Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Теннесси Уильямс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Потом, наконец, прибыли рецензии «Таймс» и «Трибюн», и они были восторженными.
Чтобы закончить разговор о «Садовом районе», скажу еще, что после Анны Мичэм роль Кэтрин играла Оливия Диринг. Оливия свозила пьесу на Запад, где отзывы были великолепными, особенно для нее самой. И еще упомяну, что обреченная на дружбу со мной Дайана Барримор познала большой успех в этой пьесе в Чикаго, с Кэтлин Несбитт в роли миссис Винейбл.
Некоторые из пассажей в пьесе «Внезапно прошлым летом» написаны мною на уровне лучших моих работ.
Немного позже я был в Майами, сидел под своим навесом у бассейна отеля «Роберт Клей», когда меня вызвали к междугородному телефону, звонил кинопродюсер Сэм Шпигель. В первый раз я сам вел переговоры о кино.
Сэм спросил, сколько я хочу за права на экранизацию « Внезапно».
Я сказал: «Как насчет двадцати кусков плюс двадцать процентов прибыли?»
Сэм ответил: «Согласен», дело пошло, и доходы были столь же хороши, насколько плох был фильм – представьте себе…
Как изменились фильмы! – к лучшему. Они обошли театр в искренности, авантюрности, технике, несмотря на крушение больших студий с их системой звезд. А может, как раз поэтому?
Существует большая разница между классической игрой и игрой по системе, и шанс засвидетельствовать эту разницу я получил однажды, когда мне выпала большая честь увидеть Эдвиж Фейер в парижской постановке «Сладкоголосой птицы».Эта постановка была осуществлена всего пару лет назад. Теперь Фейер – классическая актриса, но актриса она настолько замечательная, что может без малейших видимых швов мгновенно переключаться с декламаторского классического стиля на совершенно современный обмен диалогами. И она играла необыкновенно убедительно – это было одно из величайших представлений, виденных мной. Французские рецензии на саму пьесу были смешанными, но она вынесла их, и мне кажется, гастролировала после Парижа еще и по всей Франции. Франсуаза Саган адаптировала пьесу для Франции, это была замечательная работа. Франсуаза – мой близкий друг; хотя мы редко виделись, но когда мы встречались, дружба продолжалась, как если бы никакого перерыва не было.
Дайана Барримор очень хотела играть Принцессу в «Сладкоголосой птице» в Англии. Не думаю, что это был лучший выбор. Дайана была слишком похожа на принцессу, чтобы играть Принцессу. Она дружила с Марион Ваккаро, мы втроем однажды вместе жили на Кубе в отеле «Насиональ». На Кубе она не пила – но курила много травки. Помню, она носила красный женский пиджак для верховой езды, черные шелковые брюки и белые хрустящие после прачечной рубашки с черным галстуком. Выглядела она во всем этом – с черными волосами и сверкающими глазами – просто поразительно. Замечательная была женщина.
Как бы то ни было, мы организовали для нее чтение «Сладкоголосой птицы»,но, к сожалению, то, что я предвидел, оказалось правдой. В ее игре не было сюрприза, и мне пришлось прямо ей заявить: «Дайана, это просто не твоя роль». Я не думал, что она примет это так ужасно. Так получилось, что «Сладкоголосая птица» вообще никогда не была поставлена в Англии. Иногда я начинаю задумываться, не стоило ли мне разрешить ей играть, но к своим работам я отношусь очень эгоистично, и не хотел, чтобы Дайана играла роль, которая ей не подходит. Автор должен защищаться. Я сказал Дайане, что это не ее роль, и это произвело на бедняжку ужасный эффект. Если бы я знал, насколько она слилась с нею и насколько прикипела к ней душой, я бы попытался что-нибудь сделать. Но я не знал, и отправился к себе в Ки-Уэст работать над чем-то еще, а примерно через неделю Дайана Барримор умерла. Она умерла как-то таинственно. В последнее время Дайана вернулась к выпивке и курила тяжелую травку. Всего за одну неделю у нее произошел столь резкий эмоциональный спад, как будто ее перестала интересовать собственная жизнь. Ее менеджер, который нашел Дайану мертвой, рассказывал, что ее комната больше напоминала бойню, и что она, по его мнению, умерла от страшного насилия. Дайана лежала голой, лицом вниз, кровь текла изо рта, об стену была разбита очень тяжелая мраморная пепельница, везде были следы борьбы и насилия. Об этой загадке ничего не писали в газетах; менеджер сообщил мне все это шепотом во время похорон в Нью-Йорке. Я совершенно уверен, что играла бы она «Сладкоголосую птицу» или нет, рано или поздно она пришла бы к такому же концу, потому что у нее был талант, но талант небольшой, и это преследовало и разрушало ее. Какое-то проклятие висит над Бэрриморами… Дайана была крупной личностью и великой леди, и меня очень тяготило то, что произошло.
Чем мне развлекать вас дальше – моим театром или моей жизнью, учитывая, что между ними существует большая разница? Чувствую, что все самое главное о пьесах я уже рассказал, хотя и с легкостью и фацией топора в руках мясника-палача!
Правда, я еще почти не касался моих прозаических работ – кроме самих мемуаров, а мною написано довольно много всякой прозы, кое-что из которой я предпочитаю своим пьесам.
Фэй Данауэй посвятила себя проекту – сняться в фильме по моему рассказу «Желтая птица».Она записала по этому рассказу пластинку и дважды проигрывала ее мне, эту пластинку я делал для Кэдмана, и она стабильно продастся.
Мне кажется, очень немногие из моих рассказов, как и из одноактных пьес, будут интересным и прибыльным материалом для современного кинематографа, если не вверить их в прелестные ручки мисс Данауэй. Или Йона Войта. Или таким великим мастерам режиссуры, как Джек Клейтон, поставивший «Великий Гэтсби» – фильм, превзошедший, как мне кажется, роман Скотта Фицджеральда.
Но время не бывает на стороне тех, кому за тридцать – а мне за шестьдесят, и очень сомнительно, что я доживу до такого.
Так приятно вернуться в квартиру на Дюмэн-стрит и обнаружить, что мебель, только недавно посланная со склада Морган-Манхэттен в Новый Орлеан, уже прибыла и очень красиво расставлена. Я – со своей обычной подозрительностью – ожидал, что она будет стоять где-нибудь на потолке.
Как много вернулось старых, забытых вещей – реликтов той квартиры, которая когда-то была у меня в Нью-Йорке – и в удивительно хорошем состоянии. На большом столе орехового дерева стоит бронзовая лампа с качающимся шаром зеленоватого стекла, идеального для старых глаз в три часа утра.
Мое пребывание в Новом Орлеане будет очень кратким, всего две недели, до дикого путешествия на венецианский кинофестиваль вместе с такими прекрасными людьми, как Энди Уорхол, Джо Далессандро, Сильвия Майлс и Рекс Рид, не говоря уже о дорогом Билли Барнсе, который и организховал все это для меня. Замечательно, конечно, будет вернуться на Лидо, в величественный отель «Эксельсиор», главная цель путешествия – достигнуть примирения с сердитым «Татарином» – Марией, леди Сен-Жюст. После неделя пребывания на Лидо, посмотрев фильмы и повращавшись среди прекрасных людей, я планирую полететь в Рим, а потом в Таормину – плавать, плавать и плавать в еще свежей и холодной воде, которую большинство туристов избегает – но, конечно, если будет хорошая компания. Одному мне не выдержать. Больше всего мне хочется найти кого-нибудь, кто бы повозил меня вдоль побережья Сицилии, поискать ту мифическую маленькую ферму, на которой я после ухода на отдых буду выращивать коз и гусей всю оставшуюся жизнь.
А на самом деле я думаю в конце сентября вернуться в Штаты и ставить пьесу. Вчера мы с Гленвиллом неплохо поработали над текстом; потом Гленвилл, напугав меня, что Женевьева Бюжоль читала вчера ужасно, заявил, что у него в запасе есть великолепный молодой актер со сценическим опытом и харизмой, способной сделать кассу – на роль в «Пьесе для двоих» («Крик»).
О Господи… Моя жизнь висит на этой постановке, как шляпа на крючке. Кажется, это последнее стремление моей театральной жизни, все остальное уйдет у меня на Италию и эти мемуары.
10
Самое долгое и самое ужасное мое турне со спектаклем – бесконечные гастроли «Игуаны»1961 года, которые начались – очень плохо – в Рочестере, – продолжились в Детройте и Кливленде и надолго застряли в Чикаго.
Интерес этим гастролям придавала – с моей точки зрения – громадная черная бельгийская овчарка по имени Сатин. Несколько раз во время этих гастролей я говорил Фрэнки, что мне необходима эта собака, и он привез ее из Ки-Уэста.
Мне казалось тогда, что Сатин был привязан именно ко мне, но дело обстояло совеем не так. Он обычно сидел прямо передо мной в «Бук-Кадиллак-отеле» в Детройте, смотрел мне прямо в глаза своими замечательными желтыми глазами и время от времени лизал мою руку. Помню, что я даже немного смущался от его непрерывного внимания.
Последствием оказалась тривиальная месть.
Однажды утром, завершив свою работу, я вошел в спальню, где у широкой кровати Фрэнки лежал Сатин, играя роль охранника. Когда я попытался перешагнуть его, чтобы попасть на кровать, он издал низкий, недовольный и угрожающий рык; я не обратил внимания и заполз к Фрэнки.
В тот же вечер Сатин напал на меня, пустив в ход свои громадные клыки. Вот как это было.
В отеле работал доктор-идиот, он бывал в нашем номере – лечил меня от хронического насморка, и пока они с Фрэнки в ванной обсуждали мое состояние, Сатин прыгнул на кровать и до самой кости прокусил мне обе щиколотки. Он уже нацеливался на глотку, когда выскочил Фрэнки и оттащил его от меня.
Я сказал: «Фрэнки, выпусти это животное в лес – там ему самое место».
Фрэнки ответил: «Нет, лучше его умертвить». И в то же утро он отвел Сатина к ветеринару, чтобы усыпить его.
Фрэнки очень любил этого пса, приобретенного в Риме по совету Маньяни, и смерть Сатина наложила тень на Фрэнки, которая не сходила с него все это долгое, долгое турне…
Примерно через неделю после того, как меня покусала собака, я обнаружил, что мои щиколотки раздулись почти до размеров слоновьих. Меня слишком занимали превратности пьесы, чтобы замечать боль, но когда я не смог обуться, то позвонил тому дураку, который назывался доктором. Он появился лишь поздно вечером.
Ему, однако, хватило ума распознать стафилококковую инфекцию, вызвавшую воспаление на обеих щиколотках. Он набрал в гигантский шприц лошадиную дозу различных антибиотиков и вколол ее мне в руку. Я немедленно впал в очень странное состояние. За окном в это время мела метель. Стояли жуткие морозы. Мне было трудно дышать, я проковылял к окну и распахнул его.
– Боже мой, вы хотите заработать пневмонию? – воскликнул сей столп медицинской профессии.
– Лучше пневмония, чем задохнуться, – ответил я в ярости.
Доктор вызвал «скорую помощь», и пока она не прибыла, я оставался у открытого окна. Несколько врачей явились с каталкой, меня на грузовом лифте спустили к черному входу, положили на носилки и занесли в призрачный белый автомобиль с алой мигалкой на крыше. Автомобиль мчался, завывая сиреной, Фрэнки сидел рядом со мной, сжимая мою ледяную руку – в общем, типичная сцена из популярных на телевидении врачебных сериалов.
В больнице меня сразу отвезли в реанимацию – кошмарную арену борьбы между жизнью и смертью, каждый участник которой – в своей палатке, завешенной простыней, загораживавшей вид, но никак не звуки борьбы.
Лекарства от сверхдозы антибиотиков закачивали мне прямо в кровь; прошло три часа, прежде чем я оправился от шока, и мое тяжелое пыхтение сменилось на более-менее нормальное дыхание.
(Близкий контакт со смертью – зачаровывающий опыт. Самое интересное – как страх затмевается волей сражающегося за жизнь; наверное, это похоже на то, что чувствовали гладиаторы во время смертельных боев в римском Колизее.)
Когда меня сочли способным к передвижению, то отвезли в больничную палату наверху. Там я обнаружил, что со мной нет моих «розовых» таблеток. Сестра с большой неохотой выделила мне полтаблетки секонала. Я поклялся ей, что не могу спать без него, а мне надо выспаться. Она пожала плечами и выскочила из палаты со словами, что ни одному человеку, только что поступившему из реанимации, никто не даст полтора грамма секонала. Что делать? В палате был телефон, я позвонил в отель бедному Фрэнки.
Он только что лег спать после трехчасового бодрствования рядом со мной в реанимации, но я сказал: «Бога ради, вставай и приезжай сюда с моим пузырьком секонала».
Он, наверное, был слишком сонным, чтобы отличить один пузырек от другого, потому что очень скоро прибыл с пузырьком мочегонных таблеток, которые я принимал в то время. Он поставил бутылочку на стол, и прежде чем я смог понять ошибку, ушел.
Когда я увидел, что пузырек не тот, я встал с кровати, оделся – кроме обуви, она не налезала на меня – и пошел по больничному коридору. По дороге я снова встретился с сестрой.
– Мистер Уильямс, – сказала она, – о чем вы думаете?
– Ни о чем, – ответил я, – только как выбраться отсюда.
– Мистер Уильямс, больница не отель, вы не можете выйти отсюда, пока мы вас не выпишем.
– К черту, я сам себя выписываю, вызовите мне такси.
Было сделано еще несколько попыток удержать меня.
Такси мне пришлось вызывать самому. Оно прибыло, и я поехал прямо в «Бук-Кадиллак», который теперь называется «Шератон» или как-то так.
У Фрэнки давно уже прошел период, когда он удивлялся моему сумасбродному поведению. Он открыл свои заспанные глаза и подвинулся, чтобы дать мне место, – и, чтобы завершить эту историю, чересчур фантастическую даже для литературы, я занялся любовью с моим нежным, все дозволяющим сицилийцем.
Лодыжки остались такими раздутыми, что на репетиции и в Кливленде, и даже в Чикаго я ходил в шлепанцах.
Именно в Чикаго Бетт Дэвис заявила, что ей надоела режиссура Фрэнка Корсаро, и велела не пускать его в театр. В театр он больше не приходил, но остался в Чикаго; тогда Бетт сказала, что не потерпит его дальнейшего пребывания в городе, и что он должен немедленно вернуться в Нью-Йорк, в свою чертову Актерскую студию, которая его породила.
Принято считать, что театральный джентльмен – явление редчайшее. Дать вам список тех, с кем я был знаком?
Хосе Куинтеро, Элиа Казан, Роберт Уайтхед, Джо Лоузи. Ну и Дэвид Меррик, знаменитый бродвейский продюсер, всегда позволявший мне предлагать для постановок на Бродвее пьесы, обреченные им на провал. Сейчас я не знаю, как отомстить ему за его обращение с моей новой пьесой « Знак Батареи Красного Дьявола».И, конечно, в это список входит любимая моя ныне покойная Таллула.
Я вставил ее в список джентльменов не для того, чтобы унизить леди, а потому что она – леди, в которой было непререкаемое и мощное присутствие мужского начала.
Естественно, этот список может быть продолжен…
Яркое воспоминание из другого времени.
Где-то в начале шестидесятых Фрэнки начал терять жизненные силы и стал невеселым. Я, конечно, связывал это с наркотиками, не допуская даже мысли, что он может заболеть.
Но Фрэнки знал, что нездоров, и вернулся из Ки-Уэста в Нью-Йорк для медицинского обследования. Примерно в это же время – из-за потери им охоты к сексу со мной – я сблизился с молодым ново-орлеанским проститутом, известным как Дикси Докси [69]69
Что-то вроде «маруха с Юга».
[Закрыть], вполне заслужившим эту кличку. Он был очень красивым светловолосым парнем лет двадцати двух, с гладкой кожей и соблазнительным задом, который он охотно подставлял.
Когда Фрэнки вернулся после медицинского обследования, мы с Дикси Докси жили в шикарном отеле на Ки-Бискейн [70]70
Фешенебельный курорт на острове с одноименным названием возле Майами.
[Закрыть], ведя образ жизни Райли [71]71
Джеймс Райли (1849–1916) был наиболее состоятельным американским поэтом своего времени.
[Закрыть]. Первый полный вариант «Игуаны» как раз шел в Коконат-Гроув, неподалеку. Фрэнки каким-то образом узнал, что мы были там, и неожиданно приехал, как раз тогда, когда Дикси Докси – совершенно пьяный – прогуливался у бассейна в темно-красных нейлоновых плавках.
Фрэнки посмотрел на него с презрением. Дикси Докси считал, что я на его стороне, и нисколько не смутился.
Не стоит говорить, что Фрэнки уже на следующий день вернул меня домой, в Ки-Уэст, а этого блондина я больше никогда не видел. Но в сексуальном отношении я продолжал вести себя бесстыдно.
« Игуана»шла всего две недели. Я пригласил молодого режиссера, Фрэнка Корсаро, который прошлым летом в Сполето ставил ее более ранний вариант, приехать в Ки-Уэст вместе с приятным и представительным парнем, игравшим в пьесе одного из любовников Мэксин. Парень делал вид, что умеет водить машину, но немедленно стало ясно, что ничего он не умеет, машину бросало из стороны в сторону, и за руль пришлось сесть мне, хотя у меня и нет водительских прав.
Фрэнки сам был увлечен этим парнем, и в нашу первую ночь в Ки-Уэсте не поднялся наверх, в постель. Он сидел внизу на диване и курил – может быть, я был не совсем прав, думая, что он ждал шанса выманить парня из спальни, находившейся внизу, и приписал ему свои желания.
Моя ревность достигла состояния ярости. Улегшись наверху спать и немного поволновавшись, я слетел вниз – Фрэнки все еще сидел на диване, как Лорелея.
– Марш в постель, – заорал я. – Я знаю, зачем ты тут расселся! Можешь не бояться, что я буду приставать к тебе сегодня – я вообще не дотронусь до тебя!
Фрэнки пожал плечами и поднялся со мной наверх, и скоро похрапывал, а я лежал без сна до рассвета.
Наши отношения с Лошадкой продолжали портиться, периоды примирения сокращались. Он мне никогда не отказывал, но создавал такую атмосферу, что я, со своей гордыней, почти не мог идти на компромисс.
Однажды три проститута из Майами приехали в наш город и поселились в мотеле в Саут-Бич.
Я едва был с ними знаком, но, толкаемый распутством, провел с ними целый день и начало вечера – сейчас мне вспоминается, что я вступал в интимные отношения со всеми тремя, будучи в состоянии пьяного куража и придавая этому не больше значения, чем прыжку через кучу навоза.
Фрэнки приготовил ужин – или еще готовил его – когда я вернулся домой. Молчание было зловещим. Я, как король, уселся в нашем патио за стол и стал ждать, когда меня обслужат. Кухонная дверь распахнулась, и в меня полетел кусок мяса, просвистев всего в паре дюймов от моей головы. За ним последовала тарелка с молодой кукурузой, снова едва не попав в цель, потом салат, а потом – полный до краев кофейник.
Я был так пьян, что этот обстрел меня совершенно не встревожил. Когда дверь на кухню захлопнулась, а Фрэнки пошел садиться в машину, я подобрал мясо с пола и съел его с таким аппетитом, как будто оно было подано мне на золотом блюде.
В этот период Фрэнки начал таинственным образом терять энергию и вес. Ему еще раз пришлось поехать в Нью-Йорк на медицинское обследование, и так случилось, что во время его отсутствия мне из Майами позвонил талантливый молодой художник, которого я встретил около года назад в Танжере – сообщить, что он вернулся – и я велел ему немедленно приехать ко мне в Ки-Уэст.
Он появился той же ночью, и мы вместе провели несколько невинно-идиллических весенних дней. Я в то время и сам немного рисовал, не очень хорошо – чтобы отвлечься от писания. Одаренный молодой художник из Танжера работал с одной стороны патио, я – с другой. Он рисовал меня – великолепный полуабстрактный портрет до сих пор висит в гостиной дома в Ки-Уэсте – а я рисовал воображаемого мальчика в обтягивающих розовых брюках, с гитарой в руках.
Так это все и продолжалось, пока однажды к нам на ужин не заглянул один из друзей Фрэнки. После ужина мы с художником были в доме, а друг оставался в патио. Я не ложился с художником в постель, но в тот вечер мы выключили свет в гостиной и легли рядом на длинном диване, обнимались и обменивались долгими поцелуями.
Приятель Фрэнки внезапно вошел в дом и увидел все происходящее, после чего срочно позвонил Фрэнки в Нью-Йорк, в больницу, где тот обследовался.
Фрэнки внезапно, без предупреждения, явился домой.
В первый вечер дома он отказался есть и не произнес почти ни одного слова. Он сидел в углу гостиной, как будто под действием кайфа, а его большие глаза мрачно следили за мной и за художником. Мы болтали, как могли, под этим испытующим взглядом.
И тут Фрэнки взорвался.
Как дикая кошка, он перепрыгнул через всю комнату и схватил художника за глотку, мне показалось, что он уже задушен – и это когда я был уверен, что Фрэнки находится в состоянии депрессии!
Я схватил телефонную трубку и позвонил в полицию, сказав им, что в доме творится что-то ужасное.
Фрэнки отпустил художника. Через несколько минут прибыли полицейские.
– С мистером Мерло не все в порядке, – сказал я им. – Я думаю, ему лучше провести ночь у кого-нибудь из друзей.
Копы отнеслись к этому случаю с редким для их профессии пониманием.
Все копы Ки-Уэста обожали Фрэнки – как и все население острова, я думаю. По-моему, Фрэнки мог баллотироваться в мэры Ки-Уэста и победил бы с большим отрывом.
Фрэнка отвезли к одному из его друзей. Вернулся он на следующее утро.
Именно в этот день между мной и Фрэнки произошел настоящий разрыв. Не говоря ни слова, я упаковал свои бумаги и сложил их в машину. Туда же сел художник. Фрэнки молча сидел на крылечке с Леонсией, нашей верной экономкой – столь же молчаливой. Но когда завелся мотор, Фрэнки сорвался с крыльца.
– Ты покидаешь меня, не пожав мне руку? После четырнадцати лет?
Я пожал ему руку. И мы с художником уехали. Я вел машину очень плохо, ее так болтало на Океанском шоссе, что художник от страха сжался в комочек. Но в Коконат-Гроув мы приехали без аварий. Остановились в каком-то ужасном мотеле. На следующий день – накануне вечером натрахавшись так, что уснули без снов – мы пообедали с Марион Ваккаро, и я сказал ей, что ушел от Фрэнки.
Художника мне было не вынести – он готов был заниматься сексом, не переставая – и через несколько дней я предложил ему продолжить свой путь до Сан-Франциско, заплатив за портрет, оставленный в Ки-Уэсте, и обеспечив тем самым средствами на дорогу. Затем я вернулся в свою нью-йоркскую квартиру на Восточной шестьдесят второй, 134, и жил в ней в одиночестве один или два месяца.
Примерно в это время у меня начался флирт с одаренным и красивым молодым поэтом. Он жил с другим поэтом, много старше себя, и между ними все пошло наперекосяк с тех пор, как его друг начал заливать свое потрепанное временем тщеславие большим количеством спиртного. Выпив, он первые часы бывал веселым и приветливым; потом становился угрюмым; потом кидался на все, как старый лев, посаженный в клетку, будучи не в состоянии с ней примириться.
Одаренный молодой поэт – имя его я должен скрыть – вынужден был по несколько раз в неделю прятаться у меня. Как вы уже поняли, я довольно легко влюбляюсь, а это легче легкого, когда объект любви – рядом, на все и всегда готовый.
Расположить все события в строгой хронологической последовательности мне трудно. Могу только сказать, что роман с поэтом начался после «Ночи игуаны», и, конечно, после моей ссоры с Фрэнки.
В конце весны не то 1961, не то 1962 года мы с молодым поэтом полетели в Танжер и сняли там симпатичный маленький домик на берегу моря.
Лето было очень трудным, и для меня, и для моего спутника. Несмотря на волнения, связанные с разрывом с Фрэнки, и несмотря на очарование беленького домика и молодого прекрасного поэта, меня мучили внутренние страдания, самым объяснимым из которых была неспособность разговаривать с людьми. В Танжере тем летом бурлила светская жизнь. Красота моего спутника делала нас желанными гостями. Но на всех коктейлях и ужинах я сидел, погруженный в редко прерываемое молчание. Даже с молодым поэтом я почти не общался – только в постели.
Он относился ко мне с нежностью и пониманием. Помню одну долгую дождливую ночь.
Он сказал мне: «Дождь – самая чистая вода».
Мы открыли ставни и высунулись из окна, ловили в пригоршни дождевую воду – и оскверняли ее виски.
Моменты святого причастия…
Однажды я был один с Джейн Боулз и сказал ей: «Джейн, я больше не могу говорить».
Она подарила мне одну из своих быстрых улыбок и ответила: «Теннесси, ты никогда и не был разговорчивым».
По каким-то причинам – может быть, потому что я вынужден был засмеяться, а смех всегда успокаивает – этот ответ на мою испуганную исповедь принес мне на какое-то время облегчение.
(Это время в Танжере я описал в стихотворении «Безмолвное лето»,впервые опубликованном в журнале «Antaeus».)
Весь этот период я работал над «Молочным фургоном», поэтому здесь уместно будет вставить историю этой пьесы, имевшей более драматическую судьбу вне сцены, чем на ней, и так болезненно отразившую углубляющиеся тени моей жизни – и как человека, и как художника.
Все время говорят, говорят, говорят, что мои работы – слишком личностные; а я настойчиво парирую это обвинение, утверждая, что любой настоящий труд художника должен быть личностным, прямо или косвенно, должен отражать – и отражает – эмоциональное состояние своего создателя.
Поздней весной 1962 года Фрэнки приехал на Манхэттен; я так боялся увидеть его, как боялся Санто после неистовств 1947 года. Через посредников я слышал, что Фрэнки, остановившийся в отеле «Дувр», настаивает на встрече. Я передал ему, что соглашусь – но только в присутствии Одри Вуд.
Во время всего этого периода «развода» Фрэнки продолжал получать от меня деньги и никоим образом не испытывал финансовых затруднений, владея десятью процентами « Кошки», «Татуированной розы» и «Камино реал». Странно, но я не помню, сколько именно составляло его недельное содержание; мне кажется, что примерно сто пятьдесят долларов. И ему не приходилось «зарабатывать на жизнь».
Встреча произошла в присутствии Одри в квартире на Шестьдесят шестой улице. Фрэнки вел себя, как умел только он достойно, спокойно, но не скрывая боль и замешательство из-за нашего отчуждения. Миссис Вуд была, как всегда, холодно дипломатична.
Когда она ушла, я настоял, чтобы Фрэнки ушел вместе с ней. Все, о чем удалось договориться – что Фрэнки будет получать свое содержание, и что наш «развод» окончательный.
Через десять минут после того, как они ушли, Фрэнки позвонил мне по телефону и сказал, что был совершенно не в состоянии говорить в присутствии Одри и что он возвращается, чтобы поговорить наедине.
– Ну нет, – сказал я ему. – Если тебе есть о чем поговорить, встретимся в баре за углом.
Во время встречи в баре, насколько я помню, я продолжал упорствовать. Помню, что постоянно твердил ему: «Фрэнк, я хочу, чтобы моя доброта вернулась».
Он смотрел на меня молча и с пониманием.
Что я имел в виду? Он, кажется, понимал, но я уже не уверен.
Он ушел; я один вернулся в свою квартиру. А вскоре молодой поэт – я буду называть его Ангелом – улетел вместе со мной в Танжер…
Когда в начале осени мы вернулись на Манхэттен, мне из Коконат-Гроув позвонила Марион. Она сообщила, что у нее для меня очень плохие новостей позвонил Фрэнки, он едет в Манхэттен на операцию, у него рак легких.
Он уже купил билеты на самолет, будет лежать в Мемориальном госпитале, а операция планируется на один из ближайших дней.
Позже я узнал, что Фрэнки со своим близким другом Дэном Стиррапом и с кем-то еще сидел в кафе на открытом воздухе в Ки-Уэсте, внезапно наклонился вперед, и у него изо рта потекла кровь. Он пошел к врачу, ему сделали рентген и обнаружили затемнения в легких.
Мною овладело раскаяние.
Я и не предполагал, что так сильно любил Фрэнки все это трудное время в начале шестидесятых – как любил его и раньше. Любовь была больна – но сильна, как прежде. Я посетил его в госпитале за день до операции; он отнесся по-деловому к тому, от чего я просто сходил с ума.
Мемориальный госпиталь – это онкологическая больница Нью-Йорка, само пребывание в нем является подтверждением болезни.
Я говорил, что Фрэнки непрерывно курил? Не меньше четырех пачек в день.
Операцию провели, и на следующий день я приехал повидаться с Лошадкой в послеоперационной палате – он был почти без сознания и едва смог прошептать несколько слов.
Я сидел у кровати и сжимал его руку, пока меня не предупредили, что время посещений закончилось. После этого я навещал его каждый день до выписки.
А потом – сразу после выписки, или, может быть, после операции – я позвонил его врачам, и мне сказали, что рак у Фрэнки – неоперабельный. Он расположен непосредственно у сердца и слишком разросся, чтобы операция могла принести пользу. Поэтому его разрезали и просто зашили – что-то в этом роде.
– Сколько? – спросил я.
Ответ был – шесть месяцев.
Я повесил трубку и разрыдался. Со мной кто-то был – поэт Ангел, наверное – и попытался меня успокоить.
Сразу после выписки Фрэнки улетел в Ки-Уэст – один. Там он занял маленький домик, расположенный во владениях одного своего друга-писателя, который, как я подозревал (скорее всего, ошибочно), имел с ним тайную связь.
Это был маленький, но симпатичный деревянный коттедж.
Я последовал за ним.
Фрэнки не осознавал, что операция даже не была проведена, и в свои последние месяцы демонстрировал, что считает себя полностью выздоровевшим. Я помню, как он дико отплясывал в одном из ночных заведений Ки-Уэста – но кончив танцевать, готов был рухнуть.
Я купил ему телевизор в его дом на Бейкер-лейн. Джиджи, наша собака, была с ним – они были неразлучны. А потом он привязался к маленькой обезьянке, купленной мной в Нью-Йорке – нервному существу с очень плохим характером, которому я дал очень подходящее имя – Существо. Я не знаю, почему эта обезьянка так прилепилась к Фрэнки. Меня она не любила.
Однажды я посадил Существо в клетку и отвез к Фрэнки, сказав: «Пусть она побудет у тебя, увидишь, как ты в ней разочаруешься».
Я по-прежнему считаю, что она нравилась мне, потому что я еще не встречал животного, которое бы мне не нравилось…
Поздно вечером в тот же день Фрэнки позвонил мне почти в истерике. Он выпустил Существо из клетки, и она исчезла.
Вечер был истрачен на бешеные поиски Существа. Через два или три часа я отказался от розысков, но Лошадка продолжал искать. Где-то ближе к полуночи или на следующее утро Фрэнки снова позвонил.
Снова весь в истерике.
– Она вернулась, она вернулась! – кричал он.
– Что?
– Она только что выползла из-под кровати – это единственное место, где мы ее не искали, а она все время была там.
И он начал плакать…
Через несколько недель я попросил Фрэнки вернуться домой на Дункан-стрит. Я боялся, что он откажется, потому что Ангел все еще жил со мной, но он не возражал.
Фрэнки занял нашу старую спальню наверху, мы с Ангелом поселились внизу.
Я мог видеть, как быстро он начал таять, и мог видеть, как отчаянно пытается это скрыть – и от себя, и от других. Он притворялся изо всех сил.
Писатель, друг Фрэнки, сказал мне: «Не знаю, на самом деле ли он думает, что у него удалили раковую опухоль, или это самый большой самообман всех времен!»
Шесть месяцев, которые хирурги обещали Фрэнку, прошли, он прожил это время, все слабея и слабея, но не поступившись ни каплей своей гордости. Его, кажется, раздражало, что я так долго оставался этой весной в Ки-Уэсте – практически до середины мая. Дело было не в Ангеле – поэт вел себя с ним просто замечательно, но Фрэнки обращался с Ангелом так, как будто того не существовало – что в то время было похоже на правду – я имею в виду – не было в моем сердце.