Текст книги "Там, на войне"
Автор книги: Теодор Вульфович
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
– За ногу… Дай руку… Не с этой, не с той стороны… Держи… Тащи, а то упаду… Вяжи… Ставь клин, есть!.. Крепи… Готово… Куда ты ее толкаешь, рожа?.. Куда?.. Не видишь?.. Не вижу…
Все кончается на этом свете – простейшие чувства тоже. И силы кончаются. Остается обходиться без них, за пределом возможного. Вот так закрепили, подперли «опель», и он больше уже не качался.
Потом со всеми предосторожностями извлекли из кузова сначала радистку. Потом Маркина. Оба были изрядно побиты. А там уж по всем правилам трелевки стали подтягивать на тросах машину. По сантиметру, по два. И каждый раз снова крепежка. Работали все до одного – и те, кто только что был извлечен из кузова, тоже. На всякое «не могу» один ответ: «Отдыхают знаешь где? Тащи». По сантиметру, по два… Не приведи Господь, если колеса опять скользнут! Два раза подряд невиданного везения не бывает, ухнет машина в бездну… Без малого через час поставили этот катафалк на дорогу. Люди уже ничего не могли делать. Они ждали.
– По местам.
Радистку подсаживали двое. Маркин вслед за ней стал забираться в фургон сам… А я забыл, что хотел их оттуда пересадить… Не то что скомандовать, просто попросить никого ни о чем сил не было. Залез в бронетранспортер, что-то пробурчал водителю. Тот догадался, рванул вперед.
И снова дорога. Казалось, встань сейчас на нашем пути хоть самый плевый противник – он возьмет нас голыми руками: не то что на пустяковую защиту, на отступление, казалось, мы больше не способны. Немедленно надо было что-то предпринять. Но сил не осталось. Внутри зияла черная пропасть, как там, под кривой березой. Нельзя так! Нам же еще воевать!
Забрезжил рассвет. Мелкий дождь забарабанил по брезентам, загудел по броне. И сразу юзы, заносы вправо-влево – лесная склизота. Завыли моторы на пробуксовках, на корневищах и колдобинах машины кидало из стороны в сторону, ругались водители, ругали водителей – всем казалось, что убитым больно. Мама-а, что за проклятье такое! Мы же не пересекли путь той черной кошке! Куда она так уверенно и спокойно шла? Откуда? Зачем? Зачем нам такая заколдованность?
Моторы выли на пробуксовках, как будто их били батогами.
6
В селении в предрассветном тумане (или это уже наступило пасмурное утро?) выползали из машин, разминали затекшие ноги, одеревеневшие спины. Томило чувство неистребимой вины за все, что произошло вечером, прошлой ночью, еще раньше… У каждой гибели есть своя предыстория и первопричина, сваливать только на нелепости и случайности войны нечестно.
Спросил у квартирьера: «Где комбат?» – тот указал на кирпичный дом со старинным, литым из чугуна крыльцом и железным навесом.
Часовой у штаба не узнал меня:
– Стой! Пароль-пропуск! – и взял автомат наизготовку.
– Ты что, Сивцов? В своем? – я еле ворочал языком.
Он вроде бы извинился, но как-то неуверенно, и трудно было понять, что он сделает в следующую секунду. Я стал подниматься по ступенькам. Поскользнулся и чуть не упал – спасибо чугунные перила оказались надежными.
В просторной, почти пустой комнате сидели командир батальона гвардии майор Беклемишев и начальник штаба.
– Где это вы запропастились, старший лейтенант? – вяло, буднично спросил комбат.
Я рассказал все, как было – не пропустил ничего, не искал даже малых оправданий. Мне казалось, что за такой вечер, за такую ночь, за черную кошку мне любое наказание будет нормой. А Маркину на всю катушку «за преступную халатность в обращении с боевым оружием».
Комбат прислонился к оконному наличнику и сверлил меня своим страдающим взглядом. Его большая круглая голова была четко видна в сером проеме окна.
– Ты знаешь, что все машины по правой дороге прошли сюда свободно? Ни одного выстрела, ни одного шороха, – проговорил начштаба. – Мы думали, ты вперед проскочил.
– Я тоже думал, проскочил… Не проскочил, – ответил я.
Начштаба хмыкнул и переглянулся с комбатом. Майор долго смотрел на меня, потом спросил:
– В зеркало заглядывали?
– В какое зеркало? – я ничего не понял.
– Ну вот в такое. Полюбуйтесь.
На стене в старой раме висело зеркало – как картина, с большим наклоном. Раз майор приказал, я подошел. Заглянул. Замызганный меховой жилет, стянутый ремнями, на голове мокрая большая шапка-ушанка. Из глубины зеркала на меня уставился распухший тип с темно-серым оплывшим лицом и белым шрамом на правой… на левой… нет, на правой щеке. Тип годился мне в отцы. Комната, майор и начштаба куда-то медленно уплывали.
– Выпей! – услышал я за спиной надтреснутый голос.
Обернулся. На столе стоял граненый стакан. Взял и выпил, потом спросил:
– А теперь что?
Майор приблизился почти вплотную и проговорил четко и громко, видимо, не вполне надеялся, что я его пойму.
– Теперь идите спать. Немедленно спать! – приказал он. – Через полтора… нет, через два часа придете сюда. Есть дело: хоронить будете потом. Вы меня поняли? – Он говорил со мной как с глухим.
– Да.
– Повторите приказание.
Я повторил.
– Могилу приготовят без вас. Идите.
Повернулся и направился к выходу. Переступил порог и плотно прикрыл за собой дверь.
Стараясь как можно тверже ставить ноги на скользкую, словно намыленную землю, я вроде бы шел по улице. В башке стояла болезненная пустота, как бывает от страшного голода. Но есть не хотелось. Надо успеть, обязательно успеть здесь похоронить Сашу Бабаева, Верочку и женатика. Пустота. Но в этой пустоте постепенно начали пульсировать какие-то слова. Будто пустота заговорила и я услышал ее: «Эй, ты! Слушай меня. (Пустота обращалась ко мне.) Через два часа ты проснешься – тридцать минут на похороны, с почестями, с салютом! Памятник будут делать другие, потом. И ты должен – слышишь? – снова стать командиром заколдованного взвода. Для тех, что пойдут за тобой, ты опять должен стать неуязвимым! Твоя неуязвимость им очень нужна. Это их неуязвимость. Их жизнь. И они должны в это верить. Ведь все катится к концу. К победе. И сделать каждый новый шаг будет все труднее». А куда делся Маркин?.. Найти, немедленно. Вот прямо сейчас найти и заставить его лечь спать. На полтора… нет, на два часа! Он пойдет со мной… Майор сказал: «Есть дело…»
ПРОВОЖАЛКА
ГЛАВА 1
Вдоль высоченного ограждения из колючей проволоки, укрепленной на столбах, медленно шла молодая женщина. На ней был теплый пиджак-кацавейка, и поверх два платка – нижний, светлый, да верхний, темный, сапоги на полукаблуках, за спиной торба на веревочных лямках. Она пристально всматривалась в лица новобранцев, боясь пропустить хоть одно. А лиц в проемах товарных вагонов-теплушек было великое множество, и казалось, все глазели на нее.
Утрамбованная угольной пылью погрузочная площадка Московской окружной железной дороги носила название «Красная Пресня». Каждый день отсюда уходили воинские эшелоны с мобилизованными. В середине августа сорок первого года эшелоны отправлялись днем и ночью. Никакого довольствия выдано не было, и военком предупредил: «Запас продуктов питания у каждого должен быть на пять суток!» На погрузочной был наскоро построен длинный ряд продовольственных палаток. Грузовые машины одна за другой проезжали через охраняемые ворота. Новобранцы охотно помогали разгружать продовольствие. Буханки хлеба, толстые колбасы, консервы, большие пачки чая, дешевые конфеты, пряники, яблоки – чего тут только не было – раскупались мигом и без лишней сутолоки. Продавцы здесь не обвешивали, не обсчитывали. Новобранцы шутили, брали провизию охапками, как дрова, насыпали в вывернутые пиджаки, растаскивали по вагонам.
За проволокой погрузочной площадки стоял разомкнутый сиротский рядок самых упорных провожающих, тех, кто, несмотря на строгий запрет, все-таки разузнали, куда повезли ребят из районных сборных пунктов. Они приехали, чтобы достоять до последнего стука, до хвостового вагона и тихо уйти восвояси. Новобранцам казалось, что только здесь, в вагонах, колготня, смех и предвкушение настоящей жизни, а там, за проволокой, загон для остающихся, для тех, кому уготовано серое ожидание.
Уже перестали прибывать груженые «ЗИСы» и полуторки, усталые продавцы запирали свои торговые ларьки, а провожающие все еще стояли. Ретивость часовых сама собой поослабла. Новобранцы большей частью стыдливо отстаивали положенное время возле своих сородичей, отделенных от них колючим ограждением.
Давно разнесли по вагонам бачки для воды, ведра, противопожарные ящики с песком и лопаты, проверили списки, проинструктировали, все устали ждать, кое-кто проголодался и принялся уничтожать свои съестные припасы. Оказалось, что ждут еще какую-то группу не то из Калужской, не то из Курской области, не то из какой-то другой. Наконец, прибыли и они, но свободных вагонов не нашлось и последнюю команду по двое, по трое разделили на весь эшелон.
Иван Татьянников попал в девятнадцатый вагон, состоящий сплошь из москвичей. Там уже знали друг друга, расположились на двухъярусных нарах, и на Ивана мало кто обратил внимание. Когда заносили в список, оказалось, что новичок из Курской области.
В вагоне Ивану не сиделось, он высовывался в раскрытый проем, поглядывая то вправо, то влево, и внимательно просматривал реденькую цепочку провожающих. Казалось, что эшелон прирос к этой «Пресне» и никуда отсюда уже не уедет, И вдруг Иван забеспокоился, стал искать старшего по вагону, а не найдя его, обратился к пареньку-москвичу, что стоял рядом:
– Разрешите мне туда, – он весь тянулся и нетерпеливо указывал направление. – Товарищ командир!..
– Какой я командир? – усмехнулся москвич. – Лети!
Иван ухнул вниз и, потирая ушибленное колено, побежал к ограждению.
По ту сторону шла молодая женщина и пристально всматривалась в лица новобранцев. Она сразу заметила бегущего Ивана и остановилась. Сняла торбу с плеч, опустила ее на землю. Платки она сняла и держала в руках, обмахиваясь. Было в ней что-то такое, что заставляло смотреть да смотреть – то ли чуть взопревшее лицо, простое и заметное даже издали, то ли стать прямая-прямехонькая, кофта белая – выбилась из-под пояса, пиджак распахнулся. Татьянников стоял рядом с ней, роста они были одинакового, и оттого она казалась высокой. Говорили они или нет, со стороны не было видно. А они говорили. Иван спросил:
– Марья, ты как определила, что нас на эту Пресню повезут?
– Шофера приехали бумажки подписывать, я и подошла. «Дорогой товарищ, говорю, ты моего куда отвез-то?» «Военная тайна», говорит. – Она чуть улыбнулась. – «А ты, говорю, всю тайну не распыляй, а про моего Ваньку скажи». Он и сказал. А там уж транваем одним, транваем другим, да вот тут на путях… Все нельзя да запрет. Люди помогли.
– Может, лучше тебе к дому податься? Маманя серчать будет. Да и председатель!.. Они ж там без тебя как без рук.
– Сестренки подменят – не выдадут.
– Ты не так чтоб уж очень, – неопределенно возразил Иван.
– Все одно серчать будут, а так вовсе загрызут, – отвечала молодая. – Да и твоя маманя скажут: «И-и, всего ничего за мужем прожила, а толком не проводила!» Может, у вас на буфах и так, а в наших Федорках испокон так не было, не будет, – трудно было разобрать, шутит она или всерьез говорит.
– Мели, Матрена! – отмахнулся Иван.
– Ты бы узнал, куда повезут-то?
– Разве узнаешь.
– Ну ладно, – согласилась. – Может, поешь чего?
– Так постою.
– А может, поешь?
– Ты ж меня сегодня уже кормила, а совсем не вечер.
Так они и стояли, разделенные новой, недавно натянутой проволокой.
– Круто заверчено! – Иван потрогал железную колючку. – Их специальным аппаратом загинают, – авторитетно сообщил он.
Мария понимающе кивнула:
– Ясное дело, не руками.
Тот паренек-москвич, у которого Иван просил разрешения отлучиться, чуть толкнул стоящего рядом хмурого белесого новобранца.
– Стоит со своей – ног не чует, – кивнул на Татьянникова.
– А-а-а, дальние проводы – лишняя волынка, – отозвался тот. – Это все мерихлюндии. Сейчас бы узнать, на какой фронт нас.
Вдоль вагонов пронеслась нестройная команда. Молодая за колючей проволокой расправила и накинула на голову светлый платок, темный так и остался в руке. Уже все новобранцы разбежались по вагонам, а Татьянников все еще стоял возле своей. Они разом протянули друг другу руки. Очень интересно было смотреть на это прощание, словно они, милые, расставались до завтра, или, в крайнем случае, до послезавтра, или, уж на худой конец, до следующего понедельника.
Состав долго петлял по стрелкам окружной железной дороги Московского узла, и неизвестно было, в какую сторону его понесет, если он сорвется с этого круга.
Ребята стояли рядком у распахнутого створа вагона, облокотились на струганую слегу и смотрели в пасмурное небо предместий.
Часа через два обнаружилось, что все это молодое воинство едет на Восток! Это была дорога от фронта – дорога в тыл. Само слово «тыл» казалось постыдным. Оно саднило, даже оскорбляло – прощались-то с ними, провожали-то их не куда-нибудь, а на фронт!
Шло воевать удивительное поколение, и никто тогда этого не заметил. Шло на фронт поколение, казалось бы, жестоко оскорбленных деяниями еще вовсе не отгоревших лет. Как мало из громко обещанного, в мечтах взлелеянного состоялось (или на слишком многое надеялись?). Как много фантастически жуткого, пришедшего словно из наваждения, подобралось, подползло, навалилось. Сыновья и младшие братья тех, кого не зацепило чудом или просвистело, пролетело мимо, тех, кто уже давно были в далеких крестьянских ссылках, в так называемых «исправительно-трудовых» лагерях, за колючей проволокой, на каналах, на лесоповалах, в рудниках да шахтах, на Том далеком Севере, да еще на том свете…
Так кто же тогда так рвался на фронт?
Шло на фронт удивительное поколение не готовых к войне. Шло на фронт поколение с раздвоенным сознанием, умеющих с упоением кричать оглушительное «Ура-а-а!», когда внутри вся душа в смятении, бурлит и вопит: «Да что же это, в конце концов, такое?»
Шло на фронт поколение, не умеющее додумывать, не умеющее доводить свою главную мысль до конца, до решающей точки. Они в своих суждениях, осуждениях и несогласиях всегда оставляли зазор для верности. Трудно было бы определить – верности чему?.. Но они надеялись, старались изо всех сил верить, что в оставленный зазор будет позднее вставлена хоругвь непорочности и высшей карающей справедливости… Может быть, больше всего они рвались на фронт именно из-за этой раздвоенности и желания избавиться от нее… Из-за невозможности свести концы с концами… Но не только. Они оставляли зазор еще и для верности своей матери, отцу, своей земле, самому себе, огромной, не умещающейся в сознании стране. Особенно в те дни и часы, когда она больше всего нуждалась в их защите. А там-де, после войны, разберемся!.. Все как-нибудь перекувырнется и образуется. Только бы остановить этого пугающего и непонятно сильного врага… А там видно будет… После войны все будет! Все по справедливости. И по чести. Верили – будет!
ГЛАВА 2
…И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними.
Ветхий Завет. Исаия, гл.3 (4)
Искрили колеса. Состав тормозил, подъезжал к станции. Новобранцы забили проемы товарных вагонов, высовывались, выглядывали из них. По перрону бегали люди – одни в железнодорожном, другие в военном, и между ними мелькали белые куртки продавцов. Сумятица на перроне походила на отработанную подготовку к осаде: запирали ларьки, буфеты, убегали в казенное здание вокзала. Два человека в железнодорожной форме и один милиционер с противогазом на боку последними нырнули в дежурку. Дверь захлопнулась, перрон опустел.
Состав тянулся по второму пути вдоль высокой платформы, и нельзя было понять, остановится он или так и протащится мимо станции – сквозняком. Но вот заскрежетали тормоза, из вагонов начали выпрыгивать самые нетерпеливые, а за ними и остальные. Новобранцы штурмовали высокую платформу, кидались от одного закрытого ларька к другому, от одной запертой двери к другой – кто-то уже колотил в главную вокзальную, кто-то рвался в боковую. Звякнуло и посыпалось разбитое стекло!
По краю перрона бежал сутулый верзила, посыльный из штабного вагона, и кричал:
– Старшие вагонов! Комсорги! На перрон!! Навести порядок! Приказ начальника эшелона!
Ватага обступила единственный незакрытый парфюмерный ларек, и казалось, эта силища сейчас вынесет его с платформы или опрокинет. Счастливцы, вырываясь из толпы, несли по два-три флакона одеколона, а одурелые да запасливые – по целой картонной упаковке.
Хриплый удар в колокол и перекатная команда:
– По ваго-на-а-а-ам! – разнеслись одновременно.
За несколько минут ларек опустошили – бросали деньги и вовсе не брали сдачу, да и взять-то ее не было никакой возможности. Продавщица ларька отдавала товар без разбора, плакала и сбрасывала деньги, не считая, в ящик и мимо. Дежурный по станции бежал к паровозу с жезлом в руке, семафор вздрогнул и задрал вверх зеленую голову, паровоз вскрикнул, судорожно дернул состав, и махина покатила по рельсам. Эшелон уходил. Из группы, облепившей ларек, вырвался Иван Татьянников – флакон одеколона он держал над головой, – растерянно оглянулся по сторонам, спрыгнул с перрона, пересек первый путь и бросился догонять свой вагон. Ему протянули руки, ухватились сначала за флакон, потом за запястья и втащили в вагон. Вдоль состава бежали парни, их подхватывали, заволакивали в свои и чужие вагоны– кричали, свистели, подбадривали. Машинист до пояса высунулся из паровозной будки и тревожным гудком подгонял отстающих. Состав набирал скорость. Сгребли всех – не потеряли ни одного.
Старший девятнадцатого вагона Николай Сажин отчитывал Татьянникова:
– Ты гляди, теперь война! Отстал: раз! – и дезертир.
Сажину трудно было разъяснять прописные истины и стыдно, он сдержанно улыбался, понимая, что не умеет командовать.
Николай был года на два постарше остальных – среднего роста, коренастый, ладный, с круглой, хорошо посаженной головой, а улыбка легкая, располагающая. И говорок волжский – окающий. В размашистом жесте, в походке чем-то похож был на артиста Боголюбова, что играл в кино Сергея Мироновича Кирова. Его сразу признали вожаком и старшим вагона назначили сразу.
Татьянников смотрел на Сажина и не мог уразуметь: ведь сколько их штурмовало этот ларек, и взяли-то всего один флакон – не как другие…
– Лозовой, – позвал Сажин того высокого худого москвича, что отпустил Татьянникова попрощаться с Марией, – побеседуй с ним, что ли?
Москвич кивнул и сел рядом с Иваном. В тот же миг с верхних нар свесился юркий Мизенков и предложил Ивану:
– Давай в компанию, – он шустро двигал руками, жестов было больше, чем слов. – Группа собирается… Боевая… Знакомиться будем… Вноси пай!..
Татьянников глянул на него и ни слова не ответил. Он завернул флакон в газетный обрывок, замотал тряпицей, стал завязывать двумя узлами. Мизенков долго не понимал, что он собирается делать с одеколоном, а когда Иван стал засовывать сверток в середину вещевого мешка, понял и выругался:
– Ну и засранец ты! Тюря!
Иван не моргнул – показал выдержку. Мизенков исчез. Чтобы как-то сгладить этот нелепый наскок на новичка да начать беседу, комсорг сообщил Ивану:
– У французов, например, это слово считается не ругательным.
– Как еще? – не понял Иван. – Засранец, он и есть…
– Да брось спорить, мне специалист сообщил, – вполне серьезно продолжал комсорг.
– Ну ладно, у французов, а у нас? – ухмыльнулся Иван.
– У нас?.. Что у нас?! – Он подмигнул и кивнул в сторону Мизенкова.
Тут Иван откровенно широко улыбнулся, и на щеке обозначился скрытый временем шрам.
Питьевая вода быстро убывала из бачка – новобранцы разбавляли, – в ход пошел «Тройной»! Запахи в телячьем вагоне чередовались: «Сирень», «Ландыш», «Шипр». Колеса отстукивали привычные ритмы, и новобранцев полегоньку потянуло на коллективное пение. Нары дрожали не только от мерной вагонной качки, но и от хмельного припева с грозным предупреждением:
Ой! Топится, топится
В огороде баня;
Женится, женится
Мой миленок Ваня!
Не топись, не топись
В огороде баня;
Не женись, не женись,
Мой миленок Ваня…
– Это невеста тебя провожала? – спросил комсорг, чтобы только что-нибудь спросить.
– Жена! – ответил Татьянников.
– Ты с какого?
– С двадцать второго. У нас молодая за старого не пойдет. Ей ровню давай или годик туда-сюда, а на три года постарше – уже старик. Вы с какого будете?
– С двадцать третьего – восемнадцать.
На нарах начались громкие бубнящие разговоры, компании сплачивались, и уже затевались военно-стратегические споры: куда немец пойдет, куда он не пойдет; где он нам накостылял, где ему накостыляем…
– Меня зовут Даниил.
– Данила, что ли?
– Нет – Даниил, с двумя «и».
– А меня Иван. Татьянников.
– Я знаю.
– Спасибо за знакомство.
– Говори мне «ты», а то я не привык.
– Это я могу, – легко согласился Татьянников.
– Знаешь, мне отец советовал: «Женись сразу после школы». А я не мог понять. А он говорит: «Как зачем? Еще совсем молодой, а у тебя взрослый сын будет. Шутка ли?!»
– А на примете есть кто? – Иван говорил как опытный семьянин.
На такой вопрос Даниил ответить не мог. Во втором классе он влюбился в девочку, которую звали Кира, – курносая, спокойная была девочка; в шестом классе он уже по-настоящему влюбился в Лану, но она жила в другом городе – очень далеко, и этот роман мог продолжаться как угодно долго; потом еще были… А в самом конце восьмого класса внезапно появилась Ира: вытянутый торс, длинная открытая шея, копна волос, серые глаза спокойно рассматривали, словно говорили: «Ты кто?.. ты зачем?.. подойди ко мне». Она училась в параллельном классе, ждала его у школы, не пряталась, не обращала внимания на мальчишеские взгляды и кривляния, на пересуды подруг. Они вместе ходили домой, вместе в кино, на выставки, в консерваторию (на «Пер Гюнта»), в промежутках между тригонометрией и немецким все-таки целовались, чутко прислушиваясь к шагам в коридоре. Но это уже в девятом!.. А со Светкой никогда не целовались, не объяснялись, но она нравилась больше других. Даже толком представить себе не мог, как это вдруг обнять и поцеловать ее. Казалось, она удивленно посмотрит на тебя и скажет: «Ты что, охолпел?» Только когда позднее отец сказал ему: «Женись сразу после школы. Советую!» – он подумал о Светке, но тут как раз началась война. Вот тебе и «на примете». Так вполне холостым он и укатил в армию.
– За моей-то табуном ходили по всему селу, – сказал Татьянников, – я и гадать не гадал, только «эх» да «ах»; все в стороне стоял, а она – раз! – и меня выбрала. «Засылай, – говорит, – сватов».
– Так прямо и сказала? – не поверил Даниил.
– А что?.. Не сразу, конешно, а сказала.
– А ты ей что?
– А я что? Я так. В нашей местности, значит, Сапегов-буян с Витькой Сидельниковым задрались. После гулянки на Николин день. Значит, за Машутку бьются. Витька – мой дружок. Сапегов отделал его в кровь. Я и ввязался. Гляжу, оба-два уже меня молотят. Мне с ними двумя не совладать. Буян мне и один накостылять могет свободно. Я уж так бьюсь, для порядку. Они меня вгорячах и отходили чуть не до полусмерти. Ушли куда-то добивать друг дружку. Сижу на бревне, утираюсь. Темнотища! А все одно не тоскую – вроде бы как за дело получил. Тут ктой-то меня за рукав тянет. Опять, думаю, бить будут. Отвел левую, дай, думаю, врежу напоследок, и тут, понимаешь, просто глаза вытаращил – она! Ну, значит, умылся, она мне то, я ей сё: «Без тебя мне день – ночь», – это я, значит, ей. И мы так до свету. Солнце встало – здравствуйте! Так что у нас взаимность. Прямо скажу– любовь.
– А она?
– Что она? Она сказала: «Это ничего, что они тебя, паразиты, так отделали. Крепче будешь». «А ты видела?» – спрашиваю. «Ну, а как же? – говорит. – Это тебе вроде крещения на долгую жисть». Так и сказала, а сама смеется, язви ее. «Засылай, – говорит, – сватов!»
– И больше ничего? Не обняла, не поцеловала?
– Да у меня вся рожа распухлая. Куда там? А фамилия ваша, извините, как будет?
– Лозовой. Даниил Лозовой.
Даниил неожиданно для самого себя позавидовал Ивану. Ему привиделось, что его самого какие-то парни вот так же отволтузили в кровь, а потом подошла к нему Она – ни та, ни другая и ни третья, а совсем иная – и потянула за рваный рукав… Сегодня он узнал одно: нет, никого он «на примете» не оставил. Просто еще не было Ее. Или, может быть, он пропустил? Не заметил?
Эшелон катил себе и катил. По небу пошли тучи, еще не наступил обеденный час, а мерещилось, что накатываются сумерки. Даниил задремал, укутавшись отцовским плащом… Проснулся – Иван рядом. Вагон било на стрелках, мотало из стороны в сторону. Бачок с питьевой водой был пуст – давно не останавливались.
ГЛАВА 3
… пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя…
Ветхий Завет. Песнь песней, гл. 3 (2)
В четырнадцати километрах от города Оренбурга в степи раскинулись на большом пространстве летние военные лагеря. Туда и прибыл эшелон с новобранцами. Московскую команду девятнадцатого вагона назвали взводом, оставили с ними и Татьянникова. Обмундировали, снабдили вещевым довольствием самой что ни на есть последней категории. Только пилотки выдали новые, но почему-то очень большие. Вот такой перевернутый баркас покачивался на бритой голове Ивана. Звездочки для пилоток резали сами из консервных банок. Нашлись мастера, и звездочки получились хорошие, выпуклые и пришпиливались плотно. Звездочки звездочками, но ремни брезентовые, но ботинки… А обмотки? Нет! Глядеть на это воинство было горько, и командиры взводов и рот старались не глядеть, перепоручив надзор за новобранцами младшим командирам. А сами строчили рапорты и пили водку. В эти месяцы многие писали рапорты, заявления, просьбы, требования: «Меня!» – «Меня!» – «Меня!» – имя, отчество, фамилия – «Туда!» – «На фронт!». И дело не в том, кого брали, кому отказывали, а в том, кто хотел сам и считал, что без него не может идти эта война, а кто затаился и ждал – авось пронесет.
Даниила Лозового назначили командиром отделения. Ему, коренному москвичу, лагеря под Оренбургом казались краем земли, отгороженным от настоящей войны степью и вечностью. «Постыдная глухомань», – говорил он. А Ивану Татьянникову ничего такого не казалось – как считал лес лесом, так и степь посчитал степью. А войну, как полагается, считал войной.
Шла вторая неделя пребывания в лагерях.
Строевые занятия проводили на краю лагерной зоны. Взвод разучивал азы солдатской шагистики и, скажем прямо, не сильно преуспевал в этом деле – все больше спорили: «Так или не так?» Назначенный помощником командира взвода Николай Сажин добросовестно наблюдал за занятиями и все время заглядывал в строевой устав пехоты, чтобы хоть как-то разобраться в непрерывно возникающих спорах.
– Московский народ – особый, – говорил он, – шага не могут сделать без теории… – Себя он считал практиком.
Поляна была разбита солдатскими ботинками. Пыли хватало. В отдалении виднелась редкая кустарниковая поросль, за ней скрывалась река, но туда солдатам ходить не разрешалось. Это была уже не зона военного лагеря, а необъятные просторы нашей великой Родины!..
Вот оттуда, из того самого простора, появилась некая движущаяся точка, а чуть позднее глазастые наблюдатели определили, что это не просто точка, а женская фигура в сапогах и темном пиджаке. Рядом с низкорослым кустарником фигура казалась высокой. Солдаты вертели головами, вглядывались. Ряды искривились. Сажин все громче покрикивал, не понимая, почему это вдруг учение разладилось.
На самом краю поросли женщина остановилась, стала снимать заплечный мешок, опустила его на землю, и тихий, молчаливый боец Володя Титков радостно выкрикнул:
– Ребя! Так это ж татьянниковская провожалка!
Строй сам собой развалился. Смущенный Татьянников подошел к Сажину, вытянулся, приложил руку к пилотке, локоть задрался, правое плечо оказалось выше левого, невнятно зарапортовал и еле выговорил:
– Товарищ взводный… помощник командира… отлучиться разрешите… по причине… – задумался.
– По причине… По причине! – Сажин невесело усмехнулся. – К командиру отделения сначала обращаться надо, – он ткнул пальцем в обложку устава. – Придете через час к палаткам, а своей скажи, что здесь лагерная зона, может сцапать охрана.
– Да нет ее тут, охраны, – проговорил Татьянников, не умея представить себе того, чего нет на самом деле.
– Мне-то что, – перешел на гражданский тон Сажин, – а охрана может появиться. Идите. Только насчет выпивки ни-ни!
– Ни-ни! – вместо «есть» повторил Иван и побежал.
Потом перешел на степенный шаг. Снял с головы пилотку. Дальше уже так и двигался в направлении своей внезапно появившейся благоверной.
Помкомвзвода смотрел-смотрел ему вслед и вдруг прокричал взводу:
– Перекур!
Все разом покинули пыльную поляну и разлеглись на сухой траве под одиноким деревом. Солдаты закурили, и все головы были повернуты в Иванову сторону. Татьянников тем временем подошел к Марии. Они медленно шли в сторону реки, как на прогулке, расстояние между ними было почтительное. Они ни разу не оглянулись. Только торбу теперь нес Иван.
В редких кустах, недалеко от реки, он и она сидели на траве, тихо говорили о своем:
– Трудно будет поднимать-то без отца.
– Ну уж и без отца, – она улыбнулась. – А легко с малым дитем не бывает. Вон у мамани пять – все девчонки, – легко ли!
– Так ведь поднять-прокормить, провоспитать надо, – Иван расправил складку на юбке жены и притулился к ее коленям.
Она не ласкала его, а смотрела и ждала, что он еще хочет сказать. Он и сказал:
– Совсем замаешься провожаючи. Нельзя так.
Она смотрела-смотрела на него и хохотнула:
– Какой-то ты неладный. Обучают хоть?
– Обучают, – хмуро ответил Татьянников, – одна винтовка на отделение.
Ей стало жалко Ивана:
– Чего вы с ней делаете?
– Разбираем и собираем обратно – дергаем ее туды-сюды, как козу.
– Тепло ли в казарме?
– Тепло.
Он, не поднимаясь, повернулся, обнял ее и ухом прижался к животу. И только удивлялся той боли и жалости, которые поднимались в нем, и все до капли относилось к ней, к Марии. А что касается казармы, то – никакой казармы не были, не было даже никакой палатки, были только квадратные углубления, вырытые в земле и обложенные дерном. В каждой такой апарели одно большое земляное возвышение, выстеленное выгоревшими на солнце серыми досками. На отделение выдали всего две шинели. Укладывались на правый бок, дежурный укрывал всех одной шинелью, и хватало ее как раз, чтобы закрыть девять левых боков, а вторую растягивал по ногам, и тоже хватало. Переворачивались по команде. Крайние менялись от ночи к ночи, и сам командир отделения для себя исключения не делал. Вот только когда начинал накрапывать дождь, мокли поясницы, а там уж утром просыхали от внутреннего тепла, если, конечно, дождь к утру переставал.