда он вышел из-за шторы, девушка обалдела.
Летние горы были цвета пум. На переднем плане проявлялся легкомысленный антагонизм «Бирма-Брижки»{101}. Под сенью знаков покрупней стояли лошади и били хвостами. Кловис думал о моложавой силе Болэна. Уже недолго, напоминал он себе.
Справедливо ли это, спрашивал себя Болэн, так ли? Он выглянул в окно кафе «Большой рог». На улице собралась толпа – смотрела на руины пожара: ковбои, лесорубы, предприниматели, верблюд. Молодая учительница обедала с подающим надежды учеником.
– Как только возьмешь на мушку Шекспира, – говорила учительница, – вся сделка у тебя срастется. – Снаружи прибыл мэр.
Сквозь полусгоревшее здание пронеслась шар-баба, старое похоронное бюро, осыпая дождем недоделанных надгробий, шпунтовой обшивки, птичьих и мышиных гнезд. Вокруг мэра собралась кучка, а он вздетой ладонью показывал на ущерб от пожара.
– Мы разукрасим этого сукина сына или жизнь свою на это положим, – уверял он своих избирателей.
– Мне моя работа не нравится, – сообщил Болэн пожилой официантке.
– Это ничего, – сказала та. – Прими брому, милок.
– Я несчастен от своей судьбы, – сказал он ей.
Энн не была маленькой. Но сложена была деликатно и скорее длинна, нежели как-то особо стройна, хотя и стройна она была; но впечатление на тебя ее кисти, нос и стопы производили своею длиной и бледностью кожи. Глаза ее, казалось, очень полностью распахнуты, верхнее веко почти что невидимо, а нижнее выглядело так, словно его обстрогали до лучинки, хоть и без обычного качества пристального взгляда. Когда курила, сигарету Энн держала с небрежной точностью и могла забыть ее во рту, дыша и щурясь сквозь дым, а при этом выглядела довольно красиво. Внимательно слушала даже Бренна Камбла, который решил, что после медового месяца в Париже они будут прям постоянно ходить в оперу.
В тот назначенный день Болэн наблюдал за Главной улицей, едва забрезжила заря. Едва забрезжили сумерки, появился громадный «додж», перегородив собой конец Северной Главной и пасясь по разделительной полосе, а внутри озиралась голова бессмертного толстяка.
Болэн подскочил со своего сиденья перед зданием «Питерсона Дьюинга» и побежал рядом с машиной. Они пожали друг другу руки через окно, и Болэн поехал дальше на подножке, пока Кловис охотился на сорокафутовое стояночное место.
Той ночью они встали лагерем на ручье Стриженый Хвост, оставив громадную тушу «доджа» на шоссе. Как арабы, строили они козни до утра и поднялись с первым светом. Болэн развел костер в маленькой колесной тачке, которую нашел; и в утренней промозглости они возили тачку так, чтобы оставаться на солнце. Грели руки и все спланировали.
Проверить можно было и потом; но, вероятно, Болэн уже начал видеть, как не видел этого прежде, что с неких важных сторон его собственная жизнь, как и у Кловиса, была не смешна; либо такова лишь с оговорками – как, отплясывая кекуок, оказаться под заградительным огнем; или, еще лучше, одна из кошмарных вывесок Кловиса, Дядя Сэм, к примеру, съежится и попросится на ручки. Окольные пути странно вели Болэна, как будто он ими заболевал, зряшный грипп. Безрассудный подход К. Дж. Кловиса превращал его, со всеми его напором и надменностью, в палочку, на какой держится карамельное яблоко Америки; Болэн от него полнился радостью знания, что скоростные трассы населены искусными пройдохами{102}, высокомерными интуитивными анархистами, которые в расчет не берутся, но своим обширным коллективным сердцем верят, что США – плавучая игра в кости с удушающим духовным кредитом. Зарубите на носу.
Кловис же в Болэне видел нечто совсем иное.








