Текст книги "Шандарахнутое пианино"
Автор книги: Томас МакГуэйн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Скука была заразна.
– Я мог бы что?
– Я б мог тебе найти место рекламщика.
– Non serviam, – сказал Болэн, – я перенацелился.
– Что это, бога ради, значит?
– Вообще-то я совершенно без понятия.
Они поцеловались, как двое русских.
– До свиданья.
В ту же минуту, как отец его уехал, у Болэна заболел геморрой. То же самое предшествовало последнему мотоциклетному путешествию, начавшись с отвратительной фистулы, что сразилась вничью с шайеннским пенициллином на восемьдесят долларов. От нескончаемых сидячих ванн в хлипких раковинах блошатника ноги у него сделались, как у бегуна на милю. Болэн знал, что решающий поединок недалек.
Болэн чувствовал, что неправильно он вечно держится до последней капли крови. Текущая нисходящая нота была мгновеньем. Он слишком долго прожил со всеми раздражителями домашней жизни, мелкими дебатами и соперничествами, какие создавали ничтожные помехи его счастью. Подобные встречи всегда сопровождались неким унылым нагроможденьем шуточек. В итоге его погребало в херне светской суровости, а та превращала его во вздорного тунеядца par tremendoso{36}, о чем сам он сожалел.
В прошлом он бегал туда-сюда по Америке, не в состоянии отыскать эту апокрифическую страну ни в какой ее частности. Его адреналиновая кора изрыгала столько отходов энергии, что происходило много чего изумительного. И он преднамеренно изо дня в день менял свою шоссейную личину; а потому по всей стране его разнообразно вспоминали по опрятному платью, полной противоположности оному, его упорному собирательству «данных», произвольному и циклоническому произнесению речей, клятвенной преданности его матери и отцу, регулярному стулу, симпатичному, довольно расхристанно организованному псевдомадьярскому лицу, крохотной библиотеке и транзисторизованным машинкам, запираемым в канистры для боеприпасов, предполагаемой коллекции сухих завтраков минувших лет и привычному параболическому курсированию по всем США с сопровождающими крупными неприятностями, погонями и маленькими драгоценными гаванями спокойствия либо странных нежностей соответственно сценариям разъездных коммивояжеров, когда неприятелю выставлялись декларации суровой личной вражды размерами с рекламный щит, сотни улочек глубинки запруживались прискорбными глаголами и существительными, острыми, тяжелыми и такими, что громоздились баррикадами и танковыми ловушками в мирных летних деревеньках, где никто на неприятности не напрашивался.
Почти со всех сторон это требовало небывалых усилий, таких, с какими он сам был бы рад покончить. И вот, вновь на этой грани, он ощущал в уме громовое напряженье.
4
Люди объявляются.
Слишком уж долго не переставал он выглядеть ошарашенным. Часто думал: «Быть большей свиньей я б и не мог». Интересуясь лишь тем, после чего не наступает похмельного завтра, он отслюнивал обманные разговоры, от каких все, кто их слышал, неловко ерзали.
Когда он закрывал глаза, Энн, казалось, проносилась по кобальтовому небу, прелестная переводилка на жестком Птолемеевом куполе. Всякая комната расседалась по углам. И с чего бы кому-то в изобилье поздней весны воображать, что зима неподалеку, чешет себе яйца в какой-нибудь мрачной чащобе?
Он грезил и грезил о своем отрочестве, когда тратил свободное время на просмотр медицинских фильмов, таскал с собой револьвер и ходил повсюду, нипочему, на костылях.
Ныне его интересовало, как люди слушают.
Он их слышал. Совершенно оклопев на каркасной кровати, он нашарил лапой на стене выключатель. Вот они тут: собаки. Он слез с кровати, загнав тень цвета замазки к верхушке лестницы. У подножия ее к унитазу текло море шерсти. Он слышал, как они по очереди лакают. Его будоражило и пугало. Он чувствовал, как из груди у него торчит длинный, жуткий прямоугольник пространства и доходит аж до первого этажа.
Назавтра он отправился смотреть кино про Аравию из «Серии всемирных приключений»{37} и много часов не затыкался о «Смерти в Африке». Две тысячи лет пустынной жары превращают человеческое тело в невесомый гриб-пылевик, из которого можно сделать полезный каяк, раскроив брюшко. Брать с собой на рыбалку. Показывать друзьям.
Он позвонил Энн на ранчо.
– Тебя арестовали? – поинтересовалась она.
– Пока нет.
– Ох, ну что ж. Я не знала, что они станут делать.
– Я этого никогда не забуду, Энн.
– Я б так и подумала.
– Быть большей свиньей я б и не мог.
– …ну… – двусмысленно произнесла она.
– На ранчо все хорошо?
– Тут этот новый десятник, – ответила Энн, – он как бы такой прекрасный гад.
– Я сам с собой управлюсь, – сказал Болэн.
– Очевидно, ты так и считал, – прокомментировала Энн, – когда той ночью устраивался на каминной доске…
– Вообще-то на полке.
– …и орал вороной – как ворона – на мать. Это кое-что – в общем и целом тянет на приз.
– У меня уже есть, – загадочно произнес Болэн.
– Николас, ох…
– Ты плачешь.
– Этот звонок… заметно дорожает.
– Ты же плачешь, правда?
– …Я…
– Я вижу тебя, – ясно начал Болэн, – почти богиней, волосы твои текут, а за ними Северное Сиянье. А ты мне говоришь, что это дорогостоящий звонок. Когда у меня в голове твой портрет, который абсолютная классика. Уровня чего-то А-1. – Напротив подбородка Болэна три отверстия: 5Ø, 10Ø, 25Ø; крохотный поршень грезит о поршнетке; со всех четырех сторон стекло, круги волосяного сала отпечатаны миллионом линий волос, а под ними – дубленого цвета поднос, исцарапанный именами, цепочка и справочник.
– Николас, – сказала Энн, – попробуй выдрессировать в себе здоровый ум.
– С какой целью?
– Счастья и искусства.
– О боже мой. – Он быстро завершил и повесил трубку.
Двинь дверь, и она сложится. Выхлопы и автомобили. Я очутился в той роли американского корпуса, что дурно пахнет. На лике государства стригущий лишай. Эти женщины. Ну правда. Все они изумительно двуглавы. Улыбаются с обоих концов. Янус. Своя подлива у них – что собачий корм. Я всяких выдерживал. Некоторые руку задерут, а там острота пристойного европейского чеддера. И вся эта болтовня об искусстве. Я знаю, к чему это у нее приведет: лишь больше невоздержанности во имя его. И всякое вроде отреченья от нижнего белья в знак протеста против того, что ЦРУ прослушивает ее телефон.
Что уместно, кирпичную стену напротив украшает вывеска ручной покраски: усталый Дядя Сэм в красном, белом и синем тянет смиренные, умоляющие руки к смотрящему; скошенный подбородок опущен, являя подлый скат его рта, который говорит: «НУЖНО ВЗБОДРИТЬСЯ». Болэн приблизился, потрясенно увидел подпись: «Вывески К. Дж. Кловиса». Вернувшись в будку, поплескался в «Желтых страницах» и нашел его имя.
Болэн зачарованно вздрогнул, видя еще одну, дальше по переулку, что заканчивался в четверти мили впереди синей роскошной цистерной пропана; другой конец, маленький пробел грязного неба, вроде паузы между концом торцевого ключа, поднесенного, вообще нипочему, к глазу, небольшое пространство и – в центре – красная старомодная телефонная будка, где он сказал свое слово. Играло радио, его лютую музыку оспаривала остервенелая свара «электрических помех». Не годится такое для счастливого мальчика. То была страна крысиных войн, темный феод бактерий, младшие капралы с шестью паучьими ногами.
Дальняя стена, над пропановой цистерной, между сточных труб, исполосованных окислением, другая вывеска, эта изображает смуглую андалузскую красотку, возможно, чуточку буквально. За нею высится линия муниципального горизонта, щупальца и куски зданий, во всеобъемлющей мерзости среды обитанья; самые кончики ее пальцев, пульсирующие и патрицианские, едва поднимаются над нижним обрезом; дешевые люминесцентные буквы провозглашают ее послание: «Друззя маво муша миня ни лубяд патужда я хиспанга жэншчына». Подпись – о боги! – К. Дж. Кловис. Под нею – его торговая марка, геральдическая лилия из кожзама.
Будь здесь Энн, она бы посмотрела на него, глаза кругом от многозначительности. Она б нипочем не увидала юмора вывески на следующем здании, изображавшей пятерку грубо нарисованных французских пуделей, выписывающих «СТРАНА ПАЛОМНИКОВ» техниколорной собачьей блевотиной по новоанглийскому пейзажу. Как бы она восприняла последнюю картинку, какую сумел отыскать Болэн, где «фермер» бросается на «домохозяйку», пойманную им за воровством, при лунном свете, у себя в огороде? Под нею: «Вот огурец, какого никогда не забудешь!»
Болэн, пылая нетерпеньем, несся, пешком, прочь из этого околотка; и в итоге оказался сидящим на поребрике. Вопрос был в том, видел ли он вообще всю эту дрянь. Вот в чем на самом деле был вопрос.
Осторожно вернулся он к телефонной будке, набрал номер Кловиса и молча прослушал записанное сообщение:
– Алло, э, алло, э, алльё вам там, эт ты, Боб, Марти, Джен, Эдна, Декстер, Дезмонд, Дезилу, Ди-Ди, Дэрил, собачий бой, кулачий корм…
У Болэна крыша ехала.
К своей чести, он спросил себя: «Я это слышал?»
Солнце падало далеко за кормой переулка.
Средь останков пружинного матраса пробиралась усталая крыса, полная решимости отыскать Путь.
В темно-буром кабеле лифта, на котором перед кабинетом стоматолога из «Рыцарей Колумба»{38} на сороковом этаже свисал целый съезд стареющих монахинь, в тысячефутовом столпе голубого пыльного света лопнула еще одна микроскопическая прядка.
Некие солдаты выдвинулись на позицию.
Инженер в Менло-Парке{39} размышлял над возможными почтовыми ящиками будущего.
В полусвете кабинета ярыжка имел машинистку; домохозяин, шпионя из технического чулана, до боли в глазах напрягал зрение в не слишком хорошем свете и считал, будто видит, как две посудные терки «Брилло»{40} не поделили сосиску.
– Не претендую на святость, – заметил Болэн.
Одна нога охромела, карман чесался от нехватки в нем его старой волыны, его старого Хартфордского Уравнителя{41}.
От миллионов звучных, незримых фортепианных струн вся страна раскачивалась окрест телефонной будки величавыми, страдальческими кругами. Болэн чувствовал, как она гудит через истертую черную ручку складной двери. Справочник, с его тысячекратными экспоненциальными объектами ссылки, бил чечетку тайной жизни нации.
Вот он ушел, думая об Энн: невозможно не воображать себя и Энн в некоем космическом двойниковании; они плывут в курчавом кучево-дождевом облаке, коллаж святых говорит: «Вот пересеклись».
И, представляя себя в высоких интерьерах Горного Запада, он думал о старых мотоциклетных выездах. Посмотрел на «хадсон-шершень» и спросил: сгодится ли?
5
«Хадсон-шершень» возникает в устье долгого изгиба, двухполосная сельская дорога в горах Прайор Монтаны. Голые потеки в облесенной стране, ледниковые морены, осыпи щебня, словно лакающие языки, шалфей на дне ручьев, осины и тополя. За кренящимся «шершнем» грохочет самодельная повозка на четырех шестислойных восстановленных колесах с фабрики «Файерстоун и компания»{42}. Повозка есть дело рук водителя, Николаса Болэна. С гнутой цыганской крышей, стенки – сетки от комаров со стойками из твердых пород. Внутри спальные скатки, канистра для боеприпасов, наполненная книжками в бумажных обложках, стопа пластинок Джанго Рейнарта{43}, дешевый японский магнитофон; грохоча с борта на борт в повозке без рессор, пастушья печка, похоже, господствует над всем; ее трубу можно совать в асбестовое кольцо в крыше и навесе, опускаемом, чтобы закрыть боковины. Есть «винчестер .22» для походного мяса. Есть удочка.
Болэн погулял по Ливингстону, руки глубоко в карманах, голова глубоко в раздумьях, ноги глубоко в темной таинственности сапог. Зашел в «Ранчерскую одежду и седла Гоголя» примерить обувь. Денег у него не было, но хотелось затей. Он чувствовал, что, если сумеет напасть на правильные сапоги, все станет лучше. Горло у него болело от понимания, что столкнуться в этом городке с Энн ему отнюдь не будет невозможным.
– Драсьте! – Продавец. Болэн сел.
– Сапоги, – сказал он.
– Что будет угодно?
– Ничего, кроме сапог.
– Ладушки.
– На счет запишете?
– Живете в городе?
– Ну еще бы, – сказал Болэн.
– Так ступайте к ней, – сказал продавец. – А начнем мы с вами вот с чего. – Он снял пару сапог с витрины. Упер каблук одного себе в левую ладонь, а кончиками пальцев правой поддержал его носок. – Вот какой экземпляр очень ходко идет у нас тут, в Стране большого неба. Весь сделан в Америке из телячьей кожи, а труба голенища высокая, как у старины Бизоньего Билла{44}. Этот сапог могу вам предложить в отделках грубой буйволиной, натуральной кенгуриной или антикварного золота…
– Нет.
– Нет что?
– Не подобает ковбою наряжаться каким-то фруктом.
– Так, послушайте-ка вы меня. Я только что продал пару сапог рабочему ковбою в розовой водолазке и ботинках из кожи азиатского буйвола с контрастными накладками.
– Злиться совсем не обязательно.
– Я продал пару двуслойных из передубленной подпружьей кожи пекари с персиковыми союзками настоящему мужчине. А вы мне говорите «фрукт».
– Никто не просил вас быть таким врединой из-за этого.
– Ладно, ну его. – Продавец настоял на том, чтоб они пожали друг другу руки. – Давайте всунем вас в парочку.
– Теперь я хочу теннисные туфли оттенка мокко.
– Я думал, вам сапоги нужны.
– Если я пойду босиком, вы мне мизинчики накрасите в «антикварный пармезан»?
– Сэр.
– Да?
– «Ранчерская одежда и седла Гоголя» не нуждается в ваших покупках.
Болэн вышел в перед магазина, шагнул к рентген-машине, щелкнул выключателем и приблизил глаза к окуляру. Сбоку у нее была ручка, управлявшая стрелкой, которую Болэн направил на memento mori{45} своих скелетных стоп на зеленом, как бильярдный стол, фоне. Он вдруг увидел, как не будет жить вечно; и пожелал подправить себе жизнь, прежде чем умрет.
Болэн уединился в номере и несчастно продремал до вечера. Проснулся он, думая о том, как однажды ночью встал лагерем на Континентальном водоразделе и тщательно нассал в Атлантический бассейн. Теперь он не был уверен, что следовало. Он попробовал вообразить, как говорит «пока-пока» убывающей лицемеризации; и привет боевокличной интеллигенции краснокожей возможности с Энн как смутным шайеннским суккубом – полная выделка оленьей кожи.
Но под его окном в Стоунхендже бензоколонок дрейфовали заправщики. «Заливай!» – казалось, говорила Америка. Голубой, сверкающий столп четко опустился под смазочной установкой, и «тойота-корона» рванула в монтанскую ночь. Эй! Вам Подарочные Марки «Золотой Колокол»{46}! На фоне далеких, зримых гор заправщики стояли у радужной волнистости «Марфака»{47}.
Все окна были открыты прохладному высокогорному вечеру; под одеялом арендованной постели Болэна вдруг настигло убеждение, что он зарыт в какой-то теневой сопатке Америки. На сосновой стене над головой – календарь «Пива Великие Водопады»{48} с репродукциями Чарлза Ремингтона{49}: волки, бизоны и одинокие ковбои, пытавшиеся утверждать, что со своими траченными глазами и изнеможенными донельзя лошадьми они имеют право на весь континент. Джордж Вашингтон пробовал то же самое: швыряя монетки за реку, он увел Америку у англичан. Болэн даже мог понять, как в первые дни индейцев, ориентированных на индеек и тыквы, извели нестреляными мушкетонами, парусными судами, географическими картами. Ровно так же, чувствовал Болэн, как макадам и банковские счета лишают его возлюбленной.
Это, ощущал он, была еще одна мигреневая весна. Он сел и куснул яблоко, симпатичное, холодное «северный лазутчик»{50}; кровь на белой мякоти; зубы портятся; зубной камень; признак низших порядков; сбрось их у стоматолога; поднови-ка их, ну, ты.
Спать.
К. Дж. Кловис, бывший толстяк и предприниматель крупномасштабных «прибамбасов» значительной стоимости и выгоды для себя, сидел в своем «Моторном доме Додж»{51}, высвобождая прозрачную смазку в блестящий металлический сосок на верхнее сочленение своего устройства. Он восхищенно улыбнулся сточенным на станке фаскам его «колена» и увидел, как маленькие четверти-арки шарикоподшипника светлеют от масла. Аккуратно пришнурованный к алюминиевой ноге со своим собственным носком в ромбик, хорошо сработанный тяжелый кожаный ботинок казался вполне как дома.
Перед ним бормотал встроенный телевизор: программа Джонни Карсона{52}. Кловис щелкнул его выключателем и раскатал на обеденном столе два чертежа, прижав их углы тяжелыми монетами какой-то иностранной валюты, которые выудил из карманов. Чертежи изображали модель башни-нетопырятни, которую Кловис построит для Америки: современная всеобщая инженерная разработка нетопырных анклавов во имя сокращения вредоносных насекомых по всей земле. На чертежах привлекательность конструкций не скрывалась; они величественно вздымались от лепных бетонных устоев и были оборудованы стильными крышами из колотого гонта, увенчивавшими три уровня отверстий, сквозь которые могли проникать летучие мыши. Поэтажный план, если его так называть, создавался, в общем, на основе великого храма Механтапека на высокогорьях Гватемалы. То есть «монахи» в данном случае – нетопыри – обитали в отдельных, но связанных между собой цепочках келий, грубо продолговатых в поперечном сечении, и каждая дебушировала в центральный желоб, сиречь говносток; сбор из него, ценное удобрение, можно было продавать для покрытия амортизации самой башни.
Нетопырная башня требовала шестнадцати сотен долларов на материалы и постройку. На готовое изделие Кловис пришпилил ценник в восемь тыс; и считал себя готовым к торгам до пяти. Не ниже. Уж точно не в стране, где москиты переносят энцефалит. Далее записка Болэну, который перепритерся и не станет служить: предлагая ему должность бригадира в предприятии, занимающемся возведением определенных конструкций по борьбе с вредителями, в высшей степени инженерный род сдельщины. Финансово никаких препон. Требуется настырный молодой человек с намерением не упустить ключевую возможность. Направлять мне Кловис/Нетопырник, до востребования, Опорос, Северная Дакота. Всего наилучшего.
Кловис добрался до кормы и начислил себе на сон грядущий: одиннадцать пальцев ржаного в кружке для корнеплодной шипучки, – и удалился в туалет произвести быстрый залп; чарующее устройство: машина уничтожала экскременты пламенем. Кловис стоял в ныне тугодумственном одиннадцатипальцевом изумленье, пока солдатики принимали приговор огня. Словно жареные зефиринки, держащиеся за руки, они становились простыми тенями и исчезали.
За миг до того, как он уснул в удобной двуспальной постели, ему начало взгрущаться. К. Дж. Кловис имел полное право верить, как и верил, что никакой радости нет в том, чтобы иметь очертания кукурузного амбара под брезентом и иметь лишь одну ногу. От устройства его уже тошнило. Он выглянул в высокое слоистое окно на Стрельца в близком ночном небе, чувствуя тупую боль слезных протоков у себя под глазными яблоками; и подумал, скоро настанет…
Рано поутру под окном у Болэна вообще никто не движется. Вдоль всей обочины углами выстроились машины, пикапы и бортовые грузовики. Улица пыльна перед скатанными маркизами, обыкновенными лавками в краю, где «Монтгомери Уорд»{53} торгует пастушьими седлами. Башня абсарок{54} на южном конце Главной улицы; к востоку от городка рыба из беленых камней украшает табачного цвета горный склон, ее спинной плавник преувеличен там, где дети со своими камнями заходили слишком далеко.
В этот самый миг Болэну следовало бы видеть Энн. Неужто он боится ареста?
Какое-то время назад, когда Болэн и Энн только повстречались и так заинтересовались друг другом, Энн отправилась в Испанию с неким Джорджем Расселлом, молодым компаньоном ее отца. В Энн-Арборе у нее развилась реакция на бесплодную группу богемных игроков в бридж, что ошивались в Союзе{55} и с кем она, как художник, проводила время. Джордж, кто хотя бы казался решительным, каковым ее новый друг Болэн не был, убедил ее совершить это путешествие. В отличие от игроков в бридж, думала она, Джордж такой тип, кто способен принимать и передавать силу, большую силу «Дж. М.»{56}. Тем не менее ее общественные представленья были таковы, что она оказалась способна, невзирая на свою увлеченность Болэном, провести пробный прогон для своего европейского путешествия с Джорджем в детройтской гостинице. В том, что касалось Энн, он оказался едва приемлем. Финансовая сметка Джорджа не соответствовала его спаленным уменьям. Он казался зловеще неподходящ.
Скобочно: именно расстройство Болэна подтолкнуло его к первому мотоциклетному путешествию через всю страну. Ее отъезд вызвал в нем такое безрассудство, что он перенапряг мотоцикл и порвал цепь передней передачи под Монро, Мичиган (домом Джорджа Армстронга Кастера{57}, кто отправился на Запад{58}), на скорости семьдесят миль в час; и оба колеса замкнуло. Он попал в долгую ленивую последовательность косинусоид, прежде чем совершенно предался земле во взрыве грязи и асфальта, вслед за коим забили три изящных фонтана гравия; последний омрачил черты падшего мотоциклиста лишь на единое мгновенье того года. Не последовало никаких серьезных травм; лишь множество унизительных дорожных ссадин. Девять дней спустя он во весь опор уже мчался к Побережью.
Раздумья об Энн упорядочивали старанья Болэна; любое прозрение, получавшееся из нынешней свободы его состояния, сколь безответственной бы свобода эта ни казалась, в итоге счастливо отольется их матримониальными радостями. Он расскажет ей обо всех своих чумовых деньках. Он ей расскажет о своем мотоцикле в горах, о голубом глянце гололеда в Юте, когда он спускался по западному склону гор Юинта к прекрасным бесснежным городкам, багровым от холода; о том, как ел сэндвичи с кровянкой три дня, пока стоял лагерем в пустыне Эскаланте и на плато Водолея. Почти ни словом не упомянет красотку, которую то и дело кобелировал у входа в свою нейлоново-поливиниловую экспедиционную палатку «Эдди Бауэр»{59}, чей международный сигнальный цвет жженого апельсина привлек внимание охотника на крупную дичь в лесу; охотник этот наблюдал такую наплевательскую ебаторию в свои «лейц-триновиды»{60} 8×32. Та же девушка, что купила ему «Сиреневый бриллиантин Флойда Коллинза», чтобы волосы его на мотоцикле оставались на месте, показала ему кой-какое Американское Пространство под Элко, Невада, в кустах у железнодорожной ветки. Ей нравилось, когда он говорил ей, что он дурак стопроцентной выдержки, который родился стоя и пререкаясь. То была прелестная осень – соколы спрыгивали с заборных столбов, словно маленькие самоубийцы, но лишь улетали прочь; осень гоночных шин «Данлоп К70», окружавших хромированные спицы, рисовавшие в ночи блистающие звездные пейзажи. «Мне только авто подавай, – говорила она. – А с таким и радио не включишь».
Увидеть сейчас Энн, ну, неважно. Я без средств. Хочу унижаться почтовыми переводами. Поцелуй меня. Я не из твоих никудышников.
По пути на Запад от реки Боулдер бортовые грузовики оставляли за собой громадный султан пыли. Та замывала собой боковины на виргинских соснах, высоко вздымалась за грузовиком и краснела в раннем утреннем солнце. Пластинки Джанго Рейнарта Болэну играть было не на чем.
Он подумал, как они вдвоем становятся единым целым, и эта мысль ему не понравилась. Тень блендера «Уэринг»{61}. Если не толковать о чистом супружестве, он не видел, почему это чем-либо лучше бильярдных сшибок, отмечавших их непредсказуемые многолетние хожденья вокруг да около друг друга.
Если б только увидеть ее. Вот в чем вся штука. Не мысль. Штука определенной весомости. Они бы бродили средь костей старого бизоньего сброса{62}, подбирая чешуйки яшмы и обсидиана, то и дело останавливаясь ради той первобытной румбы, что ведома всем мужчинам. У нее была б «виктрола»{63} для его пластинок Джанго Рейнарта. Они бы кренились и дергались от залитых зарею предгорий до сладкой, разбитой закатом предельности высокого одиночья{64}.
Зависнув в неопределенности – вопрос с Кловисом, чье письмо, причудливо изложенное, предлагало Болэну возможность производительного движенья, комплект скобок для вот этого другого. Но отвечать на предложение Кловиса его немного пугало, как прыгать с поезда, – не из-за того, что оно непосредственно соизволяло предоставить, но из-за того, чем грозило на дальнем пробеге. Раз начав, как остановиться? Как вообще бригадир на стройке по борьбе с вредителями уходит на пенсию?
Он написал Кловису и сказал: я весь ваш; приходите и забирайте. У меня оперативный радиус пятьдесят миль, нужда в: чистом постельном белье, алкогольных напитках в разумных количествах, безопасных наркотиках, одной зубной щетке «Тек» с натуральной щетиной и резиновой массажной накладкой для десен, деньжатах, достаточных, чтобы стирать или латать четыре пары «Ливайсов», четыре ковбойские рубахи вырви-глаз, восемь пар армейских носков, одну непромокаемую куртку «Филсон»{65}, жилет на пуху, один спальник в форме мумии, одну пару походных ботинок на «вибрамовой»{66} подошве, одну пару сапог «Нокона-Элеганте» с ковбойскими каблуками и голенищем-трубой, один шейный платок от Эмилио Пуччи{67}, одну пару артиллерийских варежек с выделенным указательным пальцем и один смокинг «После шести»{68}.
Он принял, иными словами, предложение Кловиса с ощущеньем, что с добавлением этой работы к распорядку дня жизнь его может восстановиться, как замороженный апельсиновый сок.
Непреклонно представит он себя вниманью Энн таким манером, что выйдет за пределы простой ссоры и вызова полиции.
Он станет легендой.








