Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Теннесси Уильямс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Кризис моей сердечно-сосудистой системы произошел весной 1934 года, и это состояние осталось у меня по сей день, в значительной степени меняясь – иногда не отвлекая моего внимания, а иногда доводя меня до помешательства.
Первое драматическое ухудшение, весной 1934 года, было вызвано двумя обстоятельствами. Сначала Хейзл неожиданно вышла замуж за молодого человека по имени Терренс Маккейб, с которым она встречалась в университете штата Висконсин. Мне казалось, что небо упало на меня, и первая моя реакция – интенсивная работа над рассказами каждый вечер, когда я преодолевал усталость с помощью черного кофе.
Затем произошло следующее. Однажды я работал над рассказом под названием «Речь шагающей ноги», по-моему, наиболее зрелым для того периода. Я дошел до кульминационной сцены, когда внезапно осознал, что мое сердце бьется сильно и неритмично.
Ничего успокаивающего, даже стакана вина, у меня под рукой не было, и я совершил безумный поступок: вскочил из-за пишущей машинки и выбежал на улицы университетского городка. Я мчался все быстрее и быстрее, как будто хотел убежать от приступа. Я добрался от университетского городка до бульвара Юнион в Сент-Луисе, не сомневаясь, что могу умереть в любую секунду. Это была инстинктивная, животная реакция, сравнимая с кружением кошки или собаки, сбитых автомобилем, которые носятся по кругу все быстрее и быстрее, пока не падают замертво, или со страшным хлопаньем крыльев обезглавленной курицы.
Была середина марта. На деревьях вдоль улиц только что набухли почки, и каким-то образом эти пятнышки весенней зелени, мимо которых я мчался, постепенно оказали обезболивающий эффект – сердцебиение успокоилось, и я повернул домой.
Я не рассказал об этом случае никому из членов семьи, но в понедельник проконсультировался с врачом, который сообщил, что у меня высокое кровяное давление и есть дефект сердца неопределенной природы.
Я снова ничего не сказал семье и продолжал работать в обувной компании.
В следующий уик-энд мы вместе с сестрой пошли в кино на «Алый первоцвет» (The Scarlet Pumpernell) с Лесли Ховардом в главной роли. Я был так напряжен, что почти не обращал внимания на фильм. Потом мы поехали домой на «обслуживающей машине» – разновидности городского транспорта в эпоху депрессии. Поездка стоила пятнадцать центов с пассажира из центра Сент-Луиса до пригорода – чем и был университетский городок.
Когда мы ехали вдоль бульвара Делмар к университетскому городку, мое напряжение все росло и росло, и появился очень тревожный симптом: руки потеряли чувствительность, пальцы задеревенели, а сердце стало колотиться.
Когда мы подъехали к больнице Св. Винсента, я наклонился вперед и сказал шоферу: «Пожалуйста, подвезите меня ко входу в больницу, у меня сердечный приступ или удар».
Я остался в сердечном отделении на неделю или дней на десять. А когда вернулся домой, у Розы произошел первый случай помутнения рассудка совершенно очевидной природы…
Я помню, как она вошла в мою маленькую комнатку, и сказала: «Давай умрем вместе».
Предложение мне по меньшей мере не понравилось.
На следующей неделе я передал заявление об уходе из «Континентал Шумейкерс» другу моего отца, мистеру Флетчеру, и получил подтверждение, составленное в исключительно вежливых фразах: «Примите наши пожелания самого скорейшего выздоровления. Счастливы были познакомиться с Вашими множественными первоклассными качествами». (Курсив мой.) Мне захотелось вставить это письмо в серебряную рамочку…
Было решено, что я должен летом отдохнуть у бабушки и дедушки в их домике в Мемфисе.
Таким образом, в качестве подарка на свой двадцать четвертый день рождения я получил полное освобождение от оптового торгового бизнеса в Сент-Луисе и первую настоящую возможность достичь зрелости в моем «угрюмом искусстве и ремесле», как описал писательское занятие Дилан Томас. Что касается меня, то это занятие бывало для меня и безнадежным, хотя никогда я не находил в нем ничего особо угрюмого. Даже лучшие из поэтов могут иногда написать что-нибудь не совсем хорошее – можно назвать Стивена Спендера, когда он говорил о «серьезной вечерней нужде в любви». Что серьезного во взаимном проникновении гениталий? Каким бы романтичным ни был человек, побуждение «выложить нож на борт» едва ли можно рассматривать как вопрос серьезности, ограниченный вечерними часами, как будто это ивенсонг, который в англиканской церкви поют по вечерам. Chacun, chacun [16]16
Каждый, всякий (фр.).
[Закрыть], может быть, некоторые поэты путают это с преклонением колен для молитвы перед алтарем: временами очень практичная позиция, но едва ли церковь – подходящее место.
Я чувствую себя клоуном. Боюсь, что это результат чтения моей забавной мелодрамы «Царствие земное»,которую Майкл Кан обещал возобновить в Принстоне, для чего он собирается перенести туда свой тонкий режиссерский дар из Американского Шекспировского театра, что в Стратфорде, штат Коннектикут.
Все в следующем сезоне, в следующем сезоне, когда я чувствую себя так, что и следующая неделя – невозможно далека!
Как бы мне хотелось иметь дух Бриктоп. Позавчера она поразила всех на приеме у Чака Боудена. Это был ее восьмидесятый день рождения: она вошла, распевая «Quireme Mucho», песню, которую я всегда заказывал ей в клубе на Виа Венето в Риме. Потом она спела еще много моих любимых песен, и ее голос, ее произношение и фразировка были столь же чудесны, как и раньше.
Майкл Мориарти тоже спел под собственный аккомпанемент на пианино, я все еще считаю его наиболее многообещающим молодым драматическим актером…
Джим Дейл спел и сыграл песню собственного сочинения, molto con brio.
Моя первая пьеса была поставлена, когда мне было двадцать четыре, и я жил в доме моего деда в Мемфисе летом 1934 года. Эта пьеса («Каир, Шанхай, Бомбей!»)с успехом была поставлена маленькой театральной группой «The Rose Arbor Players». У бабушки и дедушки Дейкинов был милый домик на Сноуден-авеню, который находился на расстоянии квартала или двух от Юго-западного университета, и еще ближе – к резиденции Кнолла Родза, его жены, матери и кошки. Профессор Родз и его маленькая семья были большими нашими друзьями. В своем штате Вирджиния они принадлежали к верхушке общества. Позднее профессор Родз стал президентом университета; летом 1934 года, он, кажется, возглавлял кафедру английской литературы. Он допустил меня в университетскую библиотеку, и почти все летние дни я проводил за чтением или там, или в городской библиотеке на Мейн-стрит.
Тем летом я полюбил Антона Чехова, по крайней мере, его рассказы. Они ввели меня в мир восприимчивой, отзывчивой литературы, что мне было в то время очень близко. Теперь я понимаю, что у него очень многое скрыто под текстом. Я все еще люблю тонкую поэтичность его письма, а « Чайку» я считаю величайшей современной пьесой, может быть, единственное исключение – «Мамаша Кураж»Брехта.
Часто говорят, что наибольшее литературное влияние на меня оказал Лоуренс. Да, Лоуренс в моем литературном воспитании был в высшей степени фигурой simpatico [17]17
Симпатичный (исп.).
[Закрыть], но Чехов по своему влиянию превосходит все – если вообще было какое-нибудь влияние, кроме моих собственных наклонностей – в чем я не очень уверен, и, наверное, никогда не буду уверен…
Вчера Дональд Мэдден напомнил мне о моем обещании сделать новую адаптацию «Чайки»(мы оба чувствуем, что ей никогда не удавалось вырваться из смирительной рубашки перевода, даже у Старка Янга), и о моем стремлении поставить ее – с Мэдденом в роли Тригорина и Анной Мичэм в роли Нины или Аркадиной.
Но вчера я слегка покачал головой по поводу этого честолюбивого проекта и сказал – никакой жалости к себе – что у меня сейчас нет времени писать что-нибудь, кроме этой «вещицы», моих мемуаров, и, может быть – окончательной версии «Молочного фургона»для Майкла Йорка и Анджелы Лэнсбери…
Летом 1934, когда я стал драматургом, по соседству с дедом в Мемфисе жила одна еврейская семья, в которой была очень добросердечная и располагающая к себе девушка – Бернис Дороти Шапиро. Она была членом небольшого драматического кружка в Мемфисе. Свои работы они демонстрировали на большой пологой лужайке одной леди – миссис Роузбро, фамилия которой напоминала их название – «Rose Arbor» («Ствол розы»). Дороти хотела, чтобы я помог ей написать пьесу для группы – она понимала, что я – писатель, а она – нет. Я написал пьесу « Каир, Шанхай, Бомбей!» —фарсовую, но довольно трогательную маленькую комедию о двух матросах на свидании с группой женщин легкого поведения. Бернис Дороти Шапиро написала совершенно ненужный, и, должен признаться, очень слабый, пролог. Слава Богу, пролог был коротким – это все, что я могу вспомнить о нем хорошего.
Пьеса была поставлена в конце лета. Она была недлинная, но имела большой успех у группы. В программе я стоял как соавтор – после Дороти. И все же смех, настоящий, громкий, в комедии, которую я написал – вдохновлял меня.
Время от времени мы с театром находим друг друга, что бы ни случилось.
Я знаю: это единственное, что спасло мне жизнь.
Тем же летом 1934 года в Мемфисе, когда я начал реализовывать свое стремление – которое я давно в себе подозревал – писать для театра, я начал реализовывать и другое свое стремление, которое тоже иногда подозревал – к молодым людям. И хрупкость своей физической природы.
Однажды я был с двумя университетскими студентами, друзьями деда. Они были исключительно красивы; одни – темноволосый, другой – сияющий блондин.
Задним числом я понимаю, что они должны были быть любовниками. Они взяли меня с собой на озеро вблизи Мемфиса, где был пляж – и любовная муха укусила меня в форме эротического стремления к блондину. Мне кажется, интерес был взаимным, потому что однажды вечером он пригласил меня на ужин в ресторане отеля «Пибоди». Мы взяли пиво; сомневаюсь, что только пиво послужило причиной сильного сердцебиения, внезапно начавшегося у меня. Я запаниковал, блондин тоже. Вызвали доктора. Эта дама оказалась очень плохим врачом. Она дала мне какую-то болеутоляющую таблетку, но мрачно сообщила, что мои симптомы – самой серьезной природы.
– Вам все надо делать осторожно и очень медленно, – сказала эта мрачная дама. И сообщила мне, что – со всей осторожностью и медлительностью – я смогу дожить до сорока!
– Я так рад, что вы сказали ему это, – пролепетал бедняжка блондин, – а то он бегает по улицам слишком быстро для человека с сердечными проблемами.
Этот инцидент привел к возвращению кардионевроза, который тем летом только-только начал ослабевать.
Мой первый и последний доведенный до конца сексуальный опыт с женщиной имел место несколько позже, когда я вернулся на год на кафедру драмы в университете штата Айова. Это было осенью 1937 года. Девушка была, по всей видимости, прирожденной нимфоманкой; я буду звать ее Салли. Она была не только нимфоманкой, но еще и алкоголичкой, со мной у нее все началось внезапно, яростно и стремительно незадолго до того, как моя вторая длинная (полупрофессиональная) пьеса «Кочевая натура» была поставлена группой «Фигляры» из Сент-Луиса. Оттого, что мою пьесу играют в Сент-Луисе, у меня горели глаза весь тот год в Айове. Салли поэтому нашла меня интересным, хотя, подозреваю, я и не был некрасивым. У меня была стройная фигура пловца, а катаракта на левом глазу еще не появилась. У Салли был почти этрусский профиль – лоб и нос образовывали прямую линию – полные и чувственные губы, а ее дыхание всегда приятно отдавало табаком и пивом. Она была прекрасно сложена, особенно – ее груди, самые заметные во всем университете.
Однажды вечером, в начале осени, она выпросила у своей подруги квартиру – для моего соблазнения. Помню, что по радио передавали самые подходящие старые песни – «Поцелуй меня снова», «Хочу обнять тебя», «Обещай мне», как будто мы их заказывали специально, и вскорости мы уже оказались на диване голыми, я не мог его поднять никак, никак, и вдруг меня стало тошнить – от выпитого, от нервного напряжения и смущения. Я помчался в туалет, меня вырвало, я вернулся, завернувшись в полотенце, сгорая от стыда за провал своего испытания на зрелость.
«Том, ты коснулся самой потаенной струны моей души, материнской струны», – сказала она.
На следующий день я пошел к ней домой, в меблированную комнату, где она жила. На ней были темно-красные лыжные брюки и белый свитер, подчеркивающий торчащие большие груди. Она выключила свет в прихожей и подтолкнула меня к дивану.
Ее старания имели дикий успех. Она расстегнула молнию на своих лыжных брюках, и я трахнул ее, не снимая своего пальто. Нас два или три раза прерывали соседи, возвращавшиеся в свои комнаты. Она застегивала брюки, я – пальто, но никого это не обманывало, и никого не трогало, потому что это был довольно распутный дом. Все соседи, наконец, поднялись наверх, а мы вернулись к нашему дикому процессу прерывания моего девственного статуса.
Я чувствовал себя как утка в воде. Она меняла позиции, она садилась на меня, она качалась на моем члене, как на детской лошадке, а потом она кончила – это было что-то невообразимое, когда что-то жидкое и горячее взорвалось внутри нее и вокруг моего члена, ее сдавленные затихающие вскрики…
Я еще не был влюблен в Салли, а просто был под большим впечатлением от самого себя. Домой я вернулся далеко за полночь. Я сразу пошел в мужской туалет помочиться, там был еще один брат, и я сказал ему: «Я сегодня трахнул девушку».
– Да? Ну и как?
– Все равно, что трахать Суэцкий канал, – сказал я, ухмыльнувшись, и почувствовал себя взрослым человеком.
Это происходило каждый вечер, две или две с половиной недели, пока не начались рождественские каникулы. Мы повторяли одну и ту же сцену, получая все большее и большее удовлетворение, как мне кажется. Я научился сдерживать оргазм. В те дни я мог продолжать и после оргазма.
В уик-энд состоялась премьера моей пьесы, поставленной «Фиглярами», полупрофессиональным театром, с которым я работал в Сент-Луисе.
Тогда я впервые почувствовал вкус крови, выпущенной критиками.
Пьеса была многообещающей, куда лучше, чем моя первая длинная пьеса, « Лампы – солнцу»,но критики разгромили ее. После этого была отчаянно пьяная вечеринка в чьем-то номере в отеле в центре города. Я внезапно бросился к окну, но меня схватили, и не могу сказать точно – было ли у меня намерение выпрыгнуть.
Дело в том, что я уже знал: писательство – моя жизнь, а его провал – моя смерть.
В те дни у меня были чудесные друзья, и я заслужил их, мне кажется, потому что отвечал теплотой на любую теплоту. Салли поддержала меня, не выказав ни малейшего разочарования от неудачи с «Кочевой натурой».Между нами все продолжалось, как и прежде.
Однажды она сказала мне шепотом, когда мы лежали на диване в ее комнате: «Том, я хочу тебе кое-что показать».
Она начала опускаться, но я испугался и не позволил ей.
А потом, в последний вечер перед рождественскими каникулами, мы сняли номер в некоем подозрительном отеле в городе и впервые провели всю ночь вдвоем, в постели, голыми. Но как-то вое это было ниже уровнем, чем наши вечера на ее диване в меблированных комнатах. Под кроватью у нее стояло пиво, она пила его между занятиями любовью, и ее дыхание стало кисловатым.
Когда мы проснулись, немного поспав, я попытался поцеловать ее, но она сказала: «Нет, нет, беби, у меня во рту кошки переспали».
Когда я вернулся после каникул, она не захотела видеться со мной. Она сказала, что что-то случилось, что – скажет позже. Через несколько дней мы встретились снова, и она сказал мне, что беременна.
Я не поверил ей. Я подозревал, что она встречается с другим парнем, и был прав.
С моей точки зрения, любовь была краткой, но очень глубокой, она любила меня ровно столько, сколько я удовлетворял ее, но теперь у нее настоящий жеребец, и меня она оставила.
За все время моего увлечения Салли, и еще несколько месяцев после, я не испытывал никакого интереса к представителям моего собственного пола.
После того, как Салли окончательно отставила меня ради нового жеребца, я пытался встречаться с другими девушками.
Только мне что-то никак не везло.
В университетском театре в инсценировке романа Джейн Остин играли два очень красивых молодых человека. Один – Уолтер Флейшман, как его звали тогда, который позднее, через несколько лет, появился на экране в фильме о жизни Валентино. У него была фантастически красивая фигура. Другой красавец в пьесе Джейн Остин (по роману «Гордость и предубеждение») пригласил меня как-то вечером на ужин – его, как он сказал, что-то очень беспокоило, но он не знал, как мне это сказать. Но после пары бокалов пива он сказал:.
– Ты знаешь, я вчера лег вместе с Флейшманом, он был голым, и я… я… не знаю, как тебе сказать, но я почувствовал, что мне хочется коснулся его, как мужчина касался женщины, ну, ты знаешь.
Он опустил свои глаза с длинными ресницами, а его прекрасное лицо вспыхнуло.
У меня была идеальная возможность, подозреваю, что именно это он и хотел мне сообщить.
Когда я в конце концов заговорил, то сказал ему: «Расстраиваться не из-за чего».
– Но это неестественно, – прошептал он.
– Нет, естественно, – возразил я. – Это совершенно естественно, а ты дурак.
Я проводил его до общежития, и мы пожали друг другу руки на прощание.
Чтобы найти приватное местечко, где мы с Салли могли бы заниматься любовью, я решил снять квартиру – вместе с буйным молодым студентом откуда-то со Среднего Востока, которого я буду называть Абдул.
Абдул без устали бегал за юбками и был в неладах с местной полицией из-за своей несдержанной натуры.
Однако, когда я искал квартиру, он предложил мне разделить с ним свою. Это был худой черноволосый парень. Его квартира была, конечно, совсем непривлекательной и вечно наполненной запахами его готовки – резкими и сладковатыми.
Он был неплохой компанией, если не считать, что иногда появлялся дома надравшимся и сообщал мне, что когда он пьян, ему все равно кого трахать – девушку, парня или козу; как-то раз он попытался залезть ко мне в кровать, но натолкнулся на дикое сопротивление, что навело его на мысль, что я не хочу замещать ни девушек, ни коз.
Однажды его арестовали, он позвонил на квартиру и умолял меня прийти в тюрьму и освободить его. К счастью, деньги на штраф у него были. Я поехал к месту его заключения и нашел его в одной камере со старым непросохнувшим алкоголиком с отсутствующим взглядом – Абдул пытался заговорить с ним. Он все время кричал ему: «Ты тоже ссал, да? Ты тоже ссал, да?»
Как оказалось, в этот раз Абдула арестовали за то, что он мочился на аллее позади бара.
Мои попытки заманить Салли на эту квартиру увенчались успехом только один раз, и то она пришла вместе со своим новым дружком, который был как едкая сибирская соль на мои раны, потому что она не выпускала его руку во время приготовленного Абдулом ужина.
Она уделила мне только несколько минут наедине, в алькове.
– Я люблю тебя, Том, и не хочу делать тебе больно, милый, но я нехорошая – я не беременна, я все сочинила, на самом деле мне оперировали яичник, но все дело в том, что я одержима сексом, я хочу его с каждым, и я бы затрахала всю твою жизнь.
Она позволила обнять и поцеловать себя и вернулась к своему новому парню. Я был в отчаянии – правда, недолго. А потом подружился с молодым человеком по имени Ломакс и с его подружкой-негритянкой; это были замечательные друзья, вместе со мной они занимались драмой.
Я играл пажа в «Ричарде Бордосском»,и они предложили загримировать меня. Нарумянили щеки, накрасили губы, завили волосы. Потом Ломакс натянул на меня костюм пажа и привел к своей подружке на инспекцию.
– Видишь, что я имел в виду? – спросил он ее. Я не сообразил, что он имел в виду. Потом посмотрел в зеркало и все понял. Я был похож на девушку…
В роли пажа у меня была всего одна реплика. Я все еще не избавился от своей ужасной скромности. Появившись на сцене, я должен был сидеть у рампы и полировать свой шлем, и мое горло схватывало все сильнее и сильнее в предчувствии этой единственной реплики. Я просто должен был сказать, что кто-то появился у ворот. Но когда подошла моя очередь, звуки, которые выходили из моего пересохшего горла, были совершенно неразличимы, зал чуть не рухнул – это был мышиный писк. Говорили, что было здорово. Подозреваю, однако, что меня выпустили на сцену только потому, что я так хорошо смотрелся в гриме, наложенном Ломаксом.
Помню, что я играл еще одну роль в большом театре университета Айовы. Пьеса была о секте кающихся, и я был занят в сцене самобичевания молодых монахов. Мне никогда не забыть одной строчки из этой сцены, сочиненной здесь же, среди исполнителей. Один из актеров болтался по сцене с голыми плечами, стегая себя своим кнутом, и громко кричал: «Многая слава Мораде» (Морада – подземная камера, где происходили эти самобичевания).
Фигуру Христа, бывшего жертвой ритуального распятия, играл Флейшман, лучший из молодых актеров этого курса. Его, почти обнаженного, поднимали на крест – и именно его мужественная молодая красота вернула меня к доминирующей сексуальной наклонности.
Салли начала таять в моем либидо.
Представители моего пола начали заполнять его.
Однажды во время репетиций «Ричарда Бордосского»Лемюеля Эйрс, аспирант, который, вроде меня, был в немилости у мистера Мейби, главы кафедры драмы, перед спектаклем расхаживал по мужской раздевалке совершенно голым. Он был похож на юного святого – черные блестящие локоны, идеально сложенное тело.
Как-то вечером мы встретились с ним в маленьком зоопарке на холме. В тот момент, когда мы увидели друг друга, раздалось громкое хлопанье крыльев:
– Что это?
– Цесарка взлетела на насест.
Мы остановились ненадолго – хотя мне хотелось бы, чтобы это длилось вечно – но Лем, подозреваю, привык к более агрессивным типам – он улыбнулся и ушел.
Весна была одинокой. Так много денег ушло на квартиру, которую я делил с Абдулом, что мне пришлось целый месяц жить почти исключительно на яйцах, которых в тот сезон был переизбыток, отчего они были очень дешевы. Я все еще люблю яйца, хотя теперь мне их запрещают из-за высокого уровня холестерина, но, поверьте, они кажутся отвратительными, если есть только их.
А потом мне повстречался удивительно яркий молодой ирландец, он брал меня на долгие прогулки на каноэ по реке Айова; мы заплывали в уединенную бухточку, где распевали ирландские баллады. Когда в городе был карнавал, он потащил меня и туда.
К учебе я потерял всякий интерес, экзамены завал ил и должен был остаться на все лето на дополнительный семестр. Весь этот семестр я провел почти исключительно с Ломаксом и его симпатичной подружкой-негритянкой.
Мне совершенно не хотелось получать диплом, не хотелось покидать колледж. В стране продолжалась депрессия.
Произошли сразу две ужасные вещи: Розу подвергли лоботомии, одной из первых операций такого рода в Америке, и моя тетя Белли умерла в Ноксвилле в результате инфицирования зуба мудрости, яд из которого распространился по всему организму.
Тетя Элла написала: «Твоя бедная тетя Белли была окружена мощным валом молитв, но смерть преодолела его».
Я тогда только что освоил индивидуальный стиль письма. Помню, как написал рассказ « Проклятие»и несколько симпатичных стишков.
Когда летний семестр закончился и я получил свой диплом, Ломакс и его черная подружка пригласили меня отправиться с ними в Чикаго, сказав, что я могу там рассчитывать на писательский проект Управления общественных работ (УОР). Но встретили мы там каких-то фантастических черных гомосексуалистов, развлекавшихся в диком ночном клубе. Помню одного, особенно пестрого, который заметил: «Ты знаешь, я каждую командировку ложусь под кого-нибудь», – он имел в виду, что любил играть пассивную роль в содомском виде разврата. Я пытался попасть в проект УОР, но мне отказали, потому что я не смог доказать, что моя семья нуждается. В Чикаго у меня на все про все было десять долларов, и мне пришлось давать домой телеграмму и просить денег, чтобы вернуться назад в Сент-Луис.
Кларк Миллз Макберни [18]18
Кларк Миллз, поэт и переводчик.
[Закрыть]был там, в Сент-Луисе, проездом из Парижа, и мы возобновили нашу дружбу. Лето было чудесным. Были и еще друзья, были пикники на реке Мерамек, были постоянные развлечения. Отец несколько раз разрешал мне брать наш семейный «Студебеккер» – он все еще пытался преодолеть мою ужасную застенчивость. Я был очень важен для него, потому что был полным тезкой его собственного отца, Томаса Ланира Уильямса II.
Пока я еще не удалился в своем рассказе от университета Айовы, позвольте мне рассказать вам о мистере Мейби, который возглавлял там кафедру драмы. Уже несколько лет Мейби страдал, как говорили, от неоперабельной опухоли головного мозга, доброкачественной, но делавшей его поведение иногда совершенно сумасбродным. Он был очень привязан к большому новому театру, который воздвиг на территории университета, и всегда присутствовал на заключительных репетициях каждого нового спектакля.
Как-то раз спектакль перед самым открытием был в таком плачевном виде, что Мейби пришел в ярость. Он снял свои очки и швырнул ими в актеров, а потом заставил их репетировать всю ночь, пока переделанный спектакль не удовлетворил его.
Мейби был настроен против меня и против Лемюеля Эйрса. Он постоянно намекал, что Эйрс, аспирант, приехавший из Принстона, был гомиком – что и я подозревал, но только я считал его очень талантливым, совершенно не заслуживавшим преследований Мейби.
(В скобках замечу, что однажды – через много лет, в 1943 году – когда я жил на Западном побережье, работая на МГМ – не работая, а получая от них зарплату, которую они на законных основаниях обязаны были платить мне еженедельно – Лем Эйрс пригласил меня на ночь в его очаровательный домик в Беверли-Хиллз. Когда я проснулся утром, передо мной было чарующее видение – совершенно голый Лем, разгуливающий по второму этажу. Он сердечно приветствовал меня. Конечно, у меня в голове крутилось: «Давай, Лем, давай, я уже видел тебя голым». Но застенчивость остановила меня, и я потерял этот последний мой золотой шанс навсегда…
Лем и вправду был почти тем же прекрасным юношей с весьма полезными наклонностями, на которого я когда-то положил глаз, не делая попыток соблазнения, с единственным исключением… нет, немножечко благоразумия…
Могу ли я честно сказать: «Je ne regrette rien» [19]19
Я ни о чем не сожалею (фр.).
[Закрыть], словами «воробышка» Монмартра?..)
Тем единственным летом в Айове я все еще был одинок и привык бесцельно бродить по ночным улицам, чтобы спастись от душной жары моей комнаты. Громадные деревья придавали городу старомодное очарование. Ночами он выглядел совершенно по-южному. Я был одинок и напуган. Я не знал, что меня ждет дальше. И, наконец, окончательно убедился, что я извращенец, но совершенно не представлял себе, что с этим делать.
Я даже не знал, как соглашаться – в тех редких случаях, когда мальчики сами предлагали мне себя.
Вчера, в субботу, произошло очень важное и очень приятное событие. В компании молодого друга я провел пять часов, гуляя по аллеям Центрального парка, в который мы вошли с «гейского» угла – Семьдесят второй улицы и Централ-парк-уэст. Мы купили лимонное и вишневое мороженое, и долго прогуливались за озером, где бывают в основном гомосексуалисты. И их, симпатичных и представительных, там полно даже днем. Многие из них вели себя явно «нарочито», бравируя своей голубизной – что делало их – да еще в таком количестве в одном месте – непривлекательными для меня. Мне нравилась «голубая» компания, когда я был молодым и жил в общежитии АМХ. Но мои ближайшие друзья, голубые, как и я, никогда не выставляли это напоказ.
Я знал несколько совершенно «открытых» типов в Новом Орлеане, когда я впервые начал «выходить». Там был, например, один тип – буду называть его Антуан – который гулял по улицам Французского квартала с маленькой хрустальной бутылочкой жидких ароматных солей и при приближении женщины или девушки останавливался, прислонялся к стене и громко шептал «Отрава» – и страстно нюхал свой пузырек, пока леди не проходила; и даже после этого он делал вид, что никак не может прийти в себя…
Он был для меня слишком несерьезным, но мог быть и серьезным, и очень одаренным, как большинство нам подобных. Он не был выдающимся художником, но обладал тонким и очень эффективным нюхом, что сделало его позднее весьма процветающим дизайнером в Нью-Йорке.
Помню один вечер, когда Антуан, у которого была очаровательно украшенная квартира на Тулузской улице, представлял спектакль « Четверо святых в трех актах»– все действующие лица в котором были гомосексуалистами – и они не бравировали этим, а играли с чувством стиля, и это было лучшее представление Стайн, которое я видел в жизни.
Я помню, как вернулся в Новый Орлеан после моего первого «выхода» в более благоразумно организованный гомосексуальный мир Нью-Йорка и пытался перевоспитать своих голубых друзей по кварталу, заставить их вести себя не в стиле пародии на другой пол. Я говорил им – тем, кто слушал – что такое поведение делает их «невкусными» в сексуальном плане для любого человека, заинтересованного в сексе… все пролетало мимо ушей, конечно.
Естественно, что «сестрички», «пидовки» – все это насмешка над собой, к которой гомосексуалисты принуждены нашим обществом. Самые неприятные формы этого явления быстро исчезнут, по мере того, как движение за права гомосексуалистов добьется успехов в более серьезных направлениях своей борьбы: обеспечить гомосексуалистам – не понимаемому и гонимому меньшинству – свободное положение в обществе, которое примет их, только если они сами будут уважать себя, хотя бы в такой степени, чтобы заслуживать уважения индивидуально – и я думаю, что степень этого уважения будет тогда куда выше, чем обычно предполагается.
Я не сомневаюсь, что «геи» обоих полов гораздо более чувствительны – что значит – более талантливы, чем «натуралы»…
(Почему? Компенсация за многое другое.)
Продолжая это счастливое настроение самопоздравления, я обнаружил, что у меня образовался – или образуется – личный шлейф, по крайней мере, в Нью-Йорке. Вчера, например, я остановился с приятелем у маленького недорого мужского магазина. Мне на глаза попался прекрасный костюм из хлопка и полиэфира бронзового цвета, который прекрасно на мне сидел; требовалась лишь небольшая подгонка. Когда я достал свою кредитную карточку, владелец стал суетиться вокруг меня, и чтобы доказать свое уважение, подарил шелковый шарф за тридцать долларов, прекрасно дополняющий костюм. Я надену его в среду, на предстоящем «полуденном» ток-шоу с Канди Дарлинг, устраиваемом, чтобы «раскрутить» «Предупреждение малым кораблям».