Текст книги "Не могу без тебя"
Автор книги: Татьяна Успенская-Ошанина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
Никогда после первой не пьянел. А тут захмелел сразу.
– Жрёте?! Жрите! И ты, Мотька, жрёшь? Не успеешь набить брюхо? Зачем это я… перед вами метал бисер?! Ты, Мотька, врёшь с экрана и даже рожу не прикроешь ладошкой, когда врёшь!
– Колечка, ты поешь, – сказала мама. – Поешь. Расслабься. Ты устал, перенапрягся, поешь, прошу. – И с горечью: – А Мотю не задирай.
Как сейчас Марья понимает, мама хотела договорить – «бесполезно», а получилось, только подлила масла в огонь.
– И это говоришь мне ты? Прозрачная душа. У тебя к вранью аллергия. Как терпишь его ложь? И тебе на всю жизнь голову заморочил – талант, страдалец! Ты же… – Оборвал себя, сказал хрипло: – Оль, иди за меня. Я не так красив, как твой герой-любовник, не так красноречив, не так блистателен, но я буду жить для тебя. И врать никому не буду.
Мама потянула Колечку за руку из-за стола, попросила:
– Ты бы, Коля, пошёл спать. Ты очень устал.
Но Колечка спать не хотел, он рвался в бой.
– Не хочешь за меня, не ходи. Только пробудись, наконец, Оленька, слепота не доводит до добра. Ты всю свою жизнь проспала. Во что, в кого ты верила? В этих вот идейных правителей? Посмотри, я им – душу, а они – жрут! А ведь правитель – для народа. И тот, что Кирюху убил, – слуга народа, так? Мой слуга, так? Значит, о себе позабудь, думай о народе, обо мне! А он сколько душ загубил?! А сколько лет в землю носом меня тыкал – раб, знай своё место! Я хочу с моим слугой на равных, имею право! Сегодня я свободен! От правителей и страха. Пусти-ите меня к моему народу! Я много чего выскажу ему прямо в пьяный лоб! Не убий. Не трусь. Не лижи. Не холуйствуй. Не терпи. Не лги. Требуй права… Ты – правитель, но ты тоже только человек. И я человек. А ты хотел в боги. Э-э, Бог-то не человек, в портках не ходит, не мучается поносом, когда пережрёт, не захлёбывается соплями. Эка, в боги попёр! И давай – полосовать людей, и давай – судить, кому жить, кому помирать.
Остановить Колечку смог дядя Меркурий.
– На, выпей, – сказал мягко, точно больному, и протянул Колечке полный стакан. – Да так, чтобы в лёжку! Всё равно не перешибёшь. Да – трусы, да – рабы, да – холуи, да – лжецы, а ты попробуй проживи по-честному. Эх, Николай, жалко мне тебя! – Подлинная боль в голосе Слепоты. – Ты ведь богатырь-однодневка! Поднялся и должен упасть. Или ты, или слишком, слишком многие… Наконец-то устраивается жизнь, а ты… Покричал, а теперь – баиньки, выпей-ка, так-то станет хорошо, славно.
Всем стало вдруг не по себе, а Колечка ошарашенно смотрел на Меркурия, моргал, будто ему в глаза кинули песок. И дёрнулся, обмяк, сжался, стал меньше, в бессилии и покорности выплеснул в себя содержимое стакана.
– Не пей, Коля! – очнулась мама и – Меркурию, заикаясь, растерянно: – Ты… спаиваешь… Зачем? Потому что он талантливее?!
А Меркурий неожиданно для всех помягчел, сбросил со своих плеч важную ношу власти, стал нахваливать Хрущёва, поигрывать новыми словами – «перспективы какие!», «масштабы какие!», «смел, круто берёт!» – и тут же кинул своим подчинённым кости: «открываются новые возможности», «для всех теперь будут и темы, и роли», «новое идёт маршем – улучшается жизнь». Подошёл к одному, к другому, что-то пообещал. У мамы из рук буквально вырвал блюдо с цыплятами, поставил на стол, склонился к ней:
– Оль, вспомни фильм. Тряхнём стариной, а? Плюнь на Мотькин запрет. У меня есть роль, специально для тебя. Наконец начнёшь жить. – Он говорил тихо, чуть не в самое мамино ухо, а отец услышал. Насупился, пригнулся к столу, зло тычет вилкой в шампиньоны и ни одного не может подхватить. Слепота же обо всём позабыл, Лицо незнакомо – живое.
– Чего это он? – толкнула Марья Ивана.
– Играет, – сказал Иван.
– Ты, Оля, не сомневайся, – дрожащим голосом говорит дядя Меркурий, – никогда не поздно начать жить. Ты такая молодая, такая… Прочитаешь сценарий?
– Что ты? Зачем ты? – Мама жалко скривилась. – Думаешь, получится?! Столько лет… Лучше того, что вы с Колей… не может быть! – Мама покраснела, заволновалась. А потом – холодно, очень твёрдо: – Совсем нет времени, Петь. Не хватает меня. Одно дело цепляется за другое.
Тайна. Вот она, тайна маминой жизни, – поняла внезапно Марья. Отец, Колечка, Слепота, которого она назвала «Петь», кино, юность.
Марье понравилось, что мама отказала Слепоте, как по носу щёлкнула. А Слепота побагровел, поджал губы, упёрся «всеми четырьмя лапами» – не выходит по его! Подошёл к отцу.
– Мотя, приглашаю тебя на главную роль в прекрасном фильме, – сказал зло. – Дай Оле сняться хоть раз ещё, не бери грех на душу! Как бы каяться потом не пришлось. Оле нужно сниматься. Годы уходят.
Тут уж отец не смог отмолчаться.
– Я в твоём доме не хозяйничаю. – Лицо – неприступное, а голос почти ласков, тих, видно, отец, как ополоумевшего скакуна, сдерживает его. – Не советую тебе трогать старое, достаточно горя ты мне принёс. Дружба дружбой, а денежки врозь. – Отец почти шипит.
Отец впервые восстал против дяди Меркурия.
Слепота же вдруг обрушился на Колечку, а глядел с ненавистью на отца.
– Это что же, Николай, ты задумал?! – Слепота поднял руку, явно кому-то подражая. – Низвергаешь основы? А что предлагаешь взамен? Тупик у тебя. Ни коллектива, ни планов, ни оптимизма. Что же, нас гибель ждёт?! – То ли своё поражение замазывает Слепота перед людьми, то ли зло на отца срывает на Колечке. – Никто ничего, думаешь, не понял? Обманул дурачков, спрятался в сказке? Что же за идеал у тебя такой, что за положительный герой, если всё время сомневается, мучается, копается в себе, чувствует себя во всём виноватым – перед горами, людьми, камнями, птицами, природой! У одного твоего Кирилла – совесть, у других нет её, так, что ли? А сам твой герой не святой, нет. Сколько людей во время взрыва из-за него погибло?! По чьей вине взрыв? Его халатность. Какой он у тебя смысл жизни ищет? Смысл указан сверху, спущены директивы, чего умствовать?! – Сумбурна речь. Растерзанно и багрово лицо. Разве Слепота не понимает, что Колечка пьян?
Колечка пытался вскинуть и удержать на весу голову, не мог, голова падала на стол. Пытался что-то сказать, не мог – слова вязли во рту, как в каше. Лишь в мутных глазах вполне осознанное изумление.
– А чудовища у тебя кто такие? Ты, Николай, перешёл все границы, – распалял сам себя Слепота. – Это же, дорогой мой, клевета на советскую власть. Ну, были кое-какие перегибщики, но не чудовища же! А с твоим героем что мы можем построить? Мы не меняем курса, не надейся. Кое-какие поправочки сделаем, и всё. Вот ты, например, за брата обиделся, это частный случай, а ты замахнулся на целую систему. Сам понимаешь, приходится признать, не удался фильм, понимаешь, не получился, бывает.
– Уйди! – Мама давно уже стояла перед Слепотой. – Уйди! Из моего дома уйди! – Лицо перекошено гневом. – И никогда… – она запнулась, закончила, – чтобы я тебя здесь не видела!
– Оля, ты что? – испугался отец. – Разве нельзя высказать своё мнение?! Сколько лет… Кому понравлюсь, кому не понравлюсь, каждый имеет право… – Отец обнял маму, хотел отвести её от Меркурия, но мама скинула его руки с плеч.
– Это ведь ты травишь его многие годы! Работать не даёшь! – смотрит она Слепоте в глаза. – Ведь ты нарочно спаиваешь его! Зачем сейчас добиваешь? Коля прав, ты растерял свой талант, свою порядочность, превратился в жестокого чиновника – потому, что дал волю зависти. Уйди. Никто больше, кроме меня и Коли, тебе такого не скажет. Что же ты с собой сделал?! Себя убил. И всех, кто ярче тебя, убиваешь. Колю сейчас… Если когда-нибудь очнёшься, если когда-нибудь пожалеешь тех, кого убил, тогда, тогда… а сейчас уходи! – Мама споткнулась на слове и выбежала из комнаты.
Немые лица, пьяные, трезвые, гневные, сочувственные, но на всех – страх.
Снова скандал в их доме. Только сегодня уничтожен их Колечка. Только сегодня в этом скандале – тайна. Только сегодня обычно сверкающий, лощёный Слепота смазан – ни чванства, ни уверенности в себе, ни печати власти… живая, жалкая растерянность – второй раз за вечер, второй раз за жизнь.
– Слушай, за что она ненавидит меня, а, Мотя? Я же тебе друг. Я же тебе – роли, лавры, приёмы! Я же стараюсь…
Разом позабыв о недавнем столкновении со Слепотой, отец в эту минуту, когда накалились даже стены, спешит поднять спасительную рюмку и начинает утешать Слепоту:
– Брось, не принимай за чистую монету. Ты с Колькой, конечно, переборщил, фильм, бесспорно, удача, но и Оля погорячилась. Баба есть баба: всегда встаёт на защиту обиженного. Ты ведь не испортишь Кольке жизнь? И ладно. Ну, не понравилась сказка. Твоё право. Дело житейское. Ну, сказал, что думаешь. И – ладно. Главное, ты выпустил фильм. За это – спасибо. Не мучайся так. Это не только её дом, мой тоже. – Отец упивается своим красивым голосом, своей миротворческой ролью. – Я, ребята, за то, чтобы всё открыто. Каждый скажи своё, почему не сказать? А злости не надо, ты по-доброму скажи. Не всё получилось, что ж, пусть поправят! Доделать, переделать надо? Что ж, доделаем-переделаем. Ничего мне, ребята, не надо: ни машины, ни курортов, я готов сниматься днём и ночью, лишь бы зритель был доволен. – Отец «разбрызгивал» всепонимание, как одеколон. В отличие от Колечки и Слепоты, он не зависел от времени, говорил всегда одно и то же, словно время не двигалось. Он, казалось, не замечал, что тот же Слепота говорит каждый раз разное в зависимости от ситуации, которую чувствует носом, как охотничий пёс – след зверя. И сегодня, в напряжённый момент, отец выдавал привычные слова: – Ты, Коля, конечно, молодец, отгрохал серьёзный фильм, но всё-таки послушай Меркурия. Меркурий не от себя лично, хочешь не хочешь, а министр культуры, определяет политику, говорит от имени нашего общества, а наше общество, Коля, самое прогрессивное, если сумело повиниться в своих ошибках. – Зачем отец говорит о том, что Меркурий стал министром, точно кто-то из присутствующих этого не знает? Зачем обращается к Колечке, разве не видит: Колечка спит?! Голова – между рюмками, в лужице розового вина, глаза, как у спящей птицы, задёрнуты плёнкой, рот, как у спящего ребёнка, полуоткрыт! – Ты, Коля, рассуди, какое у нас общество, оно создало все условия для развития подлинно народного искусства. Я расскажу вам, ребятки, один случай из своей жизни.
Напряжение распалось.
«Ребятки» – лысые, седые, с толстыми брюхами, все достигшие благополучия, обрадованно закивали пьяными головами, загомонили. Усадили Слепоту снова за стол, налили ему крепкого чаю, а в чай коньяку, и пир продолжался: без главного виновника – Колечки и без хозяйки дома. Мама заперлась в своей комнате. Не открыла даже им с Ваней, крикнула: «Все оставьте меня в покое!» – точно они с Ваней в чём-то виноваты!
В тот вечер, в свои шестнадцать лет, Марье трудно было разобраться, кто прав, кто не прав, но, как всегда, более близкий ей мир матери и Колечки был побеждён миром отца: именно мир отца созидал и определял политику страны вместе с кинематографом, и им твёрдо управлял дядя Меркурий.
Вот, наверное, почему Иван спрятался в спорт, поначалу решив, что здесь всё справедливо. А теперь завяз и растерялся: с одной стороны, считает своим долгом сказать правду хотя бы о спорте, с другой – послушно идёт по следам отца – раз обществу сегодня нужны спортивные детективы, пусть они будут.
2
– Ты ничего не рассказываешь о себе. Знаю только, ты поступила в медучилище, а почему провалилась в институт, не знаю. Почему тогда, когда можно было ещё что-то поправить, ничего не сказала мне? Мы с отцом подключили бы нужных людей. – «Мы с отцом» резануло. – Ты не заметила, век изменился. Это внешне не бросается в глаза. Но сейчас успех определяют умение уловить момент, связи и пробойность. Не смотри на меня такими глазами, будто я преступник. И я, конечно, поступил частично по блату. Наверняка сочинение у тебя было уникальное, ты всегда писала лучше всех в классе, и ответила ты наверняка всё, что нужно, только сейчас это сработать не могло, ты шла не по блату, и этим определён результат. Сейчас время, когда действует железная логика: «Я – тебе, ты – мне!» Конечно, мой роман тоже издали по блату, но, Маша, честное слово, я сам не предпринимал ничего, так получилось.
Врёт всё Иван. Просто она недостаточно подготовилась, если провалила экзамены. В этом году закончит училище, поработает годик и поступит в институт.
– Сейчас всё определяют связи! – громко повторил Иван.
Почему-то стало больно за маму: мама себя для них не жалела, а умерла, и они ни слова о ней.
Иван встал.
– Пойдём, мама поймёт, не можем же мы просидеть на кладбище весь день?! Я не завтракал, убежал из дома ни свет ни заря, переделал уже кучу дел. И потом, нас ждут на Мосфильме. Ты ведь хочешь увидеть маму? – Иван вышел за ограду.
«Нет, мама играла только отрицательные роли, – хотела сказать Марья, – не свои. Не хочу видеть её глупой, склочной. Мама – совсем другая, чем в этих дурацких фильмах!» Но ничего не сказала, покорно встала.
Она чувствует, все её вопросы – о рождении и смерти, о смысле жизни, на которые она не может ответить, связаны с маминой жизнью и смертью, с этим вот холмом земли, с цветущей земляникой.
Шла за братом и удивлялась его незнакомой походке – хозяин идёт по земле.
Она не знает, как это случилось, но её буквально поднесло к золотистой церкви.
Она верит и не верит в жизнь после смерти и в высшее существо, сотворившее мир. Но пусть сегодня в прекрасном храме вслух прозвучит мамино лёгкое имя, пусть сегодня отслужат молебен за упокой маминой души, и люди, для которых нет земной суеты, тщеславия и лжи, а есть только жизнь очищения, несколько раз повторят «Оля» и словами укроют память.
– Я сейчас, – сказала она брату, шагнула в храм.
И сразу – музыка, с неземными голосами. Непонятная, чья-то воля повлекли её в глубь церкви. От ликов святых – вечность, в которой, вопреки логике разрушения, живы любимые.
Кто согревает её сейчас? Кто тянет её к музыке сквозь людей? Кто ведёт её по светящемуся коридору? Куда призывают её?
Мама?!
Марья замирает в колыбели звуков перед Богоматерью. Кто-то, кого она не видит, но ощущает, соединяет её с Богоматерью тёплым светом. Это её мать. И не её. Мать всех людей, потому что она – мать Бога. Но глаза – мамины, глубокие, с огнями внутри, из них в Марью переливается любовь – та самая, вечная… Это её мать. Они встретились. Наконец они вместе. И теперь никто никогда не разлучит их. Мамин голос. Не мамин. Голос вечности. О покое. О слиянии с народом своим. «Возлюби», – повторяется слово, отдаляется и снова возвращается к Марье. Голос мамы: «Я с тобой навеки. Я не умерла. Я здесь. И пойду с тобой туда, куда пойдёшь ты. Я – в тебе». Мама окутывает Марью тёплой пелёнкой.
Птицы кричат под куполом. И светлое тепло волнами омывает её.
– Что с тобой? Неужто от горя ударилась в религию?! Бедная ты моя, как же тебе было плохо, если ты обратилась к боженьке! – Голос Ивана заглушил птиц и отвёл от Марьи тепло – в храме прохладно.
Написала на листке мамино имя, отдала вместе с деньгами старушке за конторкой. Лицо у старушки – коричневое, в складках, как земля, в бороздах, отрешённое от людей. Наверное, эта старушка на всём белом свете одна.
Вышли за ограду кладбища и сразу попали в трамвайный звон и грохот. Дребезжат вагоны. Едут машины, бегут люди. Как удержать в себе маму?
Не любит Марья город. Камня домов не любит, мостовых не любит – они кажутся ей ледяными. Запаха бензина не любит.
Два несоединимых мира – Богоматерь в храме, земляника на могиле, и этот грохочущий мир, в нём не по себе.
– Нам сюда. – Иван нежно взял её под руку, повёл через трамвайные рельсы к стоянке машин, небрежно достал ключи из кармана пиджака, уверенно открыл голубой, блестевший новизной, маленький, горбатый «Запорожец», распахнул перед Марьей дверцу.
– Садись. – Дождался, когда она сядет, сел рядом. – Ты только не подумай ничего, я сам заработал. Я мечтал о машине с двенадцати лет: вырасту, разбогатею, куплю «коня»! И вот получаю гонорар за книжку. – Помолчал, сказал, волнуясь: – Я хочу сделать тебе подарок. Тут моя книга с дарственной надписью и деньги. Тебе полагается из первого гонорара. Если возьмёшь, будет мне удача. Мы были так неразлучны с тобой! Мне так не хватало тебя! – Иван выехал со стоянки на улицу и влился в поток машин. – Увидел тебя и будто побывал в нашем детстве, – говорит он мягко. – Помнишь, мы удили рыбу на «самодур»? – Июнь. Сухуми. У родителей съёмки. – На твои крючки сразу попадали рыбёшки, а на мои – никак, точно они были заговорённые. Однажды хозяин, забыл, как его звали…
– Дядя Зураб, – сказала она.
– Какая у тебя хорошая память! Дядя Зураб сказал: «Э, парень, сестре будет везти в жизни, а тебе – нэ!» Он так и сказал – «нэ»!
У дяди Зураба была одна нога. Единственное место, где он чувствовал себя надёжно, – в лодке. Мог проводить в ней целый день, и его не укачивало. Под солнцем, или в ветер, или в дождь одинаково он делал своё дело: снимал с крючков рыбину за рыбиной и складывал в сетку, плывущую следом за лодкой. Вернувшись домой, коптил и вялил рыбу. С этой работой справляться было тяжело. Протез натирал ногу, дядя Зураб уставал быстро, и у него на лбу и над верхней губой выступал мелкий пот, а глаза испещрялись красными прожилками. Ногу он потерял на войне. После операции очнулся оттого, что сильно чешется нога в подъёме. Изогнулся, с трудом преодолевая боль во всём теле, потянулся почесать, а ноги – нет.
– Вот тебе, сестра, народные приметы. Мне-то как раз и везёт: с институтом, и с книгой, и с машиной. Я думал, придётся ждать несколько лет, а папа устроил…
Дядя Зураб до войны был пастухом. Но разве на протезе заберёшься в гору?
Иван ведёт машину уверенно, точно всю жизнь – за рулём.
– Я так люблю город! – говорит возбуждённо. – Дома люблю на целый квартал, широкие улицы, грохот, запах транспорта. Даже светофоры люблю. – Он то и дело взглядывает на неё – быстро, по-детски радостно.
О дяде Зурабе Марья написала рассказ. Назывался «Нога чешется». Начало жизни – горы, солнце и козы, а дома – молодая жена Аушук с дочкой. Жена умерла в войну, осталась десятилетняя Сулико. Дядя Зураб один вырастил её и замуж выдал. Для дочки живёт он: дом поддерживает, рыбу коптит, виноград поливает – внуков побаловать. Да дочка – далеко, на севере! Приезжает лишь раз в году – на август. И в августе дядя Зураб свой дом не сдаёт. Приедет дочь, перестирает отцу одежду, от пиджаков до носков и одеял, перемоет окна и полы, настряпает ему редкостных блюд, которым научилась вдали от родины, и снова уедет. Увезёт с собой копчёную рыбу, гранаты, варенья – всё, что сможет увезти. Первые три месяца живёт дядя Зураб памятью о дочери и внуках-погодках – Аушук и Зурабе, а на четвёртый начинает нога чесаться. В непогоду, или когда устанет, или когда затоскует о дочке, чешется эта несуществующая нога, и сладу с ней нет, и ничем не снимешь зуд. Мечется тогда дядя Зураб в своём небольшом доме. От стенки к стенке кидает его – в немоту от боли, в безысходную тоску, никак не спастись. То сорвёт он протез и чешет культю, то снова пристегнёт и бьётся, как муха между стёклами. И чешется нога до тех пор, пока не приедет дочка Сулико в новый свой отпуск.
– Ты молчишь, Маша, а я хочу знать о тебе всё. Я, Маша, решил поменять твою комнату на квартиру – бывает же, старый человек хочет в общую! Получилось нехорошо, у меня – отдельная, а у тебя – комната. Ты посмотри бюллетени. Если попадётся такой вариант, я тут же подключу нужных людей в исполкоме. Слышишь?
– Слышу, – откликнулась она.
Глава третья
1
Завтракать Иван привёз её в Дом журналистов.
Домжур был тих и пуст. День, заканчивающийся в полночь, ещё не разогнался по-настоящему. Лениво носили себя по залу полусонные официанты, завтракали, доедая вчерашнее, как дома, по-семейному, усевшись группками в кружок, были хмуры и молчаливы.
Иван взял для себя и Марьи то же, что брали они: салат из кальмаров, заливную ветчину, пирожное и кофе. Усадил Марью за укромный стол, сел напротив. В зале было почти темно, Иван включил настольную лампу.
Объяснить, что чувствует, она не смогла бы. Так ждала, день за днём: выплачет брату бессонные ночи, и тоску по маме, и растерянность перед жизнью – обиду на отца, предавшего их, и своё одиночество. Она думала, Иван такой же, как прежде: поможет разобраться. И вот он, наконец, рядом, а разговора не получается. Думала, предложит съехаться, а он и не собирается.
– Я понял, Маша, тебе живётся несладко. – Иван жадно отхлёбывает кофе. – Плохо выглядишь. Бледная, синяки под глазами. Одета как монахиня, старомодно. Оглянись вокруг, посмотри на девушек. Чем помочь тебе? Я сделаю всё, что смогу. Расскажи о своей жизни. У нас есть на завтрак целых полчаса.
– Нечего рассказывать, – сказала тихо Марья. – В институт провалилась, учусь в училище.
– Какая упрямая! Твердишь одно и то же, как попка! Я уже слышал про училище! Как ты жила? С кем из наших встречалась?
– Ни с кем.
Это она, конечно, приврала. Приходит к ней в гости Стас. С цветами. Садится к её письменному столу, смотрит своими красивыми коровьими глазами, как она чистит картошку, шьёт, подметает и молчит: ни о своём энергетическом институте, ни о товарищах, ни о книжках не расскажет, ни о её проблемах не спросит. О чём думает? Зачем приходит? Молчать можно и дома!
Она терпит Стаса из-за Ивана. Ей казалось, Иван из всех ребят в классе выделял именно Стаса: его гнал на понравившийся спектакль или фильм, ему притаскивал понравившуюся книгу, с ним играл на переменах в шахматы. Потому она даже оладьи печёт Стасу! Но к концу вечера выдыхается – не может дождаться, когда он уйдёт. Вот ведь и красивый, и не дурак, а от него в сон клонит. И при нём точно так же она одна, как без него. Стас будто не слышит ни тёти Полин стук в дверь, ни крика: «Милицию позову. Ходют тут всякие без прописки. А ну-ка, прекращай фулюганить!» И не поможет ни в чём. Мебель. Не мебель. Он мешает ей думать, читать, разговаривать самой с собой, ходить полуодетой.
– Стас мне говорил, что как-то заходил к тебе в гости.
Она удивлённо вскинулась: значит, они встречаются?
Иван смотрит на неё мягко, ласково, как всегда в их общей жизни.
– Как-то, – кивнула она, – заходил. – И неожиданно заплакала. – Ваня! Что же это получается? Был человек, и нету. Были мы с тобой вместе, теперь одна. Был отец, и нету. И так теперь всегда – одна? Это и есть жизнь? Я не понимаю. Мне страшно. – Иван взял её руку в свои, стал гладить. У него подёргивалась щека, как прежде, как в минуту сильного напряжения. И губы чуть подрагивали. – Болезнями мы с тобой болели одинаковыми – коклюшем, ветрянкой, краснухой, помнишь? Даже сыпь по одним и тем же местам высыпала. – Через руки Ивана вливалась в неё привычная добрая энергия – с каждым его движением становилось легче, таяла боль, и вместе с болью уходили скопившиеся в ней обиды. – Нам с тобой всегда было хорошо вместе, никто не был нужен. Вместе хотели идти во врачи. Помнишь, как ты жалел Лёсю? – Лёся – их ровесница, жила на одной с ними лестничной клетке. Все пятнадцать лет своей жизни она провела в инвалидной коляске. – Ты говорил, – торопилась выговориться Марья, – вылечу! Ты чувствовал, что у других болело, кому мог – помогал. А сейчас… отец предал маму, а ты о нём – папа, а ты – с ним! В день маминого рождения – не о маме… Ко мне не пришёл ни разу. Как ты-то можешь – без меня?! Я без тебя не могу. Город гудит. Воздух тугой, дышать нечем. Пойти не к кому. Не могу больше. Только в природе всё хорошо. Было бы можно, жила бы в лесу! Как ты можешь – без меня?! – повторила. Попросила: – Давай съедемся!
– Слава богу! – прошептал Иван, когда она, усталая, замолчала. – Я уж решил, не отморожу. Всё, что ты наговорила, – бред. Никто не бросал тебя. Первое время я звонил тебе каждый день, ты сама не хотела разговаривать и встречаться. К встрече с тобой я готов в любое время дня и ночи. Сегодня, например, я твой бессрочно. На лекции не пошёл, бросил все дела.
Иван пересел на кресло рядом с ней, обнял, прижал её голову к себе. Он гладил её волосы так, как гладила мама, сначала «по шерсти», а потом – «против шерсти».
– Насчёт того, что мы с тобой не можем жить друг без друга. Вопрос сложный. Мы стали взрослыми. Мы оба должны построить свои жизни. Ты говоришь – «природа». Природа-то и разлучила нас. Против неё не попрёшь! Именно природа диктует свои законы. Ну, ещё год прожили бы мы под одной крышей, всё равно нужно было бы нам с тобой расстаться, потому что мы с тобой, Маша, – брат и сестра.
– Нет, близнецы, – поправила она.
– Да, близнецы, – покорно согласился он, – но брат и сестра. Как ты представляешь себе взрослую жизнь? Куда бы мы дели твоего мужа и мою жену? Или жили бы все вместе – колхозом?! – Иван помолчал. – Ты говоришь, жить в лесу. Лес отнюдь не так безобиден. Зимой, в пургу, очень легко в лесу замёрзнуть! Да мало ли бед подстерегает человека на лоне природы?! Мало ли людей погибает от стихийных бедствий?! Ты цивилизованное существо и не можешь раствориться в природе.
Что возразишь? Ваня прав. Марья почувствовала окончательность его решения – отныне они живут врозь, и вовсе не важно, отец или сам Иван потребовал их разъезда, они должны научиться жить врозь потому, что они выросли. Быть взрослыми – это значит, несмотря на кровное и духовное родство, идти разными дорогами, надеяться только на себя, это значит – научиться жить одной. Иван оказался старше её, мудрее, похоже, не два года он прожил без неё, а целую жизнь.
– Ты ведь сама отказывалась встречаться со мной, – повторил он, и в его голосе прозвучала обида. – Я мучился, потом решил, ты выросла раньше, поняла, что нам нужно научиться жить врозь, и не посмел тебе мешать. Сегодня я так спешил к тебе! Потому что ты позвала меня.
2
Он привёз Марью на киностудию. Первый просмотр новой ленты всегда проходил здесь, в маленьком, узком зале. Пока ещё фильм под родной крышей, можно по живому вырезать тот или иной эпизод и даже доснять или переснять неудавшуюся сцену, хотя это уже ЧП и неминуем скандал.
Приходили всегда впятером, торжественные, выряженные, как на большой праздник, и садились всегда в шестой ряд.
Сейчас же они с Иваном одни в зале. Обычно тесный, он показался громадным, вызвал ощущение сиротства. Подвёл её Иван к шестому ряду, постоял около их мест, словно раздумывая, как поступить, и увёл в одиннадцатый.
– Я скоро вернусь. Доложусь, что мы пришли, – сказал почему-то шёпотом и заспешил к выходу.
Оставшись в пустом зале, Марья растерялась.
Так было с ней совсем недавно – на вызове. Врачу, пожилой, рыхлой женщине, стало плохо с сердцем у постели больной. Задыхалась от астмы больная, буквально «повисла» на стуле врач с сердечным приступом. Марья потеряла способность соображать. Как снять сердечный приступ у врача, как снять приступ астмы у больной? – лишь переводила взгляд с одной на другую.
Сейчас та же растерянность. Ни слов убедительных не найти, чтобы вернуть Ивана в их прошлое, ни себя успокоить.
Этот зал ещё совсем недавно был свидетелем незыблемости её жизни. Нерасторжимо вместе воспринимали Колечкину «Сказку» – единым зрением, единым чувством.
И даже последнее их застолье не таило в себе никаких признаков распада – ничуть не напоминало тризну по семье, это был обычный праздник.
Они с Иваном окончили школу.
Им казалось, теперь они взрослые, и они сидели, вытаращив глаза, ещё не умея себя в своей взрослости вести. Их спрашивали, кем они хотят быть, в какие вузы собираются, и они отвечали, гордые тем, что в центре внимания.
Как всегда, отец пригласил на торжество и Меркурия Слепоту. Одетый во всё белое, величественный, Слепота по обыкновению вещает:
– Дети мои! – Молодая лысая голова Слепоты лоснится, точно её помазали маслом, а усы топорщатся, как у воинственного моржа. – Вы – близнецы, этим всё сказано, а хотите учиться в разных вузах. Неужели ваши интересы так расходятся? Вы получили блестящее гуманитарное образование, и я, как близкий друг вашего отца и… матери, хочу взять на себя смелость подсказать вам общий путь по жизни: предлагаю обоим идти на мой курс. Я редко набираю, но вам повезло, как раз в этом году… ловите момент! Кинематографу принадлежит будущее! Но дело не в этом. Я, дорогие мои, за сохранение династии и за накопление «капитала»: знаний, опыта, культурных ценностей. Я считаю, дети профессионально должны идти по стопам родителей. Тогда и мастерство будет сохраняться, и традиции искусства, а главное – почерк, культура игры.
Марья хочет возразить великому деятелю кинематографа: может, как раз традиции и «стопы» родителей устарели, тянут в консерватизм. Хочет сказать, что, по её мнению, сейчас как раз взрываются эти самые традиции искусства – привычные формы, догма: выбрался из подполья «Один день Ивана Денисовича», вышли на экраны непривычные фильмы, и всё это – бунт против традиций. Но Марья ничего не говорит Меркурию, потому что она очень хочет стать большой актрисой, если не получится стать врачом.
Раздвоенность заложена в ней с детства. Жить в тени, выполнять очень нужную, но пусть черновую работу и жить на виду, чтобы все тобой любовались, чтобы все тебя признавали, хотела Марья одинаково остро. Ей не нравилось, когда её хвалили за добрые дела, потому что доброта, считала Марья, – естественное чувство в человеке. Но, если не замечали, что она спасла от голода собаку или довела слепую старушку до дома, ей становилось грустно.
Марья нарочно заставляла себя совершать «подвиги» втайне от всех и была горда, что победила своё тщеславие.
Мамин голос в тот день, когда она в неурочное время незамеченная вошла в дом, наполнил Марью необыкновенной силой: она тоже сможет вот так, достоверно и искренно, передать чужую боль, чужую радость. Запершись в ванной, открыв на полную мощность кран, чтобы шумела вода, Марья «играет»: повторяет интонации и акценты, звучавшие в мамином голосе. В ванную стучат, называют Марью уткой, просят открыть – руки вымыть, но она внушает себе: это дождь стучит, и договаривает слова Нины из «Маскарада», Кручининой из «Без вины виноватые».
Да, в глубине души она только этого и хочет – явиться миру великой актрисой. Грохочет сердце и окатывает её ледяной душ: «Пробуй!» «Фальшь», – чувствует она. Кто знает, будь Слепота не так лыс и не болтай он так много на их ужинах и не смотри он на её маму так маслено, может, она и пошла бы к нему в ученицы?! Но чему способен научить Слепота? Голос его – не гибкий, на одной ноте – тук-тук, выражение лица – унылое и слова – мёртвые листья, мёртвые птицы, мёртвые люди.








