Текст книги "Шандарахнутое пианино"
Автор книги: Томас МакГуэйн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
2
В такие дни жизнь кажется чуточку большим, нежели набивать песком крысиную нору. В тот день он поехал кататься на своем «хадсоне-шершне» и получил облегчение и удовлетворение. До поры до времени он просто был автолюбителем.
После долгого обхаживанья и взаимного доверия, произросшего из этого времени, Болэну случилось осознать, что никакого взаимного доверия из того долгого времени, что они провели вместе, не произросло.
У него имелось надежное доказательство – подтвержденное зрительное наблюдение, – что Энн в тот день виделась со старым своим наперсником по имени Джордж Расселл. Это оговаривалось соглашением. Сама по себе невеликая компенсация того, что она лишь годом ранее упорхнула с этой птицей в Европу, как раз в то время, когда взаимное доверие, как воображал себе Болэн, выросшее между ними, не должно было давать возможности даже смотреть на другого мужчину. После, между ними же, случились месяцы нутряных выпадов, от которых они оставались опустошенными, но, как он считал, «по-прежнему влюбленными». И вот опять Джордж Расселл поднял свою ухоженную голову. Его «Виталис»{13} тяжко обволок всю землю.
Дело Болэна и Энн было причудливо. Довольно долго они чуть ли не постоянно виделись друг с другом утром, днем и вечером. Родители ее, Дьюк и Эдна Фицджералды, были светскими фикциями автомоторных денег; и Николас Болэн им не нравился даже на полстолько. Дьюк утверждал, что он лошадь, которая нипочем не дойдет до финиша. Эдна говорила, что он попросту не считается.
Но Болэн и Энн виделись каждое утро, день и вечер. Определенное количество этого времени неизбежно не тратилось ни на что хорошее. Для Болэна – да и для Энн – все это казалось одним из одержимых заклинаний жизни, пространственным пробоем, небесами.
Однажды, к примеру, были они на лодочке Болэна; он – в каюте, регулировал пламя параболического бутанового обогревателя. Энн – на койке с ним рядом, Болэн – в иезуитской истерике взаимного непонимания. Энн явно, прелестно этого ждала. И Болэн ей взял и выдал, вот так вот. Оседлывая ее, он заглянул под низ: от берега к берегу прыгала селедка, морская идиллия. Энн, с ее стороны, нипочем не следовало советовать ему придержать коней; поскольку один тревожный миг он вообще не мог запуститься. Она ободрительно потрепала его и сообщила, что мы теперь большой мальчик. Своими лодыжками она скользнула ему за колени. Болэн чувствовал, будто надувается, становится скрипучей поверхностью, а та расширяется, твердея и бледнея, что он метеозонд, подымающийся сквозь стратосферу, поначалу лишь сдутый мешок, с набором высоты он круглеет и тончает, затем – взрыв и долгое безумное паденье в океан.
После они вместе наблюдали закат на озере Эри; отбеленное водянистое солнце осторожно опускалось на горизонт и лопалось, как волдырь, сочась красным светом на ядовитое озеро. Можно было сосчитать семь труб «Электрической компании Эдисон»{14}. С нежностью вдыхали они отходы «Химикатов Уайандотт»{15}. Спали в объятьях друг друга на коллоидной, слегка радиоактивной зыби.
Назавтра он был слегка с похмела. Покурил травы и, как следствие, обрел понимание, что его стул поет блеклым голосом Дика Хеймза{16}. Снаружи его настигло убежденье, что небо вулканизовали. Он попробовал позвонить Энн, а получил в ответ ее мать, которая держалась с ним прохладно. Болэну она напомнила, что все семейство пакует чемоданы ехать на ранчо в Монтану, и, наверное, лучше будет, если Болэн позвонит в конце лета.
У Болэна по-прежнему не умещалось в голове, что Энн даже минуту проведет с другим. От таких мыслей у него рвалось сердце. Ее семья его ненавидела. Из-за этого Энн всегда с неохотой принимала его в доме. Они знали, что он не работает. Они видели его на мотоциклах и чуяли, что он промотал свое образование. Теперь, по телефону, свиноподобная мать Энн сочла необходимым велеть ему дожидаться конца лета, чтобы позвонить. Болэн души не чаял в удовольствии, какое мог бы принести выстрел этой старой манде в хребтину.
– Бармен, – сказал Болэн, – у меня стакан протекает. – Он глянул на мигавшую снаружи вывеску «Бара Поншантрейн», видимую изнутри. – Вы когда-нибудь пробовали баклана?
Джорджа Расселла, другого, он не знал, но без всяких сомнений позвонил ему.
– Слышь, Джордж, – сказал он. – Я требую прекращения глупостей с твоей стороны.
– Ох, Болэн, – с жалостью сказал Джордж.
– Я хочу тебе помочь.
– Ах, Болэн, пожалуйста, только не это.
– Помню, как-то раз, Джордж, ты сказал, что не мог бы жить без лацканов.
– Я такого не говорил, – произнес Джордж учтивым тоном.
– Не могу жить без лацканов.
– Это неправда. Ты пьян или принимаешь наркотики?
– Правда это или нет, но почему ты так сказал?
– Я этого не говорил.
– Что бы это могло значить?
– Я этого не говорил.
– Что бы это значило? «Не могу жить без лацканов»?
– Болэн, – перебил Джордж. – Ты можешь с этим смириться: Энн встречается со мной. Можешь? – Про Джорджа Болэн мог припомнить лишь одно – таких, как он, стоматологи называют сопунами. Зубы у него были приличные – он приобрел их на аукционе имущества Вудро Уилсона{17}. Джордж повесил трубку. Одной ногой Болэн – в пропасти.
Кто-то кинул мелочи в музыкальный автомат. Две пары, знакомые друг с другом, материализовались сентиментальным джиттербагом. Такое вытворяли друг с другом и швабрами моряки, когда сердце у них разбито на авианосцах посреди Второй мировой, джиттербаги на летной палубе, а камикадзэ налетают нанести свой смертельный удар; тот самый танец, что могли б исполнять боцманмат с главным старшиной в ста пятидесяти трех милях от Сайпана под военно-морской оркестр из восьмидесяти пяти человек, играющий «Шлюпку враскачку»{18} на верхушке четырехсот тысяч тонн бризантной взрывчатки, при том что к ним приближается набожный японец на летающей бомбе.
Болэн направился обратно к своему столику, но тот перехватил какой-то чудик.
– Кто чудик? – спросил он у бармена.
– Вы.
– Я видел табличку в урыльнике, где написано: «Не ешьте, пожалуйста, мятные лепешки». К вам тоже относится. – Бармен напустил на себя смешок, закинув голову, чтобы Болэн сумел рассмотреть черные овалы-близнецы, разделенные черенком его носа. Он все равно пошел к столу, неся свежий виски. – Расскажите мне о своей семье, – сказал он чудику.
– Нас всего трое, – улыбнулся тот, – две собаки да змея. – Болэн посмотрел на него, чувствуя, как его мозг вкручивается в первую фокальную точку вечера. Человек поднял с пола одну свою галошу и поднес к собственному уху. – Я слышу Экрон, Охайо, – объявил он. Болэна покорило.
Человек на вид был неряшлив и изможден. Заметив, что Болэн смотрит, он похвалился, что прежде был чудовищно жирен.
– Угадайте.
– Двести, – сказал Болэн.
– Тепло. Пять лет назад я весил четыре восемьдесят. К. Дж. Кловис. Зовите меня Джек. – Натужно привстал. Ему недоставало ноги. Потом Болэн заметил костыли. У Кловиса не было шеи, не дороден, а голова его просто сидела в мягкой луже плеч. – Я потерял веса больше, чем сам могу поднять! – Он обратил внимание Болэна на различные уродства своего скелета, вызванные исчезнувшим весом. К примеру, бедра вывернулись наружу. – У меня стопы оплощали! Варикозные вены по мне всему выскакивали! Куда ни кинь, отовсюду опасность! – Он рассказал Болэну о двух своих друзьях с Верхнего полуострова, те оба весили больше четырех сотен и, как и Кловис, мучились болью сердечной оттого, что при таком весе не могли раздобыть себе щелку. Стало быть, дали обет сбросить весь этот излишек. Он сел на диету под приглядом врача; друзья его пошли на ломки собственного изобретения. Вначале он сокращался слишком быстро и, следовательно, пока тело его кормилось собой, заработал себе подагру.
– Затем разжился этой стариковской болезнью, гангреной, и потерял ногу.
– А давно это вы потеряли… ногу?
– Месяц. Но я себе раздобуду устройство – и справный стану, как золото.
– Говорят, недостающий член продолжает болеть.
– Ох, естественно, да. Случается.
– Как же другие толстяки выкарабкались?
– Как выкарабкались?
– То есть как они сократились?
– Нормально они сократились, – сказал К. Дж. Кловис, сердито глянув в сторону бара.
– В каком смысле? – спросил Болэн.
– Сдохли оба! – Кловис огляделся, елозя, выглянул в окно и неистово заерзал, а только потом вдруг поглядел на Болэна. – Я себе устройство раздобуду! – Руки его вспорхнули, как толстые птички.
– Сдается, что и раздобудете, Джек.
– Буду качаться и кататься, – произнес тот с истовым торжеством. – Справный, как золото! Потеху себе устрою! Вы понимаете, черт бы его драл?
– …да…
– Тебе точно говорю, всех улыбкой одарю! Дай мне шанец – я сбацаю танец! Только отчаль ты – крутну тебе сальто! Отчебучу трепака с потолка на полпинка! Справный буду, как золото! – При всей этой декламации глаза Джека Кловиса замерли, выдвинувшись на позицию. Болэн тоже замер – в пароксизме неловкости за него. – Это мой стих, – сказал Джек Кловис. – Берите или валите.
– Возьму.
– Я в профи податься могу, Кореш. Не забывайте. – Назваться Корешем – единственное, что не понравилось Болэну.
– В чем, – нагло спросил он.
– Дык ведь, заимев это устройство себе, я и за инструмент смогу взяться. Могу ста разными путями пойти. Вы, может, еще за милю услышите, как я хохочу и исполняю на каком-нибудь проклятущем инструменте. – Он сердито мотнул головой, описав ею угол в сто восемь градусов. – Как подумаю про тех других двух толстяков и чего им не перепало. Блин! слишком они тогда перемудрили. – Болэн подумал о двух толстяках, вздутых шариками внутри своих гробов, пока его старый друг замышлял себе искусственную конечность, совершенно волшебную в розовых пластичных и эластичных петлях.
Два человека сидели в поле формайки и не разговаривали. Болэн не мог принять облегченья электрического китайского бильярда, что расцветал для него. Даже без Болэновой благодарности тот плескал вокруг пастельными тучками и звонил в свои колокольчики, а несгибаемый игрок заплел два пальца вокруг рычага и ждал, чтобы аппарат вывел его победу из своего организма.
– Позвольте ваше ухо? – спросил К. Дж. Кловис, от ампутанта – вопрос пугающий. – Мне нужно ваше доверие. Вы же слыхали небось про фермеров, что с одного дерева собирают по десять цитрусовых. Слыхали про озимую пшеницу. Встречали, вероятно, выгнанные овощи. Я пока не могу об этом подробно; однако позвольте мне вот что сказать. Эти чудеса имеют особое применение применительно к нетопырям. А потенциал тут? Длинный доллар. Больше я ни слова не скажу.
Мое собственное устройство, – продолжал говорить он, – которое я намерен вот-вот уже иметь, само по себе будет чудом природы. Я в нем уверен. В нем будет больше подлинной выразительности, чем в натуральной конечности. Хоть я по-прежнему и монопод, это алюминиевое чудо станет переносить меня с места на место. Ваше имя и адрес? – Болэн ему предоставил. – Дайте мне допить в покое, сынок. И последнее – вот что. Вы ж не забудете, правда, что я значусь в «Желтых страницах»?
– Никак нет, сэр.
В баре и впрямь иногда людей встречаешь, думал Болэн, продолжавший пить. Постепенно он прекратил размышлять о невообразимом К. Дж. Кловисе; а принялся вместо этого нянькаться со своей одержимостью тем, что Энн может ему изменять. Подумал было позвонить в дом, но понял, что в голосе услышат его страхи. Более того, ее родители его немного пугали. По крайней мере, в своем мире они были хороши; а он казался плох даже в своем. Дорогая будь моею я тебя люблю. Еще «Черных-Джек-Дэниэлзов», сказал он, да пошустрей. Я клиент. Принесли.
– Я плачу, – сказал он, хлеща капустою о стойку. – Я хозяин сети куриных салонов с «вурлицерами»{19}, и у всякой тушки для жарки, Класс А, на жопке мое клеймо. – Позднее воспоследовал некий совершенно теоретический спор, по ходу которого бармен сунулся лицом к Болэну через стойку поинтересоваться, как вообще можно вести окопную войну на луне, если при всяком шаге подпрыгиваешь в воздух на сорок футов. Болэн отвалился в ночь.
Он стоял перед дверью Фицджералдов, в потемках, на уме ничего хорошего. Энн наверняка спит. Внутри у него, где во тьме гнездились все тайны, в действие вступил некий «Дизниленд» кишок, выметывая из себя иллюзии, невпопады и ложные треволненья. С Болэном случился миг кошмарной малости. Он поддернул рукав узнать время и обнаружил, что часами более не владеет. Ему получшело. Он снова увидел, как может стать прославленным. Кованый латунный молоток на дубовой двери в нише гласил «ФИЦДЖЕРАЛД» строгими прописными буквами; сверху геральдические эмблемы, вточенные в сам металл, провозглашали тех или иных Фицджералдовых зверей на задних лапах; под ними же – пауза, в которой Болэн совершенно расфокусируется, задумывается о собственной смертности, нынешних временах и музыке сфер, после чего вновь сходится в фокус, – под ними же, стало быть, полукруг английских унциалов помельче предупреждал: «Не будите спящих псов». Делалось на заказ, заподозрил Болэн, микроцефальным автозаправщиком из Бёрбэнка.
Суровый Болэн приподнял молоток объявить о своем приходе, но замер на замахе. Скрип молотка изменил ему настроение. Мысли его омывались всеми теми шумами, что он терпеть не мог; особенно шпицами, ветряными колокольцами и оконными стеклами, завывающими под мягкими тряпицами. Он опустил молоток и отпустил его.
Затем подумал изо всех сил. Простоял без движенья долгий миг и подумал крепче некуда. И когда этого занятия с него абсолютно хватило, он медленно и твердо повернул ручку, открыл дверь, шагнул внутрь и прикрыл дверь за собой: правонарушитель.
На первом этаже все огни были погашены, в гостиной – тоже, хотя в воздухе, казалось, было достаточно светло, чтоб видеть, куда идешь; и на приставных столиках тускло сиял хрусталь. Он выбрел из гостиной в кабинет и закрыл за собой дверь.
Чуть ли не в первом шкафчике, где Болэн порылся, нашлись бренди и великолепнейшие гаванские сигары, какие ему в жизни попадались, легендарные «короны», «Рамон Альонес Номер Один»{20}. У него потекли слюнки, не успел он одну прикурить. С первым синим клубом, развеявшимся в воздухе, он налил себе высокий глоток бренди. Вытащил из витрины Фицджералдово ружье «холланд-и-холланд»{21}, подбросил его к плечу и в счастье своем уверовал, будто видит, как плоско на него налетают крупные нырки, проскальзывая под ветер и вспыхивая вокруг.
Услышали Фицджералды или нет? Слышны ли им были ружейные звуки, что он производил ртом? Громкие? Типа двенадцатого калибра? Он подошел к двери, постоял за ней, толкнул ногой, чтоб открылась, и выпрыгнул в проем, поводя в темноте ружьем. Если там кто-то был, ситуация прояснилась, и они предпочли не показываться. Болэн снова притворил дверь, держа ружье за стволы, возложил приклад на плечо и сел, уставясь в темное окно на еще более темные ветки, тыкавшиеся в него.
– Удовольствие не есть отсутствие боли{22}, – сказал он вслух и заглотил весь бренди. Глаза его тут же переполнились слезами, и он забегал кругами по комнате, восклицая: – Я умираю, египтянка, умираю!{23} – Затем он снова сел, снял ботинок, сунул дула «холланда-и-холланда» себе в рот и, прицела в глаза не видя, нажал большим пальцем на спуск. Раздался единственный, металлический, дорогостоящий и довольно церемонный английский щелчок. Он вытащил стволы изо рта и созерцательно заменил их сигарой.
Ощупывая ружьем путь перед собой, он принялся исследовать дом. В льющемся лунном свете поднялся по лестнице. Первой комнатой справа была ванная с утопленной ванной и форсункой душа на поворотной штанге. Болэн чиркнул молнией ширинки и стал мочиться в унитаз, тщательно метя в фаянсовые стенки чаши. Потом – и жест этот был совершенно аристократичен – перевел струю в центр. Шуму получилось много. Затем он спустил воду.
Болэн заткнул хвостик туалетной бумаги себе в задний карман, не оторвав ее от рулона, и вернулся в коридор. Бумага тихонько разматывалась за ним следом, словно бечевка спелеолога. Оглядываясь через плечо, он видел в темноте ее надежную полосу.
У двери первой спальни он повернул ручку. Дверь заело, она не желала открываться свободно. Он помедлил, затем хорошенько дернул. Дверь отстала с мелким скрипом. В зияющем пространстве стояла громадная двуспальная кровать, Фицджералд ниц, его супруга на спине лицом к потолку. Враг. Лишь несколько мгновений спустя Болэн осознал, что дверь пропускает сквозняк без помех и шторы из органди торчат в комнату, трепещут и шумят. Закрыв за собой дверь, он ощутил несомненный гул страха. Тот устроил себе штаб-квартиру у него под грудиной. Он сбился со следа того, что делал. Координация движений с ним рассталась, и он ненужно шумел ногами. Все равно ему удалось храбро добраться до края кровати и опустить взгляд на дула ружья, что покачивались под носом у барыни Фицджералд. Ему выпало припомнить тьмы изощренных способов, какие находила она, дабы сделать ему неловко. Вспомнил он и – глядя, как она эдак вот разлаталась, – что святой Франсиско Борха к монашеству своему был подвигнут ужасом при виде трупа Изабеллы Португальской{24}. Подле нее и невидимый под уступом тени, ее супруг крутнулся в одеялах и разоблачил жену свою. Лишь в просторных боксерских трусах с ярлыком «Вековечье»{25} явилась ее отвратительная фигура. Болэн расстроило видеть эдакое. Тут она зашевелилась, и он убрал ружье. При свете луны он различал, где вороненая сталь запотела от ее ноздрей. Теперь в комнате было полно сигарного дыма. Прямо у Болэна на глазах двое Фицджералдов слепо и замедленно сражались за одеяло. Она победила и оставила его дрожать голым. Он был пушист и причудливо сложен, как новорожденный страус.
Открытие, что Энн в ее комнате нет, все испортило. Теперь его сердила туалетная бумага, навеки вся в задирах и полосах. Он злобно подумал, не залезть ли ему на старуху, чтоб только их проучить; но ощутил, в общем и целом, что лучше не стоит. Освободившись от бумаги, он мрачно прошествовал сквозь синий свет, стряхивая пепел на ковер, кручинясь сердцем. Вот сука.
Он поваландался по верхнему этажу, на сей раз уже не слыша, как шевелятся Фицджералды, а затем направился к кабинету, слегка постанывая. Налил себе еще бренди, вновь подкурил сигару, залпом хватанул бренди и дерябнул стаканом о дальнюю стену.
Наконец его вниманье привлекли щелчки выключателей и лукавое шарканье комнатных туфель по ковру. К подножью лестницы выдвинулся язык света. Болэн заскакал по комнате, то и дело воображая, что отделается обычной трепкой.
То были они оба. Болэн теперь съежился на полке у дверей. От их внезапных голосов он повернулся и врезался носом в дверцу ружейной витрины, отчего та вообще-то захлопнулась. Паралич был ему знаком. Голос:
– Это, это, они что, где?..
Затем барыня Фицджералд уже оказалась в кабинете, мгновенно засекши разбитый стакан, ружье на полу и пятно бренди. Глаза ее встретились с Болэновыми. Поразившись, она вскорости довела до его восприятия свою радость от краха его как ухажера.
– Я, знаете ли, личность, – заявил Болэн.
– Пойдем.
– С клапанами.
– Тебе предстоит немного проветриться в нашей превосходной окружной тюрьме, – сказала она, придвигаясь к нему. – Тебе это известно?
– Я желаю извещения об увольнении.
– Нет. Ты сядешь в тюрьму, ничтожный, ничтожный ты мальчишка.
– А ну-ка назад, – сказал Болэн, – иначе от вашей головы останется столько, что в райке даже мухи не слетятся. – Он обернулся и с пяти дюймов уставился в книжные полки. – Когда гляну, требую, чтоб вы дали мне проход и я б ушел. Считаю до трех. – В шкафах он увидел, как только сфокусировал взгляд с такой близи, множество интересных томов, не в последнюю очередь средь них – несравненный «Лавенгро» Борроу{26}. Но Ля Фицджералд отвлекла его. Когда он обернулся вновь и двинулся к выходу, она визжала и тянулась к телефону. Он протиснулся через узкое окно в сад; всякий отводок куста разом кусал; он был весь в темных, набитых корой укусах до красного мяса.
По садовым клумбам он прошел на четвереньках. Шел не как мужчина, на руках и коленях – но с отрывистой раскачкой членов, держа голову повыше в целях наблюденья, охотясь и не сбавляя хода. Это вельд, думал он, и вот так поступают львы.
Я веду игру с добычей, думал он, или нет?
3
Среди ночи Болэн часто просыпался, обуянный ужасом. Но ничего не произошло. Это следовало предвидеть. Не вызывать легавых – в точности черта Фицджералдова снобизма. Имя в газеты попадет.
Позавтракал он с матерью, вернувшейся с ранней партии в гольф. Волосы в ловкой атлетической скрутке, она хлопнула свои шоферские перчатки подле бодрой сумочки цвета бычьей крови. Излучая холодный наружный воздух, она вынесла их завтрак на веранду. Сегодня она орлица, отметил Болэн. К круассану она потянулась лепной рукою Гибсоновской девушки{27}.
Отсюда им была видна река. Стол окружали телескоп, книги о птицах и кодексы сухогрузного мореплавания, по которым отец Болэна отслеживал на реке рентабельный тоннаж. («Вон пошел „Химикат Монсанто“{28}, груженный по самые шпигаты! Деньги лопатой гребут! Не верь мне на слово, бога ради! Почитай „Бэрронз“!{29}»)
Сквозь стеклянную столешницу, на которой ели, Болэн видел обе пары их стоп, вывернутых наружу на терраццо. Он смотрел, как его мать элегантно зондирует свой безрадостный завтрак чемпионов{30}, омытый голубоватым снятым молоком. И по теплому отчужденью ее улыбки понимал, что сейчас она чем-нибудь его огорошит.
– Что такое, ма?
Ее улыбка воспарила из пшеничных хлопьев, непостижимая и хрупкая.
– Ты же знаешь папу. – Голос ее богат модуляциями терпимости, понимания. – Знаешь, каков он, ну, в том, что касается тебя, когда нужно сделать что-нибудь чуть, ну, хоть чуточку приличного или респектабельного, ты же знаешь, как он, как он, как он…
– Знаю, но прекрати.
– Что?
– Как он, как он.
– Как он хочет, чтобы ты просто воспользовался преимуществами своих самых очевидных преимуществ и вступил в фирму; и дело тут не в…
– Я не подвергну себя карьере в йуриспрюдэнции. Йуриспрюдэнции я напробовался в йуридическом анститюте.
– Понимаю.
– Да-с, в йуридическом анститюте.
– Да-да, что ж, я по правде считаю, что тебе следует знать: если ты повторишь эту речь перед ним… – Сказала она это просто и очень мудро. – …полезно будет рассчитывать на то, что мозги себе ты вправишь. Э, и хорошенько, я бы сказала. – Она категорически воздела тонкую руку, держа ложку на весу; и капля молока, словно бы из бледно-голубой вены у нее на руке, потрепетала на ручке, затем стекла в ладонь. Она обратила к ней взгляд. – Ты презираешь человека, который предложил дать тебе…
– Привязок.
– …дать тебе…
– Слишком много привязок.
– Дать тебе, как бы то ни было, передать тебе прекраснейшую юридическую практику во всем Нижнем течении.
– Слишком уж много вообще привязок у прекраснейшей йуридической практики во всем Нижнем течении.
– Но нет…
– Но нет, я хотел заняться чем-то полностью сам по себе, а возможно – и вообще не в Нижнем течении.
– Вот правда, Николас, заткнись, будь так добр. – Болэн положил в рот кусок горячей миндальной булочки в глазури и перестал разговаривать. Возможно, Дьюк Фицджералд в эту самую минуту нанимает кого-нибудь его убить, а он отправляет миндальную булочку в пищевод, который обречен. Он с приязнью взглянул, как его мать вновь воздела ложку и зачерпнула кусок хлеба и желтка из подставки для яиц.
– Считаешь, будто твое содержание возобновится.
– Ладно, прошу тебя, хватит. Я всегда сам себе средства раздобываю.
– Снова я бы этого не пережила, – упорно продолжала она. – Вроде прошлой Осени. Твой отец работает, а ты каждый день недели охотишься на уток и набиваешь нашу морозилку этими вульгарными птицами. А годом раньше ездишь взад-вперед по всей стране на мотоцикле. У меня голова кругом. Ники, у меня от такого голова кругом идет!
– Я вынужден стоять qui vive{31}, чтоб не упустить духовную возможность.
– Ох да бога ради.
– Честно.
– И бедняжка Энн. Как я сочувствую ей и ее родителям. – Много ты понимаешь, подумал Болэн. В этих краях приходится тужиться.
– Мам, – осведомился он. – Хочешь мой девиз? Он опять на латыни.
– Выкладывай.
– Non serviam{32}. Здорово, а? А на гербе у меня змея ногами шаркает. – Мать захихикала.
Никто б его тут не вынудил рассматривать мир как грязевую ванну, в которой прям-таки круто получать прибыль. Он изобрел шуточку в том смысле, что кровь всегда в красном, а смерть всегда в черном{33}; и подумал: «Что за здоровская шутка!»
К тому времени, как тем же вечером до него добрался отец, Болэн, по тщательном изучении, обнаружил себя в дрейфе. У обоих мужчин в руках было по выпивке. Его отец закончил свой годовой медосмотр и уже пребывал в ожесточенном настроении. Ему ставили бариевую клизму. Если у тебя кишечная закупорка, утверждал он, «эта бариевая сволочь раскупорит сукина сына к чертям». Болэн сказал, что учтет на будущее.
Имелись неполадки с печью. Поскольку дом уже четыре поколения принадлежал семейству его матери, весь тот сектор был подвержен механическим неисправностям печи. Мистер Болэн ныне утверждал, что эта машина спасена из Английского канала, где принимала знаки внимания от корпуса немецких подводных лодок в 1917 году.
– Ее поставили нам в погреб, не тронув ни латуни, ни коррозии, во всей ее первоначальной славе. Трогательные судовые маховики, которыми регулируют жар, все заело в одном положении, поэтому нам остался единственный способ регулировки – открывать двери и окна. В зимние месяцы меня все больше не развлекает создание ложной Весны для шести кубических акров вокруг нашего дома. Счета «Вакуумно-нефтяной корпорации Сокони»{34}за такую феерию обычно доходят до трех тысяч в день.
– Понимаю твои чувства, – нескладно произнес Болэн.
– Нет, не понимаешь. Вчера я узнал, что волнолом съезжает в реку на невообразимой скорости. Боюсь, если я не залью туда немного бетона, этой зимой мы утратим насосную станцию.
Болэн поднес холодный стакан ко лбу.
– Я и сам видел, что он осыпается. – Похрустел кубиком льда; иллюзия того, что крошатся его собственные зубы.
– Ты не представляешь себе, сколько все это стоит, – сухо заметил отец, глаза его освинцовели авторитетом.
– Но раз это нужно делать.
– Само собой, это-нужно-делать. Но о стоимости всего сожалеешь. Стоимость чуть ли не затмевает собою ценность насосной станции, которую пытаешься спасти.
Болэн уделил этому мгновенье спокойных размышлений.
– Может, и пусть тогда, – сказал он.
– И потерять насосную станцию! С незаменимым насосом!
– Что именно ты хочешь от меня услышать?
– Я хочу, чтоб ты мне дал совет. Мне бы хотелось услышать твои мысли.
– Продай дом и купи что-нибудь с двускатной крышей где-нибудь очень глубоко на суше.
– Ох, ну если ты что-то замышляешь.
– Сколько в этом смысла, а?
– И, возможно, тебе следует полегче вот на это нажимать, – сказал его отец, барствуя в аккуратности своего сшитого на заказ наряда. Он ткнул пальцем в выпивку Болэна, плеснувшую ныне на стену, а затем и стекшую по ней. – И если не хочешь пить, так и не наливай себе. Налить себе выпить, а потом выплеснуть все на стену – это не решение, знаешь. То есть в определенных кругах, возможно, и решение; но финансировать его я не намерен.
– Я купил эту выпивку в баре. Я ее владелец.
– Я попытался с тобой о волноломе поговорить, об этом недужном волноломе, который, если его не вылечить, сбросит мою дорогостоящую насосную станцию в реку Детройт, незаменимый насос, туго сбитый дощатый сарай и все остальное. Едва ли следует упоминать, что это разобьет твоей матери сердце. Ее семейство в этом заведении уже десять поколений; и эта насосная станция становилась свидетелем чертовой уймы их надежд и страхов. И будь я проклят, если позову в гости эскадрон профсоюзных ковбоев по шести дубов за штуку в час лишь для того, чтоб не пускать реку Детройт ко мне на газон и, полагаю, в конечном итоге в подвал.
– Ладно, – сказал Болэн, – я починю волнолом.
– Не делай ничего такого, что для тебя слишком грубо.
– Хватит уже меня задирать, – сказал Болэн. – Починю я тебе волнолом, но вот с этого момента всякого остального с меня уже хватит.
– Поступай как знаешь, мальчик мой. – Он выделил улыбку любви и понимания, которая производится в первую очередь нижней губой. – Тебе жить своей жизнью. В противном случае…
– Противном чему? – перебил Болэн, став уже какое-то время назад знатоком подобных юридических скачков, посредством которых на мошонке смыкается хватка, так сказать – одерживается верх.
– В случае, противном твоему исполнению некоторых разумных обязанностей в этих местах как основы для нашего предоставления, безвозмездно, твоего содержания, я не понимаю, как мы можем позволить тебе продолжать в том же духе.
– Вот ты и промазал, – сказал Болэн. – Я бы все равно это сделал. Очень жаль.
– Я с улыбкой выдержал сколько-то месяцев твоей бесцельности, пронизываемой лишь нелепыми путешествиями по стране на мотоциклах и в автомобилях со свалки. Я просто считаю подход к обретению себя согласно «Рэнду Макнэлли»{35} слегка ошибочным. Да будет тебе известно, что я позволю тебе тихариться в доме в ожидании твоего очередного ужасного мозгового штурма. Мой довольно обычный человеческий отклик заключается в том, что мне вовсе не хочется ходить на работу перед лицом подобной праздности. С моей стороны, разумеется, глупо было воображать, будто праздность эта невозможна без того, чтобы я ходил на работу. Как только я это увидел, так сразу понял, что могу, по меньшей мере, получить удовольствие от того, что начальником стану я. Понимаю, что это все тщета; но меня она приводит в дешевый, однако нешуточный восторг.
– Ты выразился очень ясно, – с восхищением сказал Болэн.
– Иными словами, – любезно произнес его отец, – чини волнолом или вали.
– Ладно.
– Ты его починишь?
– О, отнюдь.
– Тогда придется съехать, – сказал отец, – тебе придется валить.
Они немного погуляли. Вечер был приятный, и садовые клумбы пахли лучше, чем запахнут впоследствии, когда их укроет летняя растительность.
Наутро они побеседовали на подъездной дорожке. Теперь ум отца снова сосредоточился на его судебных делах. И беседа Болэна не удовлетворила, как это было накануне. Вот уж отец его стоял со шляпой в руке, скучая до слез.
– С тобой тут все кончено, – сказал он с приглушенной тревогой. – И что ты теперь будешь делать? То есть… что? В понятиях твоего образования ты совершенно подготовлен к… – Лицо его выглядело тяжелым и недвижимым, будто его можно было срезать от бровей до подбородка и снять все, не затронув кости. – …к… – Он отвернулся и вздохнул, крутнул шляпу в руке на девяносто градусов и посмотрел на дверь. – …ты мог бы…








