Текст книги "Там, на войне"
Автор книги: Теодор Вульфович
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
Но Зайдаль говорил сейчас совсем о другом. Или, вернее, у него произошел какой-то сдвиг в ощущении времени.
– Как они смеют? – спрашивал пустоту Зайдаль. – Зачем они ее туда посылают?.. Она такая заметная! У нее волосы светятся даже в темноте и видны за километр. Ее же так много людей знает в этом городе. Там ее убьют. Сразу.
Он говорил так, словно все это еще не произошло, а только могло произойти, словно сам не был офицером разведывательного батальона. Ведь для нас хождение в тыл врага было делом не простым, но нормальным. Мы всегда волновались за тех, кто уходил туда, но всегда ждали и надеялись, и часто надежды наши оправдывались. Зайдаль сам лазил в ничейную полосу, возился с моторами под самым носом у противника и по ночам вытаскивал оттуда подбитые машины. Возразить ему мне было не под силу и успокоить нечем. Я только предложил:
– Может, переберешься обратно?
– Нет-нет, – поспешно ответил он, тяжело поднялся, вышел и не закрыл за собой дверь (землянка выстуживается мгновенно). Он ушел не по вытоптанной тропе, а напрямик, петляя между деревьями.
Зайдаль мерил жизнь двумя измерениями – любовью и смертью. Война для него находилась где-то посередине и была промежутком. А для нас она была всей жизнью – мы еще не верили в собственную смерть и не знали, что такое любовь.
Он пролежал в землянке одиннадцать дней. Вышел– его ветер качает. Осунулся, небрит, шинель не застегнута, хлястик висит на одной пуговице. Ему словно хребет перешибло. Я ждал, когда он заговорит со мной: хотел узнать, помнит ли он хотя бы, как я стрелял в его рыжую женщину. Но он молчал.
– Зайдаль, ведь мы со дня на день двинемся вперед. У тебя с машинами все в порядке? – спросил я.
– Почти… Знаешь, как только мы двинемся, меня убьют, – сказал он спокойно.
– Не свисти. Впереди пол-Польши и целая Германия!
– Ты муфту сцепления где-нибудь достать не мог бы?
– Какую муфту?
– У твоего друга из шестьдесят третьей бригады, у Нерославского, стоит разбитый бронетранспортер. Сам видел. Наверняка муфта осталась. Выменяй на что-нибудь. Мне муфта сцепления нужна. Кстати, куда это он запропастился? Не знаешь?
В окно землянки сквозь деревья пробился пылающий закат. А там, выше самых высоких деревьев, гулял поднебесный ветер, рвал и растягивал в тонкие нити облака.
Уже на пороге Зайдаль оглянулся.
– Как только двинемся вперед, мне – крышка, – сказал он.
Так было.
Если считать – а я непрерывно считал – от дня освобождения города Риги, от 13 октября, прошло без малого три месяца. За эти без малого три месяца Зайдаль не получил ни строчки, ни весточки, а мы все это время простояли на одном месте, и почта работала исправно. Всему этому можно было найти только одно объяснение – ее больше нет.
Что это он так неожиданно вспомнил о Зорьке Нерославском?
Муфту сцепления для неисправного бронетранспортера мы ему и так достали. А вот о своей любимой рыжей женщине он не заговорил ни разу.
Предновогодняя кутерьма укорачивала дни. В самый неподходящий момент рабочего часа примчался на своем трофейном мотоцикле Нерославский, мой однокашник по военному училищу, вид у него был такой, словно ему только что удалось вырваться из душегубки: глаза как бильярдные шары в атаке, небритый, чего раньше не бывало, без головного убора, густые волосы торчат во все стороны, одежки нараспашку, даже комбинезон не застегнут от самой ширинки… И не поздоровался…
… Вестибюль клуба военного училища был плотно увешан наглядной агитацией. Кажется, уже шел ноябрь 1941 года. В толчее и сутолоке множества абитуриентов и снующих между ними порученцев с бумагами ко мне подошла женщина. Лет ей было за сорок, уже чуть седоватая, из тех, которых почти не осталось, грациозная, с особым чувством покоя и достоинства. Она назвалась Надеждой Николаевной и спросила: «А тебя как зовут?» Провела ладонью по моей щеке, получилось это у нее очень нежно. А потом сразу попросила познакомиться с ее сыном и позвала его: «Зорька, подойди к нам». С чуть толстоватым мягким носом, губастый, как сытый крупный кутенок хорошей породы, он поздоровался со мной, словно не руку, а лапу дал. «Вы постарайтесь не терять друг друга из виду. Мне кажется, что вы сойдетесь…» Надежда Николаевна держала нас обоих за руки. «А мы уже сошлись», – сразу сказал он вполне доброжелательно и засмеялся.
И вот мы вместе отправились на войну и собирались воевать там с лютым врагом, но пока сами еще не знали, как это делается. С того часа мы действительно надолго с ним не расставались. Нас разводило и сводило снова. И в военном училище очутились вместе, и в танковый корпус хоть и разными путями, а попали оба (но это уже по сговору). Он был начальником связи батальона в танковой бригаде, и наши теперь уже боевые пути-дороги непрестанно пересекались, а как только мы выходили из боя или откатывались на отдых, на пополнение, мы тут же искали друг друга и находили. Мы никогда не задумывались, кем мы приходимся друг другу, но окружающие считали нас закадычными друзьями.
Нерославский сидел в седле тяжелого трофейного мотоцикла как-то боком и нетерпеливо ерзал:
– Ты как там будешь? – крикнул он издали. – Долго?.. Очень нужно!
Зорька привез письмо от своей жены.
Мы всегда звали его так, как еще тогда, давным-давно, на сборном пункте в клубе называла его мама, – Зорька.
… Он и Соня поженились в конце сорок третьего года, когда Нерославский ездил в московскую командировку. А влюбились они друг в друга еще в школе. В холодной военной Москве она стала его женой. Правда, за три дня до этого события он чуть не женился на ее подруге. «Но это было какое-то тыловое недоразумение, – рассказывал он и сконфуженно улыбался. – Эта подруга сказала, что Соня укатила в эвакуацию, а она-де только и делает в Москве, что ждет меня на предмет осуществления несбыточной мечты…» Но Сонечка почувствовала что-то неладное, или кто-то сообщил ей, она прибежала от своей двоюродной тетки, ничего не стала выяснять, взяла его за руку и увела к себе (ее родители действительно были в эвакуации).
Соня и Зорька были созданы друг для друга, как принято говорить в мечтательной молодости, и не они решали, кому за кого выходить, все это, казалось, было решено давным-давно за них и без них, а им оставалось только упасть друг другу в объятия и постараться как можно дольше не отпускать свою любовь. По крайней мере, до тех пор, пока не отнимут. Они так и сделали. Они не отпускали один другого ни на минуту… Правда, по причине обоюдной невинности и совершенного невежества Зорька и Сонечка поначалу целые сутки не могли толком разобраться и определить, что же такое муж и жена в первую брачную ночь… Было много недоразумений, излишние порывы темперамента, и каждый винил только себя. Зато когда разобрались, трое суток не могли оторваться друг от друга, забыли о завтраках, обедах, ужинах и, попросту говоря, не вылезали из постели (спасибо майору, помпотеху бригады, за глубину сочувствия и проникновение в суть обстоятельств – ведь в командировке он был его прямым и единственным начальником). А вот по истечении четырех или пяти суток (тут постоянно присутствовал какой-то арифметический сбой) обнаружилось, что с мужем случилось что-то страшное… Испугались до полусмерти… Казалось, произошло непоправимое!.. Еще через сутки он очутился в кабинете знаменитого врача, приятеля его отца. Профессор быстро разобрался в симптомах внезапной болезни и назначил сокрушительное лечение: пять суток спать молодоженам порознь, и не меньше, а то на всю жизнь!.. Да-да… И обязательно принимать пищу три раза в день, желательно побольше и калорийную. «Беда-горе!.. Увы, нам, увы! Мне осталось всего пять суток!..» – прошелестел муж-фронтовик. Профессор пошел на уступку и переназначил: четверо суток, но стопроцентный карантин. А когда эти проклятые четверо суток прошли точно по часам, то осталась всего одна ночь, которую они опять провели вместе до одури, до затмения, до… Вот и все, вот и вся супружеская жизнь. По дням, по часам.
Сонечка писала Зорьке: «Москва дает сразу по два, а то и по три салюта в один вечер. Так что мы уже не на все ходим». Вот тебе раз! Знали бы они, во что обходится каждый этот московский салют!
Она ему писала, что собирается встретить новый, 1945 год в какой-то замечательной компании архитекторов на даче под Москвой.
– Запах Победы! – Зорька орет и размахивает длинными руками. – Всё! Всё! Знаю я эти дачи с молодыми архитекторами! – Даже не орет, а беснуется, это вообще не он, кто-то совсем другой. Это война через него прошла и изгаляется предельной пошлостью и возмутительной ревностью.
– Хватит! Перестань! – это уже я ему. – Ну чего тут особенного? Ну встретит весело Новый год! Какого черта? Окунись головой в снег и очухайся. Тебе потом самому стыдно будет. Опомнись, ты же из Тургеневых! Ты же потомок!
– Да, – сразу согласился он и добавил: – По материнской линии. Но знаешь, у меня внутри сегодня и все последнее время что-то не так… Ералаш..
Ведь это о нем говорил Зайдаль: «Воинство, вы посмотрите на Зорьку Нерославского – он среди нас отмечен избранностью. Он, может быть, один среди вашего общества знает, что такое настоящая, вовремя выкованная любовь! Завидуйте ему черной завистью! Смотрите ему в глаза: там сверкают звезды мира. И неспроста он всегда сияет, как будто каждый день в его душе праздник. Завидуйте ему и учитесь, архаровцы».
Я поехал проводить его до развилки дороги. Он сел за руль и на первом же крутом повороте перевернул мотоцикл, да так, что меня накрыло коляской, чуть шею не свернуло – вот оба и врезались в сугроб. Лежали и не смеялись, как бывало прежде. Накатывал, накатил и накрыл нас сумрак тяжелых предчувствий. В канун Нового года на плацдарме валил жесткий рассыпчатый снег.
Я бы, наверное, всего этого не рассказывал, если бы в моем представлении это не имело прямого отношения к истории Зайдаля и его жены. С каждым новым победным днем что-то совсем новое и доселе неизвестное надвигалось на нас. Каждый день ощутимо приближал победу, и мерили мы ее километрами пройденного с боями пути. Было это невиданной радостью, несбыточным счастьем само по себе. Но ощущение мчащегося навстречу последнего дня войны не было исчерпывающим: каждый час боя приближал не только победу, но и тот день, когда придется встретиться лицом к лицу с реальной, обыкновенной, нормальной жизнью – без войны, с мирной жизнью. А мы к ней не были готовы. Мы даже толком не знали, что это такое. Если хотите, то «бесстрашное воинство» боялось мирной жизни. Вот почему постепенно мы начинали догадываться, о какой угрозе говорил нам Зайдаль, какую мину замедленного действия он нам предрекал. Он один заставлял нас думать о будущей мирной жизни как об очередном испытании.
В новогоднюю ночь Зайдаль крепко спал. Я постоял возле его постели. Что-то неспроста в последнее время он все чаще вспоминает Нерославского. Постоял-постоял и пошел восвояси.
6
– Заменить можно все – нельзя заменить человека, – говорил он. – Исчезновение близкого человека– это пропасть, проран в мироздании, его ничем не заполнить.
Напротив меня опять сидел Зайдаль.
Я насторожился и готов был слушать его.
Он заговорил, но снова не о ней.
– Мы так упорно настаиваем на счастливом будущем. Да еще каких-то там потомков называем благодарными. – Он помолчал. – Я не верю в благодарных потомков, не знаю, какими они будут. Скорее всего, совсем не такими, какими мы их себе можем представить… Нельзя жить для счастья будущих поколений! Думать о них – другое дело, проявлять заботу в том смысле, чтобы не слишком насолить им. Этого хватит.
Я молчал, но Зайдаль. казалось, и не нуждался в моих репликах.
– Да чем это будущее заслужило привилегии перед настоящим? Химеры какие-то. Самое толковое общество – это то, которое живет настоящим. Этим оно и служит будущему. Представь себе: живем без войны, живем совестью и правдой, совершенствуем общественное и государственное устройство, работаем с толком, отдыхаем вовремя, любим – любим! – так, как никто на свете! Ну о чем еще может мечтать человек?
Для нас дни уже летели. Готовилось наступление. Набивали продовольственные землянки. Лихорадочно добирали упущенное – доучивались наспех. Фронтовые госпитали, готовые развернуться на полную мощность, вплотную подпирали боевые части.
Через Василия Курнешова уговорили командира батальона: когда двинемся вперед, Зайдаль останется здесь с ремонтной мастерской, а догонит свою роту позднее. Зайдаль подчинился безропотно.
Заветный час наступил. Горизонт на западе пылал огнем, земля тряслась в ознобе, гудела, словно готова была вот-вот закипеть. В сумерках наш старый лес начал пустеть, небольшими группами боевые машины уходили на исходные позиции. Никто не прощался, ничего друг другу не напоминали, не наказывали. Последними покидали лес штаб батальона и мой взвод. На дороге перед выходом из леса стоял Зайдаль, в распахнутой шинели, его руки были чуть растопырены. Когда моя машина проходила мимо него, я вытянул руку в его сторону, и он мазанул ладонью о мою ладонь, вот и все. Зажег карманный фонарь – ладонь была в машинном масле. Высунулся из кабины, оглянулся, но сумерки размыли его очертания, и там еле виднелось темное пятно.
Перед рассветом наши ударные подразделения входили в прорыв. Сжатые с двух сторон близостью врага и его огнем, рвались и рвались вперед. А при первых проблесках зари мы уже крушили прямо на марше немецкую саперную бригаду. Трофейными машинами, транспортерами пополняли боевые потери этой ночи. Немецкая техника была новехонькая, надежная, приспособленная и оснащенная для долгого фронтового действия.
На следующий день после полудня нас догнал Зайдаль.
– Зачем прикатил? – официально спросил его Курнешов. – В приказе сформулировано: вам во втором эшелоне до особого распоряжения!
– Мне там нечего делать. Здесь много трофейной техники, кое-что надо наладить, – хмуро ответил Зайдаль и перешел на свой обычный мирный тон. – Я хочу в свою роту, Василий. Не надо меня затыкать в эшелоны, я все понимаю, но не надо.
Он сел в новый трофейный бронетранспортер, чтобы догнать свою роту.
– Крепкая машина, – сказал он водителю Талову, – мотор – зверь. «Майбах». Только следи: здесь все на водяном охлаждении, перегревы – его слабость.
На марше в раздрызганной лощине между двумя холмами, где было столько дорог, сколько машин прошло, навстречу нам из-за бугра ошалело вырвался танк без башни (это все равно что бегущий пехотинец без головы!), на броне сидело несколько раненых, один, чумазый, в белой нательной рубахе, обе кисти перевязаны, махал мне и что-то кричал. Его машина промчалась мимо, затормозила в облаке черного перегара. Остановились и мы. Побежали друг другу навстречу.
– Твоего кореша только что – наповал! – крикнул он еще издали.
– Кого?
– Зорьку-москвича! Нерославского!
Я схватился за голову и держал ее: показалось, что падает. Посреди дороги, на виду у всех – тут, где за голову от любых вестей не хватаются.
Чумазый кинулся было к своему тягачу, но приостановился и крикнул:
– Болванка! У разбитой церкви! Он целил в танк, промахнулся, а Зорька рядом стоял, прямое попадание в грудь – навылет! – И он показал белыми замотанными руками на себе, что такое болванка в грудь навылет. – Скорее, старшой! Его сейчас хоронят! У церкви! Еще успеешь…
В бронетранспортере Зайдаль спросил:
– Кого?
Я махнул водителю: вперед, вперед! Машина с ревом дернулась, в падении держались друг за друга, матерились, терли ушибленные места. «Все, Зорька. Нет Зорьки Нерославского… Навылет».
Смерть Георгия Нерославского (здесь я назову его полным именем, потому что его имя – это тоже он) была не только смертью друга, но и моей собственной. По крайней мере, тогда я так ее ощутил. Здесь все не так просто. В городе Самаре цыганка-гадалка сказала (мне было тогда шесть лет): «Жить будешь, соколеночек, до… тридцати семи!» Это было очень много, и я ей поверил. Ей нельзя было не поверить – такая это была цыганка и так глубоко, так нежно она на меня смотрела. Лицо у нее было удивительно узкое, удивительно длинное, а глаза переполнены непонятной тоской – словно у нее совсем недавно мальчик умер, ну, такой, как я. Сколько лиц уже стерлось в памяти и забылось, а это лицо и весь ее облик остались и по сей день.
Раз до тридцати семи – а я это хорошо усвоил, – то уж знал точно, что на этой войне убить меня им не удастся. Кто эти «они», я представлял не вполне ясно, но помню, что это были не только враги по ту сторону фронта. Ведь пока ты молод, почему-то так много людей обязательно хотят если не убить тебя, то хотя бы прибить до полусмерти, и все тебе же на пользу, тебе же во благо. Так вот, Зорька и я еще во время Орловско-Курской битвы вошли в сговор: я ему честно уступил ровно половину своей оставшейся неуязвимости, мне как раз исполнилось двадцать лет, остальные семнадцать мы поделили пополам – вышло по восемь с половиной заколдованных лет. Дальше мы не загадывали. А он мне за это уступил половину чего-то такого сугубо семейного, личного, о чем и говорить не полагалось, но надо было верить, что это самое-самое главное в его жизни. И в жизни его семьи. А значит, будет главным и в моей. Это была и игра и не игра. Это была вера и нашу общую жизненную несокрушимость. И вот восемь с половиной лет жизни взорвано и уничтожено. «Болванка… в грудь… навылет». Но должна же быть основательная причина, если наступает конец такого значительного явления… Может быть, он сам взорвал ее ничем не оправданной ревностью, этим чувством бессмысленного и оскорбительного присвоения, чувством, на мой взгляд, ничего общего с любовью не имеющим. В одно мгновение он уступил себя всего без остатка. Ее. И меня немножко. Зорька промахнулся. А на той войне смерть вообще не спала и не прощала нам ошибки. Вся эта система «люди – жизнь» такая хрупкая сама по себе, а мы еще ее взрывать вздумали. Все взрываем, взрываем! И еще удивляемся, что она взрывается! Я не знаю, каким образом, но Зайдаль тоже ощущал связь своей жизни с жизнью Георгия Нерославского. Если не прямую, то, может быть, через меня.
7
Наступление разворачивалось широко, и уже в воздухе висело: на этот раз мы пройдем так далеко, как никогда раньше, и Германия будет вот тут, под ногами! Мы вырвались из вражеских тисков и начали свое долгожданное наступление. Как вздох после удушья, оперативная глубина – наша песня и погребальный звон.
Поздним вечером на фольварке Зайдаль сидел на бревенчатом свале возле сарая. Я плюхнулся рядом.
– Живой? – спросил он, не глядя в мою сторону.
– Еле-еле, – ответил я.
Он долго молчал. Потом сказал в пространство:
– С ее уходом мир кончается.
Наконец он заговорил о ней – его глаза светились, и во всей фигуре, в том, как он сидел, облокотясь на старые бревна, снова были прежняя уверенность и глубина познания, ему присущие.
Только через много лет я понял, что он был первый и единственный в моей жизни человек, который попытался объяснить предчувствие собственной смерти. Все другие только упоминали об этом как-то туманно, как о чем-то таинственном или уже свершившемся и необъяснимом.
– Я стал рабом своих чувств к ней. Это перекос, нарушение какого-то главного закона бытия. Даже разрушение. – И тут он обратился прямо ко мне. – Поостерегись. Ты тоже можешь стать пристрастным. Вот поэтому я и ушел от тебя. Уж лучше умереть от любви к женщине, чем от привязанности к войне. – Он немного помолчал. – Ну почему ты не сказал, что Зорьку убили? Неужели выдержка так уж важна даже в смерти близкого друга? Я видел, как ты схватился за голову, – думал, упадешь… Это спасительно, что ты еще можешь схватиться за голову…
Что я мог ему сказать? Что можно было сказать ему на этой развороченной дороге про Зорьку? Что болванка – в грудь – навылет? Вот я и гаркнул: «Вперед!»
Мрак наползал сырой, кромешный. Далеко впереди что-то полыхнуло на полнеба и осветило низкие облака.
– Я не зову тебя к безразличию, – Зайдаль говорил снова. – Пойми, нельзя любить войну! Жить, работать, да и воевать без пристрастия – значит, работать, воевать и жить, не ожидая никакой награды вообще, не бояться никакого наказания. Это не каждому под силу. Прежде всего это значит очиститься от эгоизма. И жить. Жить… – Он уже говорил с кем-то другим или сам с собой, а может, вспоминал чье-то сказанное, но вслух произносил только отдельные фразы. – Надо верить, надеяться, а у меня и то и другое кончилось… Служение рождается из сочувствия. Или из сострадания. Но это уже плохо, когда из сочувствия… Мы поколение прозревающих только перед смертью…
Слова, которые он произносил в темноте, – так мне показалось, – складывались в объемы, фигуры и уплывали туда, где перед рассветом будет бой, туда, где в ознобе лежала притаившаяся Германия. Я сказал:
– Но нельзя же так, ведь мы живы, и сражаемся, и говорим друг с другом.
– Нет, – сразу сказал он. – Нас развеет ветер. Меня раньше… Я знаю…
На следующий день под вечер нашу колонну атаковали с воздуха шесть «мессершмиттов». Последний раз я видел Зайдаля, когда все бежали к речушке, чтобы укрыться за ее береговым откосом, а он шел в распахнутой шинели, без фуражки и смотрел в небо – руки чуть развел по сторонам, словно повторял маневр вражеского истребителя. Смотрел в небо на падающие бомбы и, кажется, определял их склонение. Зайдаль не успел убежать ни вправо, ни влево, он даже не успел лечь на землю. Он был убит. Маленьким осколком. В спину, под левую лопатку, прямо в сердце.
Тогда, в лесу на Вислинском плацдарме, я выстрелил в нее два раза. «Где вы, с рыжей копной волос, разбросанной в закатном небе?.. Я не имел права стрелять даже в угоду спятившему другу… Вы тогда освобождали этот прибалтийский город… Хоть один из вас остался в живых?..»
Зорька пошел туда раньше, чем Зайдаль… Может быть, он прокладывает ему траверз, неведомый путь в неведомое, – ведь не зря, наверное, говорят, что совсем молодые идут в бой и умирают легче, чем обремененные семьей и более долгой жизнью… Они ринулись туда один за другим. Не знаю, не знаю, кому и как легче умирать…
Наверное, легче тому, кто уже пробовал… Одна надежда, что они сейчас летят неподалеку друг от друга, надеюсь, в одном направлении, и, может быть, там им не будет скучно… Их нет. И здесь не будет, по крайней мере для меня… Никогда… Сколько их сейчас летит туда… Там уже теснее тесного… Там уже куда теснее, чем здесь… Из двенадцати основоположников нашего содружества осталось двое.
Так было. Он говорил:
– А ведь если есть высший смысл у жизни, то он и есть сама жизнь – вселенная, осознающая и чувствующая самое себя. А если смысл жизни есть у каждого человека, ну, вроде тебя и меня, то он в реализации каждого на своем месте, в его необходимости. Без возможности реализоваться предельно жизнь теряет смысл – она становится пустозвучной, слепой… Только с войной мы почувствовали осязаемо, что понадобились по-настоящему, и не только все вместе, но и каждый в отдельности. Вот почему вы все так держитесь за свой батальон, роту, взвод – «нужен! я нужен! нужен всем и каждому! я нужен!..». Не верь мне, когда я маню тебя в будущее своими новыми чудо-автомобилями, – все это не то. Автомобили и без нас сделают. Любые. Мы нужны для того, чтобы люди не забывали цену жизни и цену смерти.