Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Теннесси Уильямс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Фрэнку не нужны были свидетели его угасания – по крайней мере, такие близкие, как я. Поэтому в середине мая мы с Ангелом полетели на север и сняли домик в Нантакете. Как только мы поселились там, я позвонил Фрэнки и попросил его на лето присоединиться к нам.
К моему удивлению, он согласился.
Я отправился на материк, чтобы встретить его. Была глубокая ночь. Не по сезону холодный ветер дул с океана. Так получилось, что мы опоздали на рейсовый пароход до Нантакета. Я нанял небольшой катер, чтобы он переправил нас – Фрэнки, Джиджи и меня. Холодный ветер тем временем стал ледяным. Фрэнки прижал к себе Джиджи и сидел молча во время этого показавшегося мне бесконечным плавания.
Сразу же стало ясно, что переселение в Нантакет пользы не принесет. Маленький коттедж Фрэнку не понравился – как и мне, но в отличие от меня он почти не мог из него выходить, разве только поесть, если можно назвать едой те крошки, что он мог проглотить. Мне кажется, мы не прожили там и недели. Он вернулся на Манхэттен, и с этого момента у него начались постоянные поездки между Восточной шестьдесят шестой и Мемориальным госпиталем. Рак распространялся неумолимо и быстро, от органа к органу. Фрэнки почти ничего не ел, и его вес упал до сорока пяти килограммов.
Один раз, когда я привез его в госпиталь на кобальт, эту страшную процедуру, которая дочерна выжгла ему грудь, доктор сказал мне: «Все, что мы можем – это увидеть, какой орган следующим поразит рак».
Я отправил Ангела в Ки-Уэст, и мы с Фрэнки остались одни. Он занял спальню, а я спал на длинном диване в узком кабинете.
И каждую ночь – это особенно больно вспоминать – я слышал, как он запирает двери в спальню. Считал ли он, бедняжка, что я был способен войти к нему и использовать его отощавшее до костей тело для получения сексуального удовольствия? Едва ли. Тогда почему он запирал двери?
Думаю, что делал он это автоматически; наверное, считал, что запирается от смерти.
Ночью мой сон, и без того чуткий, прерывался взрывами его кашля, слышными даже сквозь стену – а я не осмеливался даже окликнуть его.
Сегодня произошло событие, чрезвычайно важное для моей профессиональной жизни: вчера в Нью-Йорк прибыла из Канады Женевьева Бюжоль, она сообщила Билли Барнсу и Питеру Гленвиллу, что берет на себя главную женскую роль в «Крике»,сегодня вечером она улетает в Монреаль, и для окончательного подтверждения Билл будет звонить ей туда.
Когда мы встретились с ней сегодня на квартире Билла, я увидел живую Клер. При встрече я воскликнул: «Вы прекрасны! И слегка тронуты!»
Конечно, ее ответ – невысказанный – мог бы быть такой: «А вы безобразны и совершенно безумны».
Что есть, то есть…
После этого я схватил свой новый красивый костюм, устроил представление – и повез Канди Дарлинг к Сарди. Ее появление, конечно, произвело фурор. Нам дали один из «призовых» столов, и вскоре к нам присоединились трогательный молодой писатель Нельсон Лайон и красивая девушка – его издатель. Я сказал Лайону: «Вы начинаете ту карьеру, которую я завершаю». Я имел в виду, что завершаю собственную карьеру, а не его – давайте проясним сразу. Мы развезли дам по их домам – Канди к Церкви Христианской Науки, а девушку-издательницу куда-то к Восточным шестидесятым или семидесятым – а Лайона я пригласил в свой «викторианский люкс» выпить на посошок, и он оставался со мной, пока я не проглотил свой нембутал. Он очень красив, но мое поведение было фантастически сдержанным.
Последние дни Фрэнки мне вспоминать тяжело и грустно. Но в сердце моем навсегда останутся сила его духа и несломленная гордость.
Из Ки-Уэста прибыл Стиррап; еще один близкий друг Фрэнки, Эль Слоан, тоже проводил с нами почти целые дни. Болезнь пожирала Фрэнка с ужасающей силой. Стиррап умолял Фрэнка, чтобы тот составил завещание – Фрэнки продолжал игнорировать эти несколько неуместные предложения и упорно продолжал цепляться за жизнь. Каждое утро около полудня они с Джиджи выходили из хозяйской спальни и усаживались рядышком на двойное кресло перед телевизором, с одинаковым стоическим выражением лиц и с почти одинаковой болью в глазах.
Мне кажется, они сидели так почти целыми днями, только Джиджи приходилось изредка выходить на балкон по зову природы.
А потом – неожиданно для меня – он вновь собрался ложиться в Мемориальный госпиталь. Когда Фрэнк одевался, я вошел в комнату, чтобы помочь ему, но он отверг помощь. Он снял халат. Его тело, в недалеком прошлом – тело маленького Геркулеса, стало похоже на скелет воробья.
Когда мы вошли в приемный покой Мемориального госпиталя, он в первый раз был не в силах дойти до своей палаты и согласился на инвалидное кресло. Его положили – и это самое страшное – в палату, где все пациенты подверглись операции по поводу рака мозга. Когда я смотрел на них, меня охватывал ужас. Я умолял его не оставаться в этой палате, а лечь в одноместную. Он ответил резко: «Для меня это уже не имеет никакого значения, мне лучше остаться с ними».
Он часто ложился в госпиталь и выписывался из него, и я не помню точно, было ли это в последний раз.
Так случилось, что эти события совпали с премьерой второго варианта «Молочного фургона» в театре Бартера в Абингдоне, штат Вирджиния. Пьеса была поставлена с Дональдом Мэдденом, блестящим исполнителем роли Кристофера, и с Клер Люс, красивой, но не подходящей для роли Гофорт, режиссером Адрианом Холлом, сценография была Бобби Соула.
На премьеру прилетела Одри Вуд. Реакция публики была загадочной – скорее даже апатичной.
На следующий день мне позвонил Эль Слоан и сказал, что у Фрэнки дело, без сомнения, пошло к самому худшему. Он описал мне его состояние, и я сказал: «Он умрет в четверг. Я немедленно вылетаю». И вылетел еще до появления рецензий на постановку в Театре Бартера. Утром сразу же я посетил Фрэнки. Он дышал через кислородную маску, баллон с кислородом стоял у кровати. Я остался с ним на весь день, и этот день был страшным. Фрэнк не мог оставаться в кровати больше одной-двух минут – потом сползал с нее и на пару минут усаживался в кресло. Потом снова вскарабкивался на кровать.
– Фрэнки, постарайся полежать спокойно.
– Я очень возбужден сегодня – устал от посетителей.
– Фрэнки, ты хочешь, чтобы я ушел?
– Нет. Я привык к тебе.
Во время моего дежурства в этот день его перевели из общего отделения в персональную палату – которую он принял за палату для умирающих.
Случилось то, что я никогда не смогу простить Мемориальному госпиталю. Переведя Фрэнка в палату, баллон с кислородом они перенесли только через полчаса; все эти бесконечные полчаса он дышал, как рыба, вытащенная из воды.
Когда принесли баллон, и Фрэнки сказал: «Я привык к тебе», он лег на бок, повернувшись спиной ко мне. Эти слова едва ли можно было толковать как признание в любви, но прямо выражать свою любовь ко мне Фрэнк мог только по междугороднему телефону…
Он молча лежал на боку. Я подумал, что он уснул, подождал немного и тихонечко вышел.
По дороге домой я решил, что дело зашло слишком далеко. Я пошел в приемную своего врача, доктора У. Дж. Ван Стейна, и почти в истерическом состоянии рассказал ему, в какой кошмар превратились последние дни Фрэнка в Мемориальном госпитале. Ван Стейн вколол мне успокоительное и сказал: «Я позвоню врачу Фрэнка».
Вечер я провел не дома, и моя истерия приняла новый оборот. Я с какими-то друзьями напился в гей-баре и явился домой около одиннадцати. Когда я вошел, раздался телефонный звонок. Звонил самый близкий друг Фрэнки. Он звонил, чтобы сообщить мне, что Фрэнки не стало. Сделал он это очень гуманно.
– Теннесси, мы потеряли его. Это случилось несколько минут назад. Сестра сделала ему укол, он вздохнул, сел, тут же упал на подушки и скончался еще до того, как дежурный врач успел добежать до него.
Сейчас я уже не могу анализировать свою первую реакцию. Думаю, что это было облегчение – от того, что его и мои муки кончились.
Его – да. Мои – нет.
Я был на пороге самого страшного периода в моей жизни. Начинался он постепенно.
Пока Фрэнк не заболел, я был счастлив. Он обладал даром творить жизнь, а когда он ушел, я не мог примирить себя со своей жизнью. У меня началась семилетняя депрессия.
Вся семья Фрэнки прибыла из Нью-Джерси в похоронную контору Кэмпбелла. Фрэнки положили в гроб. Его старшая сестра Анна – замечательная женщина – сказала мне: «Подойдите, коснитесь его руки».
Я послушался ее с чувством ужаса. Он выглядел умиротворенным, серьезным и величественным. Но касание его руки, положенной на грудь – такой мертвой и такой холодной – повергло меня в шок.
Были проведены две похоронные службы: одна, организованная семьей – в католической церкви, вторая – у Кэмпбелла. На эту службу я пригласил всех многочисленных друзей Фрэнки по театру, а своего кузена, преподобного Сидни Ланира, попросил отслужить, как он служил на похоронах Дайаны Барримор три года назад.
Первой – по праву – была проведена служба по католическому обряду, очень красивая служба с высокой заупокойной мессой.
Потом тело Фрэнки было возвращено в похоронную контору Кэмпбелла для второй службы. Большая капелла была полна. Перед самой службой я велел переложить Фрэнки в другой гроб, потому что мне не нравилась ни розовая стеганая обивка, ни светлый цвет дерева. Его переложили в более красивый гроб с простой белой атласной обивкой.
Я не смог поехать на кладбище после службы и с Казаном и его женой Молли вернулся в свою квартиру. Я делал вид, что держусь, но заметил взгляды, которыми они обменивались. Они знали, что я потерял опору своей жизни.
Первый вариант пьесы «Молочный фургон не останавливается больше здесь»– интересное, но длинноватое название – вырос из одного из лучших, кажется, моих рассказов: «Мужчина осилит эту дорогу вверх» [72]72
В русском переводе в издании 1978 года рассказ не очень верно называется «Вверх и вниз».
[Закрыть]. Я написал этот рассказ одним золотым летом в отеле «Мирамар» в городе Позитано на итальянском Дивина Костиера – Божественном берегу. Я был там с Марией – мы вместе должны были работать в фильме Лукино Висконти «Senso» [73]73
«Чувство» (ит.).
[Закрыть].
Мне всегда было трудно работать над тем, что я обязан был делать, и особенно это проявилось во время работы над «Senso»,потому что я не считал Фэрли Грэнджера интересным актером. А то, что я трудился над рукописью без оплаты, совсем не подогревало мой интерес к работе. Тот маленький вклад, который я смог внести в этот фильм, был сделан исключительно из-за моего обожания Висконти и из благодарности ему за то, что он на этих съемках дал моей подруге Марии работу, так ей необходимую.
Вернувшись после этого в Штаты, я однажды утром взял этот рассказ, мысленно превратил его в одноактную пьесу и в таком виде записал – следующим летом она была поставлена на Фестивале Двух миров в Сполето. Эта первая постановка была отмечена главным образом игрой Хермионы Бэддли в роли Флоры Гофорт. Гала-премьера прошла при переполненном зале. Из Рима приехала Анна Маньяни, мы сидели с ней в одной ложе. Она смотрела на Бэддли с растущим интересом.
«Come magnffica!» [74]74
Как великолепна! (ит.).
[Закрыть]– восклицала она шепотом, и я знал, что она имела в виду героиню, а не пьесу.
Анна была прекрасным и очень честным судьей актерских талантов, и она распознала в Хермионе Бэддли актрису такого диапазона, который приближался к ее собственному – но она не завидовала, как могла бы завидовать женщина более мелкого масштаба, а искренне была счастлива. После спектакля ее приветствия и поздравления мисс Бэддли были вполне в духе Маньяни и очень сердечны.
Пьеса сама по себе не произвела особого впечатления, и тем летом в Сполето удостоилась только двух представлений. Я, конечно, всегда несколько скептически относился к ежегодным фестивалям в Сполето; мне они представляются чем-то вроде самовосхваления маэстро – Джан-Карло Менотти и его дружка, Томми Скипперса. Кульминацией фестиваля всегда был грандиозный прием по случаю дня рождения самого Менотти. По всему очаровательному городку устраивались великолепные фейерверки; в кульминационный момент Менотти и Скиппере появлялись в белых мундирах со шнурами, и стоя в больших белых открытых автомобилях – не меньше, чем «Кадиллак» или «Роллс-Ройс» – возглавляли величественную процессию по переполненным улицам…
И Бог с ними. Все это было кичем. А я не стал бы бороться ни с кичем, пусть даже в форме самолюбования, ни с миром фантазии, в котором кто-то живет. Есть вещи и похуже, чем мир фантазии, придуманный желающими жить в нем. Иногда мне кажется, что этот мир – единственное место, где живут художники.
На следующий сезон Роджер Стивенс решил перенести «Молочный фургон»на Бродвей. Сначала он хотел, чтобы роль Гофорт играла Таллула Бэнкхед. Но я видел в этой роли Хермиону Бэддли, выступил против могущественного Стивенса и настоял, чтобы именно она получила главную роль. Кое-какие силы у меня тогда еще были…
Пол Реблинг, игравший роль Кристофера в Сполето, тоже остался в бродвейской постановке, и работа закипела.
Премьера в Нью-Хейвене была ужасной. Хермиона была великолепна, как всегда, но публика далеко не сочувствовала пьесе.
Для занятых в спектакле был подготовлен некий Зеленый зал, но он сразу стал наполняться людьми, никакого отношения к постановке спектакля не имеющими, и у меня началась обычная в таких случаях вагнеровская вспышка гнева.
– Какого черта сюда явилась вся эта похоронная команда? Забирайте свою выпивку и проваливайте отсюда, у нас проблемы с пьесой, и их мы будем обсуждать без свидетелей!
Бостонская премьера «Молочного фургона»прошла много лучше, несмотря на ряд забавных неудач в первой сцене. Сразу после поднятия занавеса у Хермионы упал ее рыжий парик, но она сделала вид, что этого не заметила. Актриса носилась по подиуму, диктуя свои мемуары, и когда приблизилась к парику, надела его – но задом наперед, и публика взвыла. Все это казалось вполне естественным для Сиси Гофорт. Насколько я помню (как могли бы говорить уотергейтские конспираторы) рецензии были смешанные, но – странным образом; главное, что глава бостонских критиков, Эллиот Нортон, понял, что это новаторская и очень важная работа, и на него большое впечатление произвела мисс Бэддли – как и на каждого, кому посчастливилось видеть ее.
Сборы в Бостоне, в театре «Уилбур», были неплохи, и было очень приятно вернуться в свой люкс в отеле «Риц-Карлтон», с его камином и роскошным видом на белоснежный зимний парк «Бостон-коммон».
Но потом мы переехали в Филадельфию, и дела стали более кислыми.
Рецензии продолжали быть смешанными, но уже не такими интересными, а сборы – не столь хорошими.
Самое яркое, что я помню о филадельфийских гастролях – это прием, устроенный миссис Реблинг для участников спектакля. Реблинга, Бэддли и, конечно, режиссера Герберта Мачиза усадили за большим центральным столом, празднично украшенном – а меня (меня!) – засунули за маленький боковой столик, вроде тех, что называют «для шестерок».
Попав в эту оскорбительную ситуацию, я стал медленно закипать. И начал мстить. Я подошел к праздничному центральному столу, за который меня не пустили, приблизился к миссис Реблинг, сидевшей во главе, и поцеловал ей руку. И произнес следующее – насколько я помню:
– Ваш замечательный прием для участников спектакля удался на славу, надеюсь, вы понимаете, почему я немедленно покидаю его!
И пошел к лифту, но милый мальчик и талантливый актер, Пол Реблинг, поднялся из-за центрального стола, догнал меня и попытался удержать.
В этот момент я повел себя немного по-клоунски и произнес самую высокомерную реплику в своей жизни, часто толкавшей меня к высокомерности.
Насколько я могу вспомнить свои слова, я сказал Полу: «Когда меня приглашают на прием по случаю пьесы, которую я написал, и засовывают в дальний от большого стола угол, то это оскорбление, которое я не намерен терпеть. Все это маккиавеллевские штучки, разыгранные в мой адрес Гербертом Мачизом, и я очень удивлен, что вы и ваша мать позволили всему этому произойти».
Пришел лифт. Пол попытался помешать мне войти в него, но ярость придала мне сил, я оттолкнул его, вошел в лифт и в бешенстве нажал на кнопку первого этажа.
Спектакль прибыл в Нью-Йорк во время забастовки газетчиков, и поэтому рецензии в газетах не печатались, но их копии распространялись: в каждой был восторг по отношению к Хермионе и холод к пьесе.
На следующий день я явился в кабинет Роджера Стивенса и сказал ему: «Эта женщина получила самые замечательные рецензии, какие только получала актриса в моих пьесах со времен Лоретты Тейлор в „Стеклянном зверинце“. Вы можете организовать гастроли, если с умом воспользуетесь рецензиями. Каковы ваши намерения?»
Его намерения были отрицательными.
Я очень любил Роджера, но чувствовал, что он унизил меня, и поэтому после нескольких моментов словесного извержения по его поводу добавил: «Мне позвонили, пока», – и ушел.
Если ты написал пьесу с очень сильной женской ролью, такой, как роль Флоры Гофорт в «Молочном фургоне», ей придется постоянно всплывать на поверхность, потому что актрисам-звездам определенного возраста очень трудно найти подходящую пьесу, соответствующую их таланту, личности и образу у публики. Назвать «Молочный фургон»«подходящей» пьесой – несколько нечестно по отношению к ней. В этой пьесе – при успешной и точной постановке, как в фильме «Бум!»– я с одержимостью маньяка пытался высказать определенные вещи. Это была работа art manque [75]75
Неудавшегося искусства (фр.).
[Закрыть]. Очень грустно, что Таллула не сыграла ее на пять лет раньше – просто пьесы в то время не существовало. Когда в конце концов Таллуле дали эту пьесу, было поздно. У нее больше не было физических сил, она слишком глубоко погрузилась в выпивку, в таблетки, и ей было трудно находиться вне дома.
Постановка осуществлялась очень странным образом. Английский режиссер Тони Ричардсон получил рукопись и однажды позвонил мне, осыпав второй вариант пьесы просто пугающими по экстравагантности похвалами.
(Не знаю, почему режиссеры и продюсеры думают, что надо пудрить мозги драматургу подобным образом, когда все, что нужно – это сказать: «Мне нравится, я буду ставить».)
Ричардсон был очень «горячим» в это время, и, конечно, должен был доминировать в постановке, особенно учитывая, что Таллула сохранила свой мятежный дух, но потеряла силы бороться, и я был примерно в таком же состоянии. Ричардсон не хотелТаллулу, но мы с продюсером настаивали на ней. Был достигнут курьезный компромисс – от которого ни Таллула, ни я не почувствовали удовлетворения. Мне было сказано: «Тенн, я соглашаюсь на Таллулу на роль Гофорт, ты соглашаешься на Тэба Хантера на роль Криса Фландерса». Я с неохотой согласился на это предложение, хотя не видел в Хантере мистичности и двусмысленности, которых требует роль. Тони сказал мне: «У меня моральные обязательства перед Тэбом Хантером, и взяв его на роль Криса, я расплачусь с ним». Могу только догадываться, что это были за «моральные обязательства», и оставляю вас в такой же неясности.
(Таллулу один раз спросили, является ли Тэб геем, и она мудро ответила: «Откуда мне знать, я его никогда не трахала».) Зная его предыдущие роли, могу сказать, что в «Молочном фургоне» он превзошел самого себя, проявил таланта больше, чем я мог ожидать от него, но всеобъемлющей мистичности в его игре все равно было меньше, чем томительного стремления обнажать свое тело. По отношению ко мне он был сама любезность, но с Таллулой они поладить не могли. Это очень странно, так как Таллула обычно обожала своих партнеров-мужчин.
Рубен Тер-Арутюнян сделал весьма бедные декорации, в них отсутствовал средиземноморский дух, но проявлялась его склонность к застывшему и причудливому. Я в это время находился в глубокой депрессии из-за смерти Фрэнки. Реальностью были спиртное и таблетки Таллулы прямо на сцене. Спектакль с трудом отыграли в нескольких городах, почти нигде не имея хороших отзывов и получая поддержку только от самых фанатичных поклонников Таллулы. Когда мы прибыли в Балтимор, нас неожиданно покинул Ричардсон. Он должен был улететь в Лондон, чтобы попытаться уладить дела его запутавшегося брака с Ванессой Редгрейв.
Мне многое нравилось в Ричардсоне, многое меня шокировало. Его помощница во время репетиций что-то слишком уж часто бегала за кулисы, чтобы приносить ему питье – но не воду. Несмотря на свои начальные излияния по поводу пьесы, он обнаружил странное безразличие, когда пьеса во время тура по стране начала разваливаться. А один раз, когда я пришел к нему, чем-то явно обеспокоенный, он заявил мне: «Думаю, вы не сумасшедший, но хронический – или природный – истерик».
(Думаю, тогда это было правдой, а может быть – и всегда.)
Одаренный, с хорошим характером, только ответственный не всегда.
Дэвид Меррик, продюсер, приехал к нам во время нашей последней остановки – в Балтиморе – и набрался наглости спросить меня, хочу я или нет, чтобы пьеса шла на Бродвее. Я ответил: «Закрытие пьесы убьет Таллулу». И мы прибыли в Нью-Йорк. Первые спектакли были практически скуплены фанатами Таллулы, и они устраивали ей овации. Меррик заметил мне: «Если бы такая публика была каждый вечер, это был бы фурор». Но в день премьеры были проданы не все билеты, а критики просто уничтожили пьесу.
Тем не менее она была куплена для экрана. Переговоры, чрезвычайно запутанные, состоялись в Англии. Лестер Перски явно приложил руку к этому проекту. Роль Криса была предложена Шону Коннери, который мог бы замечательно сыграть ее, но отклонил с благодарностью. Потом в качестве режиссера был приглашен Джозеф Лоузи – превосходный выбор. Лоузи – это мастер. А потом была совершена ужасная ошибка. Перски предложил фильм Бертону. И он сказал мне, что если я дам тридцать тысяч баксов, он внесет их, и они принесут мне миллион. Хотя работали они не так, если быть точным. Режиссура, сценарий, место съемок были просто великолепны, но Дик был староват для Криса, а Лиз – слишком молода для Гофорт. [76]76
Исполнители главных ролей в фильме «Бум!» – Ричард Бертон и Элизабет Тейлор.
[Закрыть]
Прием фильма был холодным, так как это была очевидная атака на империализм, представляемый американкой Гофорт, личной эмблемой которой был золотой грифон, – виноватой в убийстве, но не понесшей наказания, потому что обладала «droit de domaine» [77]77
Правом владения (фр.).
[Закрыть]на остров и всех его обитателей.
Несмотря на ошибки в подборе состава исполнителей, «Бум!»,с моей точки зрения, был художественной удачей, и я чувствовал, что постепенно отношение к нему изменится к лучшему.
История движется к падению Вавилона – снова и снова – так же непререкаемо, как горный поток падает в море.
Я начал этот отчет о четвертой постановке « Молочного фургона», сТаллулой (первая была в Сполето, третья – в вирджинском Театре Бартера) – с несколько экстравагантного заявления, что пьеса, в которой есть такая сильная женская роль, как роль Флоры Гофорт, должна постоянно всплывать на поверхность. Поразмыслив, могу сказать, что это предсказание сбылось. Постановка «Молочного фургона»была предпринята в Лондонском Королевском театре (один из моих самых любимых англоязычных театров мира) при весьма благоприятных обстоятельствах. Рут Гордон в роли Гофорт, Дональд Мэдден – Кристофер Фландерс. Но постановка кончилась ничем уже после недели репетиций. Меня не было, и я не могу рассказать, что там не заладилось, но слышал – со слов участников – что блестящая мисс Гордон не очень ужилась с блестящим мистером Мэдденом, и наоборот. Я слышал, что когда мистер Мэдден произносил реплику, мисс Гордон немедленно прерывала репетиции, чтобы начать допытываться у него: «Вы так и будете это произносить?» А это, естественно, раздражало ирландскую натуру Дональда.
Все вместе более чем смущало режиссера, дражайшего Джорджа Девайна, и постановку пришлось отложить на неопределенный срок – его хватил инфаркт.
Надеюсь, вы не подумали, что в самой пьесе есть что-то колдовское, злополучное. Но от моего внимания не ускользнуло, что кроме новой постановки в Сан-Франциско, повторенной под вдохновенным руководством Джона Хэнкока, единственного режиссера, которому удалось предложить мне художественно ценный материал, «Молочный фургон» всегда оказывается на заднем плане будучи «задвинутым» туда прекрасной Гофорт в исполнении Лиз Тейлор в фильме «Бум!»И тем не менее, я остаюсь при своем мнении: пьеса является прекрасным «толкачом» для столь же прекрасной актрисы-звезды (под звездой я не имею в виду Венеру). Мисс Хермиона Бэддли очень близка к тому, чтобы в этом споре поддержать драматурга.
Кто мог бы сыграть Гофорт сегодня? Может быть, мисс Бэддли сможет предпринять вторую попытку. А может быть – Анджела Лэнсбери или Сильвия Майлс.
Всегда постоянно только действие терпеливого Бахуса.
(Давайте вспомним кое-что о пьесах, имеющее самое серьезное отношение к человеческой морали. Мне кажется, что публика – боится. Я верю, что Джон Хэнкок в Сан-Франциско боялся драматурга, когда в своей постановке «Молочного фургона»по всему театру рассадил белые скелетоподобные фигуры (блестящая, эксцентричная придумка!), и когда пригласил драматурга подняться на сцену и прочесть роль Гофорт всем исполнителям, что тот и сделал под их горячие аплодисменты.)
Самым приятным во время моего краткого пребывания в Сан-Хуане было воссоединение с Хосе Куинтеро. Он со своим другом Никки Греком снял и обставил там очаровательный дом. Это должна была быть гостиница, но единственным постояльцем во всем доме была симпатичная собачонка, подобранная на улице после легкого, но травмирующего нервную систему столкновения с проезжавшим мимо автомобилем. Я знаю Хосе уже очень давно, еще с тех пор, когда он воскресил «Лето и дым»,использовав всю магию своей режиссуры и талант Джеральдины Пейдж.
Позже мы жижи в одном высоченном доме рядом с небоскребом «Дакота» на Западной семьдесят второй, и проводили за покером по крайней мере одну шумную ночь в неделю.
Прошлой ночью мы снова играли в покер – здесь, в Сан-Хуане, и Хосе подарил мне первую копию (готовые гранки) его готовящихся к выходу мемуаров. Они называются «Если вы не танцуете, вас бьют».Зачаровывающая книга, уместность названия которой подвигнула меня на существенное изменение текущего (неопубликованного) названия моих собственных мемуаров.
Очень трудно писать о периоде глубочайшей, почти клинической депрессии, потому что когда находишься в этом состоянии, все видишь через темные очки, которые не только затемняют, но и искажают видимое. Об этом очень опасно писать, потому что зародыши такого состояния все еще гнездятся в твоей нервной системе и в любой момент могут ожить, если о них думать.
Мне придется рискнуть и писать сегодня утром, несмотря на то, что я нахожусь в депрессии из-за состояния одного из моих старейших и ближайших друзей, профессора Оливера Эванса, вернувшегося в свой родной город, в Нью-Йорк, пациентом клиники Окснера с симптомами рецидивов болезни. (Несколько лет назад у него удалили злокачественную опухоль головного мозга; после этого его подвергали кобальтовой терапии. За несколько месяцев, как казалось, он почти полностью излечился; приступил к преподаванию по полной программе на кафедре английской литературы в Калифорнийском университете; возродилась его писательская карьера; все шло прекрасно, пока несколько месяцев назад он не начал страдать от внезапных приступов головокружения, падений: сломал тазобедренный сустав, получил множество других травм. Теперь он полностью недвижен и опасается, что муж его близкой родственницы, которого он считает своим врагом, упечет его в государственную психлечебницу.)
Сразу после смерти Фрэнка я улетел обратно в Ки-Уэст, куда несколько месяцев назад отправил и поэта Ангела. Но сейчас Ангел был не в состоянии мне помочь, как и любой другой человек. Вероятно, мне лучше было бы сразу лечь в больницу – добровольно или нет. Удивительно, каким одиноким становится человек во время глубокого личного кризиса. Удивительно – это слишком удобный термин, это эвфемизм. Голым, холодным фактом является то, что почти все, кто знает тебя, отодвигаются, как будто ты – носитель ужасной заразы. По крайней мере, так кажется.
Полное расстройство моего здоровья в шестидесятые годы – в мой «каменный век» – напоминает мне замедленную съемку здания, взрываемого динамитом: все растягивается во времени, но от этого не становится легче.
В Ки-Уэсте мои отношения с Ангелом восстановились. Но даже ангелы страдают человеческими слабостями и склонностью к дезертирству, такова жизнь.
Ангел дезертировал – эмоционально, это и так понятно – к молодому человеку, в прошлом пилоту коммерческих рейсов, ныне наркоману с позывами к самоубийству, но с большим шармом и очень привлекательной внешностью.
Если когда-нибудь возникали позывы к самоубийству при моем собственном коктейле из таблеток и спиртного, позывы, отличные от прогрессирующего помешательства – то исключительно на подсознательном уровне. Это глупая ремарка, я знаю. Просто я не могу быть красноречивым в таком трудном деле, как мой полный коллапс в шестидесятые годы. Я не способен дать детальный отчет, не уморив и себя, и вас – могу только привести наиболее примечательные симптомы и случаи, такие, как…
Однажды дамы из садового клуба Ки-Уэста пришли на экскурсию в мой сад, расположенный на маленьком участке на Дункан-стрит.
Брэдли и Ширли Эйрс, вдова Лемюэля Эйрса, взяли меня с собой на пляж в Саут-бич, а дам из садового клуба принимали Леонсия и Ангел.
Я не смог в тот день долго быть на пляже. Принял секонал и пошел домой, когда и в доме, и на участке еще были любопытствующие дамы.
Я вошел и начал на них орать: «Вон, вон, вон, вон!»
Они бросились во все стороны, как куры в грозу; я принял еще одну таблетку и лег спать…
(Этот случай стал легендой Ки-Уэста.)
Позднее, той же весной, я прогнал Ангела. Помню, он говорил мне: «Я думал, что нашел дом».
Ангел и вправду был хорошим мальчиком, но я чувствовал себя опустошенным.
Это событие стало началом моего падения в глазах общества на самом южном из наших островов. Сказать, что я никогда не обращал особого внимания на традиционное общество Ки-Уэста – это не сказать ничего. У меня вполне донкихотские представления о том, что я могу принадлежать ко всем обществам: и к богемному, и к элитарному, и к гетеросексуальному, и к гомосексуальному. Я знаю многих в «голубом» мире, кому подобный трюк удается с видимой легкостью; но все же для этого требуется немалая доля лицемерия, даже теперь, когда западное общество позволяет себе отбросить свои предубеждения. У меня такое чувство, что эти «табу» просто ушли в подполье.
В любом случае я был слишком эксцентричен в это десятилетие – даже для самых открытых представителей «голубого» мира.
(Пожалуйста, поймите меня правильно – я сам себя не всегда понимаю верно.)