Текст книги "Не могу без тебя"
Автор книги: Татьяна Успенская-Ошанина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
Что-то ещё в нём жило – принадлежащее лично ему и Алёнке, но пальчик девицы и её запахи прочно забивали это «что-то», и он никак не мог высвободиться из-под их власти, чтобы почувствовать себя хоть на мгновение человеком.
– Как ты красив, Ваничка! Как ты необыкновенно красив! Я таких и не видала никогда! – выстанывала директорская дочка, закатывая глазки.
И всё-таки он оказался стойким: поняв, что отец, обняв его и девицу за плечи, ведёт их к спальне, притворился вдрызг пьяным: стал бормотать банальности, рыгнул, споткнулся, несколько раз чуть даже не свалился – в последний момент отец подхватывал его, а в конце концов изобразил позывы к рвоте и кинулся спасаться в ванную. Когда через бесконечно растянувшиеся, как ему показалось, часы вышел из ванной, ни директора, ни дочки в квартире не было, отец целовался со своей Лидией.
На цыпочках Иван подобрался к вешалке, сорвал пальто, тихо открыл дверь и выскользнул из квартиры.
Он в самом деле был пьян, но не до беспамятства, и соображения хватило на то, чтобы не хлопнуть дверью, а осторожно прикрыть её. Выйдя на улицу, долго стоял под снегом, очищаясь от запахов девицы. Шапку забыл, и снег сразу засыпал голову, запутался в волосах, холод приник к коже, но Иван продолжал стоять – протрезвляясь.
Когда он пришёл немного в себя, первым порывом было рассказать всё Алёнке, чтобы она на себя взяла часть грязи, в которой искупался он. Но что-то ещё произошло с ним в тот вечер, чего он ещё пока не осознал до конца. Это «что-то» подсказало Ивану: нельзя Алёнке ничего говорить – мучить её.
Поняв главное – Алёнке он ничего не скажет! – Иван стал искать телефон-автомат.
Трубку подхватили сразу, первый звонок едва успел прозвучать.
– Где ты? – Тревожен голос Алёнки.
Иван хотел бы явиться домой до Алёнки и вымыться, но у него оказалось в кармане всего три копейки. А от отца ехать домой хоть и недалеко, но неудобно, тремя видами транспорта, автобусы же ночью ходят плохо.
– У тебя есть деньги? – спросил он. – Попробуй поймать такси. – Голос у него подламывался, не давался, Иван разозлился, что не может говорить нормально, и стыдно было перед Алёнкой, и больно, так больно, будто он предал Алёнку.
Алёнка приехала не скоро, сказала извиняясь:
– Разве ночью поймаешь? Когда нужно, ни за что не поймаешь. Ты совсем промёрз! Прижмись ко мне, грейся!
Она наверняка сразу увидела, как он пьян, но ничего не сказала. Всю дорогу рассказывала про Базиля, про которого Иван и так всё знал: любит спать на дедовой подушке, ходит с дедом гулять, у ноги, ни на шаг не отставая, как пёс, ест то, что ест дед, без капризов, когда дед читает, сидит на столе около книги и мурлычет.
– Только что не переворачивает страницы, а так, кажется, понимает каждое слово, – сказала весело Алёнка и в этой нарочитой весёлости показалась Ивану совсем подавленной.
Дома он прямо в пальто прошёл в ванную и, только когда с головой окунулся в горячую, с бадузаном и хвоей, воду и, наконец, смыл с себя непонятный «вечер», протрезвел.
Алёнка ни о чём не спросила, он ничего не сказал ей.
Посягательство на его «я», насилие, совершённое над ним, вызвало в нём протест – нет, он не хочет, он не желает продавать себя. Он не пойдёт больше к отцу и плюнет на дурацкое писательство. Он останется самим собой, как Борис Глебыч.
Иван принялся учиться. Античная литература, языкознание увлекли его, и он просиживал теперь целые дни в библиотеке. Алёнка, как и раньше, была его проводником и в Древнюю Грецию, и в сюжеты с композициями толстовских романов, и в законы родного языка. Но что-то появилось в Алёнке незнакомое: настороженность ли, похожая на настороженность гонимого всеми зверька, или грусть бездомной собаки, или обида ребёнка, которую он не умеет ни объяснить, ни осознать, ни тем более высказать. Иван был не в состоянии растопить своей нежностью то, что поселилось в ней, но эгоистически радовался, что она – рядом, лицом обращённая к нему, и по-прежнему пьянел от её светлого взгляда.
Прошло несколько месяцев – счастливых и деловых. В апреле отец закатился к ним. С женой и подарками. Как ни в чём не бывало. Весёлый, обаятельный, ласковый к Алёнке и к нему. Приволок фотографии нового фильма, абонементы в Дом кино, на модные выставки и билеты на модные спектакли. Шутил, непринуждённо, с лёгкостью искреннего друга разговаривал с Алёнкой.
Иван сидел настороженный и хмурый.
Улучив минуту, когда женщины ушли на кухню, отец сказал:
– Твои дела превосходны. Вот тебе договор, можешь получить двадцать пять процентов, рукопись скоро уйдёт в производство. Директор от тебя без ума, всё время вспоминает, какой ты воспитанный и обаятельный, берёт тебя после института завотделом прозы. Ему – большая честь, что мой сын… – Отец оборвал себя, хлопнул Ивана по плечу. – Он мой поклонник. Я повожу его на закрытые просмотры. По пятницам у нас с ним финская баня, после бани расписываем пульку. Не боись. Твой батюшка печётся о тебе и не даст тебя в обиду. Будущее обеспечено. Только пиши. Зелёная улица. И положительные рецензии.
Стало легко. Никто на него не посягает, никто не заставит его встречаться с директорской дочкой. Папочка сам разберётся с директором. Здорово! Можно садиться за следующий роман.
4
– Вот, Маша, пожалуй, и всё, что я могу рассказать тебе, как на духу. Смешно то, что попал мой «Светличный» в руки того брюнета, помнишь, я говорил?!
– Ну и что брюнет? – с любопытством спросила Марья.
Иван засмеялся:
– Встаёт, когда я вхожу, заикается. И каждую минуту извиняется, с поводом и без повода. А я, Маша, доволен жизнью, ещё как доволен. Видишь теперь сама, отец понял, как я люблю Алёнку и что не желаю видеть рядом с собой никого другого. Значит, он искренне желает мне добра. Я живу по-своему. Ну, встречаюсь с ним. Разве это грех? Видишь сама, сколько он сделал для меня. Помирись с ним, Маша, и тебе станет надёжно и спокойно. Отец есть отец. Он один остался у нас с тобой. И он – хороший.
Нет, это не её Ванюшка. Это яркий, талантливый человек, однако он уже совершил несколько пусть небольших, но предательств, так поняла Марья. А раз предательства совершены, пути назад, в безмятежную чистоту, нет. Потому она, Марья, и ушла в медицину из киношного «болотца», в котором выросла и в котором предательство – норма, чтобы никогда, ни под каким видом не попасть в ситуацию, когда предательство необходимо.
– Я с ним не ссорилась, Ваня, – сказала Марья. – Он предал сначала маму, потом нас и маму – погубил. Пустячок, не правда ли? И Колечку предал, не захотел бороться за него и за его фильм.
Помимо Марьиной воли, снова возникли перед глазами двухлетний золотоволосый мальчик с аллергией, грубая врачиха, неожиданно превратившаяся в человека и спасшая мальчика, безликая, иссохшая старуха с пролежнями, которую, чтобы госпитализировать, Марья и доктор с трудом выдрали из нечистот (дочка ни разу не поднесла беспомощной матери судно). Больные, врачи, санитарки двигаются, говорят, живут каждый своей жизнью, и Марья неожиданно понимает: вот ради чего ей нужно жить – собрать воедино разрозненные судьбы, события, и мамину тайну, и тайну их семьи. А ведь это Иван, сегодня, помог ей увидеть, как выбраться из сиротства!
– Спасибо за всё. Я пойду.
Марья порывисто встала, готовая бежать за письменный стол и скорее вызвать к жизни проскочивших мимо неё людей и эпизоды.
– Стой! Ты опять забыла сумку, книжку и деньги. Прошу тебя, возьми во имя нашего родства, во имя нашей с тобой общей жизни, – сказал он снова красивые слова. – Купи то, что необходимо тебе.
– То, что мне необходимо, не продаётся, не покупается. Мне нужен мой родной-единоутробный брат-близнец. Больше мне ничего не нужно. Не думай об этом, Ванюша. У меня всё в порядке.
Щёлкнул ключ в замке.
– Слава богу, успела, – раздался голос, от которого Марья вздрогнула. Это был родной голос, похожий на мамин.
Марья шагнула навстречу Алёнке и, не понимая, как это произошло, припала к ней, словно встретилась, наконец, с сестрой.
– Вот тебе на! – воскликнул в изумлении Иван. И тут же принялся разглядывать обеих. – Говорю, похожи, смотри-ка, волосы, губы, глаза!
А Марья с Алёнкой с удовольствием смотрели друга на друга.
Недолго длилась их молчаливая встреча, но она решила их пожизненные отношения. Марья пошла к двери.
– Посиди ещё, – попросил Иван.
Больше всего в эту минуту ей, наполненной голосами, поступками героев её будущей вещи, Алёнкой, ослепительным восхождением брата и его большой любовью, захотелось к земляничным кустам и к липам, согревающим мать.
– Не обижайся, я должна идти! – улыбнулась она.
Часть II
Глава первая
1
«По натуре характер у меня насмешливый. Идёт мимо важный человек с „дипломатом“, взблёскивающим новыми замками, я обязательно скажу спутнику, а если такового не имеется, то самому себе какую-нибудь весёленькую пошлость по поводу чванливой раздутости владельца „дипломата“. Потеряю последнюю пятёрку, обязательно посмеюсь над собой, хотя жрать хочется до невозможности. Конечно, выход всегда Найдётся: отправляюсь к дуре Катьке, которая всю свою зарплату тратит на жратву, и под её жадным, обжигающим взором, ожидающим от меня действий несколько иных, сожру за милую душу и домашние пельмени, и картофельные котлетки с грибным соусом. Есть единожды в день я привык давно, приучал себя к этому долго и упорно, ведь это так удобно! Неужели не найдётся раз в день дурак или скорее дура, готовые поделиться со мной своим скучным ужином?! Со мной ведь не скучно: я и анекдотец расскажу, и пошучу, когда начнётся пищеварительный процесс и мозги несколько потеряют способность соображать, и доверительно выскажу кое-какие свои соображения о ком-нибудь всемирно известном. А когда дура Катька или дура Верка начнут проявлять нетерпение, ожидая от меня активных действий, смоюсь. Ведь главное для человека, если следовать классике: вовремя смыться. По натуре характер у меня насмешливый. Идёт мимо важный человек с „дипломатом“, взблёскивающим новыми замками, я обязательно скажу спутнику, а если такового не имеется, то самому себе какую-нибудь весёленькую пошлость по поводу чванливой раздутости владельца „дипломата“. Потеряю последнюю пятёрку, обязательно посмеюсь над собой, хотя жрать хочется до невозможности. Конечно, выход всегда Найдётся: отправляюсь к дуре Катьке, которая всю свою зарплату тратит на жратву, и под её жадным, обжигающим взором, ожидающим от меня действий несколько иных, сожру за милую душу и домашние пельмени, и картофельные котлетки с грибным соусом. Есть единожды в день я привык давно, приучал себя к этому долго и упорно, ведь это так удобно! Неужели не найдётся раз в день дурак или скорее дура, готовые поделиться со мной своим скучным ужином?! Со мной ведь не скучно: я и анекдотец расскажу, и пошучу, когда начнётся пищеварительный процесс и мозги несколько потеряют способность соображать, и доверительно выскажу кое-какие свои соображения о ком-нибудь всемирно известном. А когда дура Катька или дура Верка начнут проявлять нетерпение, ожидая от меня активных действий, смоюсь. Ведь главное для человека, если следовать классике: вовремя смыться. По натуре характер у меня насмешливый. Идёт мимо важный человек с „дипломатом“, взблёскивающим новыми замками, я обязательно скажу спутнику, а если такового не имеется, то самому себе какую-нибудь весёленькую пошлость по поводу чванливой раздутости владельца „дипломата“. Потеряю последнюю пятёрку, обязательно посмеюсь над собой, хотя жрать хочется до невозможности. Конечно, выход всегда Найдётся: отправляюсь к дуре Катьке, которая всю свою зарплату тратит на жратву, и под её жадным, обжигающим взором, ожидающим от меня действий несколько иных, сожру за милую душу и домашние пельмени, и картофельные котлетки с грибным соусом. Есть единожды в день я привык давно, приучал себя к этому долго и упорно, ведь это так удобно! Неужели не найдётся раз в день дурак или скорее дура, готовые поделиться со мной своим скучным ужином?! Со мной ведь не скучно: я и анекдотец расскажу, и пошучу, когда начнётся пищеварительный процесс и мозги несколько потеряют способность соображать, и доверительно выскажу кое-какие свои соображения о ком-нибудь всемирно известном. А когда дура Катька или дура Верка начнут проявлять нетерпение, ожидая от меня активных действий, смоюсь. Ведь главное для человека, если следовать классике: вовремя смыться.
Но вот мой налаженный быт неожиданно нарушился: впервые в жизни я загремел в больницу, и не с чем-нибудь легкомысленным вроде ангины или аппендицита, а с болезнью, способной привести человека к печальному исходу, – с язвой желудка довольно внушительных размеров. Болтался несколько дней между жизнью и смертью. Зав моим отделением, Раиса Аполлоновна, престарелая дама со взором цепким, но не видящим простого смертного, толкала меня на тот свет всеми доступными способами: неверным диагнозом, утверждающим, что у меня колит с гастритом, а не язва внушительных размеров, убойными таблетками, оглушающими меня уколами. Я от боли в желудке сознание теряю, кровотечение на пороге, а она колет мне сердечное и даёт слабительное. Но мне повезло. И вытянул меня с того света отличной операцией, удивительными настоями, диетой и нетипичным вниманием к моей особе врач соседней палаты – Альберт Миронович, случайно однажды заменивший нашу Раису Аполлоновну. И вот я – живой.
С одной стороны, государственная кормёжка и, следовательно, полная независимость от всяких Катек и Верок, готовых меня безропотно кормить. А с другой стороны…
Вот и поговорим об этой, другой, стороне. Когда я пришёл немного в себя после тяжёлой операции, я, как человек наблюдательный и любознательный, тут же углядел серьёзные нарушения больничных порядков, как-то: отсутствие желания у персонала обслуживать нас без вознаграждений, бросающуюся в глаза некомпетентность ведущих врачей, некачественную, будто специально охлаждаемую еду, и так далее.
Я – Климов. Не могу сказать, что очень умён, но вовсе не глуп. Не могу сказать, что излишне благороден, но отнюдь не зол и не вреден, на подлость не способен – по возможности кормлю беспризорных животных, перевожу через улицу слепых и развлекаю плачущих детей. Тощ, высок, белобрыс, с блеском в глазах. Я, Климов, люблю порядок. И, как человек принципиальный, принялся изучать реальную ситуацию с присущими мне педантизмом и дотошностью.
Вроде больной он и есть больной, дышит двумя ноздрями, сопит, а иногда и храпит ночью, уколы и таблетки принимает. А вот и не так всё. Больной больному – рознь.
Дронов поступил в больницу отёчный, ушёл отёчный. Был он мягкий как вата, ткнёшь пальцем в тело, и дырка. Маленький, с водянистыми глазами, он спрашивал у каждого, кто входил в палату: „Слушай, а я не умру? Слушай, а у тебя почитать ничего нету?“ Никто из врачей не занимался им. А в один дождливый день взяли и выписали. „Отправили помирать, – вслух обозначил действие врачей старик, пролежавший в клинике дольше всех. – Уж я знаю“.
А вот привезли в соседнюю палату, в урологию, Дынкина. Круглый, лысый, ничего в нём особенного не наблюдалось. Только почему-то вокруг него началась беготня. Старшая сестра Галина Яковлевна, дама с бриллиантами на всех обнажённых местах – в ушах, на шее и пальцах, с искусственной рыжиной, стыдливо скрывающей седину, всегда в яркой одежде, как девушка на выданье, с кукольными щеками и губами, ярко накрашенными, точно не под семьдесят ей, а сорок, сама делает ему уколы, сама судно тащит да чай несёт, из общей кастрюли со щами мясо ему сама вылавливает, по десять раз на дню наведывается в палату, самочувствием интересуется, а ночами к нему санитарку приставляет. Ухаживает как за членом правительства! Болезнь обычная – камень в мочевом пузыре, а операцию почему-то сделали вне очереди.
Я, не будь дурак, и в шашечки Дынкина развлекаю, и кроссвордик принесу, и „Крокодильчик“ с ним вслух почитаю. Дынкин в хорошую минуту и раскололся: оказалось, он Галине сумму кругленькую прямо в старческие руки опустил!
Вот как поставлено. Заплатишь – лечись в своё удовольствие.
Исследовал я эту проблему всесторонне. Не один Дынкин такой. Просто я слепой поначалу был, ни черта не видел. А теперь разул глаза. Я-то думал, те, которые лежат с Галининым вниманием, – тяжёлые, а они, оказывается, просто ловкие, а такие, как Дронов, пусть пропадают! Особенно много обихоженных иногородних: с них-то, оказывается, как с липок дерут! А такие, как я, которые загремели в больницу на „скорой помощи“, лекарства, конечно, получают, куда деться, но ухода никакого: выживешь – выживай, под счастливой звездой родился, подохнешь – подыхай.
Да, наша старшая сестра будет поважнее врача, её боится сам Главный – товарищ Владыка. Она-то, похоже, между всеми вознаграждения и распределяет.
За то, что тебе судно поднесли, значит, как я уже говорил, тоже нужно платить. Что же это, всю мою тощую зарплату за отправление естественных надобностей отдай?! А ещё в нашей больнице, оказывается, много мёртвых душ. Источник информации – достоверный: выкрашенная в блондинку медработница делилась со своей неопытной, но, видимо, заслуживающей её доверия приятельницей. Конечно, подслушивать нехорошо, но что делать, если я случайно оказался около ординаторской поздним вечером в жажде раздобыть снотворное. Голос крашеной блондинки звенел от несправедливого к ней отношения. „Это что, я, значит, должна выносить судна десяти палатам, а зарплату получай как за три?! Знаешь, что они удумали: деньги, которые полагаются мне за переработку, оформляют на какую-нибудь пенсионерку, попивающую дома чаёк, и между собой делят! – Голос её упал до шёпота и снова взвизгнул: – Что я, рыжая, нюхать столько говна!“ Дальше слушать было неудобно – простудился я во время операции, дышу очень уж шумно, но материальчик для размышлений кое-какой получил. Лежу и думаю. И так думаю, и этак, с разных сторон, и появилось одно важное соображение: а ведь не от хорошей жизни идут на махинации работники самой гуманной в мире профессии! На зарплату-то свою честную, законную, в копейках, не может прожить медик, особенно если завелись дети. Эх, скорее бы я выздоровел, я бы всё по полочкам аккуратно разложил!»
– Господи, как я бездарна! – воскликнула Марья, комкая мелко исписанный лист, десятое, наверное, начало. Мысли, чувства, живые сцены, вот они, а садится писать – декларации одни, риторика!
Задумала «Записки из клиники», как ни на что не претендующие наблюдения, зарисовки, а за годы, что в клинике работает, замысел изменился. Если сначала дни слились в один серый, суетный, неряшливый, то теперь каждый день – событие, проблема, а то и преступление.
Климов встречает её у дверей коридора. «Маша, должен признаться вам, я ношу в себе ужасную тайну. Она обязывает меня: как честный человек, я должен что-то делать. Наша „бриллиантовая“ берёт взятки!»
Дронова выписали умирать.
Какие записки?! События, преступления имеют причины и следствия, кульминации и развязки. Не записки. Детектив, как у Ивана.
Около мамы яснеют мысли, появляется другое, более острое зрение, и почему-то сегодняшняя жизнь тесно переплетается с её личным прошлым и прошлым всей её семьи…
Скамья за три года совсем почернела – много раз мокла, много раз сохла, а чаще не просыхала вовсе. Чуть покосилась. Земляника разрослась. И листья липы над головой стали гуще.
Вот уже несколько лет Иван не приходил к маме в день её рождения, ездит за границу то на одни международные соревнования, то на другие. Почему же именно в мае его разбирает охота путешествовать? – с обидой думает Марья. Обида живёт теперь в ней постоянно, горькая, непроходящая, – тоска по брату.
За эти годы трижды поступала в медицинский, но по непонятным причинам не проходила. Совсем уже решила удрать от прошлого и провалов – по призыву комсомола уехать на целину, там наверняка нужны медсёстры, но в последний момент испугалась потерять Москву. Будни несутся самолётом. Праздники с субботами-воскресеньями тоже для неё будни – берёт дополнительные дежурства, чтобы не сдохнуть с голоду. Сплошная работа. Но в мамин день всегда здесь. Почему же Ваня не может освободиться?
Правда, сегодня обещал прийти. Придёт ли?
На несколько минут вернуть бы маму! Спросить: почему служила отцу и отказалась от собственной судьбы, почему покончила с собой – о них не подумала, бросила на произвол судьбы?! Что же главное для женщины-матери?!
«Не пиши, пока не увидишь каждую крапинку на лице своего героя, не услышишь каждого его слова, – любила повторять мама. – Не пиши, если не знаешь каждой мысли героя, спрятанной даже от него самого, и каждой секунды его жизни. Не пиши, если себя любишь больше тех, о ком хочешь писать. Окажешься голым королём, если солжёшь. Ничто так не обнажает человека, как слово, написанное на бумаге, оторванное от тебя».
Так говорить может лишь тот, кто сам пишет. Писала ли мама? В домашнюю газету – да, а о своём?
Отец отдал ей мамины бусы, брошки, гранатовые украшения, накидку из чернобурки, три платья, рыжую лисью шубу. Оказалось, не так много у мамы вещей. В платьях, в шубе утонешь – мама гораздо выше ростом и полнее. Накидку, украшения надеть некуда, не в клинику же! Лежат мамины вещи бесхозно, забытые, никому не нужные. А может, были дневники, записки и даже рукописи и валяются такие же забытые, никому не нужные? Где?
Ивана обвинила, он не приходит к маме. Она приходит. А помнит ли о маме? Переполнена своими обидами – на всех завела кондуиты. А на себя? Лишь в собственных делах и проблемах копается. Жалеет себя – личная жизнь не удалась, ребёнка нет, и сама никому не нужна, одна на свете. Опять о себе. Сегодня – мамин день, сегодня – только о маме.
Голоса из прошлого:
«Мотька, не стоишь ты Оли. Такая женщина! Знала бы о твоих похождениях! Эх, за что она любит тебя?»
«Тебе шах, болтун! Играешь, следи за игрой!»
«А может, я нарочно проигрываю? Хочу, чтобы повезло в любви. Ты, Мотька, жлоб. Ни себе, ни людям».
«Мат. – Отец потягивается, зевает, откидывается на спинку кресла. – Это если ты в карты проигрываешь, тогда везёт в любви. На шахматы не распространяется. Хочешь, засядем за преферанс? Хотя у тебя не хватит терпения».
«Зачем тебе Оля? Погубишь её, а я бы поднял её над всеми. Я ей…»
«Зачем над всеми? Над всеми – холодно!»
«Матвей, возьми меня с собой в отпуск. Я буду готовить тебе обед, покупать на рынке фрукты. Ты же решил отправить детей в лагерь. А мне куда деваться? Возьми с собой!»
«Не могу, понимаешь, задуман мужской отдых».
«Что значит – мужской?» И – опрокинутое лицо, будто с него стерли все краски и улыбку. Такое же безжизненное, когда отец по вечерам уходит из дома.
«Идём в театр, – зовёт маму Колечка. – В ресторан? Идём к моему приятелю в гости. Интересный типаж. Покажет тебе золотых рыбок. Ты же кюбзовка, должна любить животных».
Мама качает головой. Ничего не отвечает. Только так молчит, что Колечка сматывает удочки.
В такие вечера мама скучная.
Зачем мама жила с отцом, если он её разлюбил? Ведь она была очень гордая.
Марья комкает листок с неудачным началом своих «Записок». Каждый день ждёт: вот прервётся поток будней, она остановится в своём беге, сядет за стол и сможет, наконец, управлять словами и, наконец, почувствует себя человеком. Этого ощущения, не человек она, не было, когда жила в семье, оно явилось и прочно поселилось, когда оказалась одна, лицом к лицу с окружающим миром. Тётя Поля кидает ей в суп тараканов, Галина унижает, называет курсанткой. Почему – «курсантка», у неё диплом, она должна была бы зваться «сестра милосердия»! А Галина, фактически хозяйка отделения, и Аполлоновна гоняют её как рабыню: «Подними бумажку», «Подай судно», «Отнеси грязное бельё». Попробует отстоять себя – мол, не её дело тяжёлые тюки таскать, а в ответ и сгребёт «хамку», «курсантку», «склочный характер» и т. д. «Твоё дело – отработать после училища и точно выполнять приказания, если хочешь поступить в медицинский. Кто даёт характеристику и направление? Мы. Так что не выступай со своими капризами, – однажды обрушила на неё холодный душ Галина. – От меня зависит твой медицинский. „Не моё дело!“ Ишь, чего захотела, всё – наше!» Галина учит её, как в старину баре учили прислугу или самодурши-свекрови – безродную невестку.
Алевтину Александровну привезли с ангиной. Ей тридцать, дочка учится в четвёртом классе, а выглядит так молодо, что все зовут её: «Аля». Волосы коротко острижены – пушистые, светлые, глаза – промытые, светло-зелёные. Аля улыбчива. Улыбка – благодарная. За капельницу – спасибо. За то, что температуру сбили, – спасибо. За кашу – спасибо.
Только вскоре вместе с ангиной и гландами стала таять и сама Аля со своей белозубой улыбкой: лицо пожелтело, утонули в морщинах глаза, свалялись волосы.
Не стало сил и на улыбку.
«Может, рак?» – с ужасом думает Марья.
В свободный от «скорой» вечер сядет около Али, положит руку на холодный лоб, волосы гладит. «Спасибо тебе, Машенька, – благодарит Аля. – Я, Машенька, никогда не жила, зачерствела внутри, как лежалый хлеб. Хочу признаться тебе, я не могу терпеть мужа, это так тяжело, Машенька! Он просто ходит по дому, не делает ничего такого, а я уже не могу. Он запрещает мне всё: подкрасить ресницы, сходить к подруге, съесть пирожное. Я совсем уже ничего не хочу и не люблю никого, кроме Даши. И ей запрещает всё. Мы редко бываем с ней вдвоём. Он раньше меня приходит с работы. А когда бываем, я сразу спрашиваю её: „Чего ты хочешь, Даша, скажи? Бегать, мороженое, забраться на лестницу?“ – Аля грустно улыбнулась. – А Даша уже тоже ничего не хочет. Сядет и сидит. Уроки делать ненавидит, потому что уроки – это тоже из области „нужно“. – В Алиных глазах застряло это скучное „нужно“ и стоит, как серое небо в бесконечную неудачную зиму, и кажется, не было никогда, нет и не будет солнца и зелени. – Знаешь, Машенька, ты так слушаешь, и такие нежные руки у тебя, что мне уже не так страшно возвращаться домой. У меня ведь есть Даша, правда? Можно нам с Дашей ещё хоть что-нибудь захотеть, как ты думаешь? Мы же с ней ещё молодые!» А иногда просит: «Ты мне, Машенька, почитай, я что-то видеть стала плохо, сливаются буквы. Про Мастера и Маргариту, вот отсюда, смотри».
Марья начинает читать.
Подойдёт Климов, присядет на край Алиной постели, смотрит на Алю. Аля слушает с закрытыми глазами, чтобы ни одного слова не пропустить.
Однажды попросила: «Приведи ко мне, Машенька, Дашу!»
Вечер. Ни Галины, ни Раисы. Пошла звонить Алиному мужу.
– Что за блажь? – встретил её холодный голос. – Я навещаю. Ношу передачи. Всё как полагается. А чего ещё? Ребёнку нужно делать уроки. У ребёнка режим. А может, вы хотите нарушить порядки в клинике?
– Я очень прошу вас, – взмолилась Марья. – Але плохо. Привезите девочку. Как медработник, прошу вас об этой милости.
Через час она встречала девочку в дверях приёмного покоя.
Маленькая Аля вошла в больницу. Черты Алины, только улыбки нет.
Марья протянула Даше халат, а сама принялась разглядывать Алиного мужа. Невысок, хмур, губы сухие, узкие, он поджимает их, будто они мешают ему. От такого зачерствеешь. Как это Алю угораздило выйти за него?
– Не волнуйтесь, десять минут, и Даша вернётся, – сказала ему, испытывая облегчение, что выполнила просьбу Али и что уходит от этого человека и Дашу уводит.
Аля не вскрикнула, увидев Дашу, и Даша не крикнула: «Мама!» Путаясь в халате и чуть не падая, девочка кинулась к Але и припала к ней. Так, молча, в нерасторжимом объятии, они оставались довольно долго.
В дверях стоял Климов, смотрел. Рядом с ним – старенькая, робкая, похожая на серого мышонка санитарка Сиверовна. Смотрела. Больные смотрели. Марья смотрела. Оторвать Алю с Дашей друг от друга, казалось, не было никакой возможности.
Прошли и десять минут, и двадцать. Марья начала нервничать. И, словно уловив её беспокойство, Аля и Даша взглянули на неё одинаковыми несчастными глазами с такой мольбой, что Марья отступила.
– Возвращайся скорее, – сказала Даша совершенно взрослым голосом. – Я тебя жду у окна, смотрю на остановку. Стою и жду.
Марья не знала, поспешить ли ей в приёмный покой, к Алиному мужу, чтобы утишить его гнев, который она чувствовала на расстоянии, или ждать, пока Даша сама догадается, что отец сердится, и уйдёт.
– Не волнуйся обо мне, – сказала Даша.
– Не волнуйся обо мне, – сказала Аля.
И снова молчат. Руки в руках, взгляд во взгляде.
Наконец Даша сказала:
– Я пойду, иначе несдобровать.
Аля кивнула.
И лишь в коридоре из глаз Даши посыпались слёзы.
– Тётя, почему мама такая жёлтая? Она очень сильно болеет, да? Мама никогда не была такая. Мне приснился сон, мама уходит от меня по длинному туннелю, как в метро, я бегу за ней и не могу догнать. Зову, а она даже не оборачивается. Я боюсь.
Марья прижала Дашу к себе. Она тоже боится, только не может сказать об этом Даше. Она хотела успокоить Дашу, но голос сорвался. Марья давилась слезами, пыталась проглотить их, а они всё равно вырывались.
В приёмном покое их встретил дежурный врач, молодой парень с громадной каштановой шевелюрой.
– Кто разрешил вам нарушать распорядок? – неожиданно тонким голосом обрушился он на Марью, но, взглянув на неё и на девочку, прикусил язык, вспыхнул, как мальчишка. Минутная пауза, он заговорил вновь: – Я этого безобразия не оставлю так, я доложу завтра вашему заведующему.
Говорил он громко, и говорил до тех пор, пока Дашин отец, дёрнув девочку за руку, не выволок её на улицу.
– Что, безнадёга? – спросил, как только хлопнула дверь. Марья кивнула. – Жалко пацанку. А папаша – злыдень, не человек.
Марья, уже не скрываясь, не стыдясь чужого, случайного человека, плакала. Он не успокаивал. Отвернулся. Курил.
Когда она справилась с собой, сказал:
– Ну, привет. У меня больные. – И ушёл, вихляя лёгким, узким телом, халат болтался на нём.
На другой день Марья, преодолев неприязнь и страх, решилась – пошла к Раисе Аполлоновне.
– Прошу вас, поймите, что-то не так. Чувствую, гибнет. Может, другое лечение попробовать? Прошу вас, посмотрите!
Зазвучал елейный голосок:
– Занимайся своими делами, душка! Когда кончишь институт, будешь иметь право совещательного голоса, не раньше.
Марья побрела в перевязочную. Не человек она, бесправное существо – санитарка, делающая инъекции. Что она может? Поднести к пересохшему рту прооперированного Климова воды, погладить Алину щеку, принести Дронову хорошую книжку.
Распоряжений своих прежних Аполлоновна не отменила – по горсти антибиотиков три раза в сутки!
В тот день Марья пришла к Климову в палату, села около него.








