412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Успенская-Ошанина » Не могу без тебя » Текст книги (страница 2)
Не могу без тебя
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 19:30

Текст книги "Не могу без тебя"


Автор книги: Татьяна Успенская-Ошанина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

Мир отца, несмотря на его обаяние, главные роли и славу, нравился Марье гораздо меньше маминого, хотя казался ей единственно правильным – надо жить как живут отец и дядя Меркурий. После ссоры и драки «покачнулась палуба», на которой она твёрдо стояла.

От человека остаётся бугор земли, трава на нём. И – тишина. Мама ничего не объяснит, не возразит, даже если несправедливо обвинить её.

Седьмое ноября. Любимый праздник отца. Отец получил Сталинскую премию и решил закатить друзьям пир. Мама привезла из-за города сосновых веток, накупила куропаток и свиных отбивных. Марья с Иваном накрыли стол. Гости явились минута в минуту. Актёры, режиссёры, работники Министерства культуры, журналисты. Только разлили вино, разложили закуски, встал Слепота, как всегда, торжественный, точно вот сейчас выйдет на сцену.

Всегда застёгнут на все пуговицы тёмного костюма и полосатой рубашки. Высок, широкоплеч. Красив. Только губы, брови, щёки кажутся раскрашенными для сцены или маскарада. Фамилия странная. Имя торжественное, как он сам, – Меркурий. Кажется, имя и фамилия не настоящие, и звался он когда-то простым именем и простой фамилией. К месту и не к месту любил он повторять: «Хоть и зрячие мы, а слепые, слепота ох как мешает людям!» Со своей уничижительной фамилией быстро стал знаменитым и вознёсся вверх – стал директором известной киностудии! От него зависят и отец, и Колечка, и все главные режиссёры. И понёс себя Меркурий Слепота как статую. Всегда и везде он – хозяин, их с Иваном похлопывает по спинам, точно своих детей, с гостями, с отцом разговаривает покровительственно. И лишь на маму смотрит зависимым взглядом и щурится, как от яркого света. Он всегда произносит первые, главные тосты.

– Не мне вам говорить, что такое для всех нас революция, – радиоголосом заговорил в тот вечер Слепота, и сразу застыли руки с поднятыми бокалами, нёсшие ко рту на вилке куски куропатки или угря, сошлись на Меркурии подобострастные взгляды: «Говори, слушаем». – И наше искусство призвано служить…

– Замолчи, хватит болтать. – Колечка оборвал Слепоту ни с того ни с сего, тот не успел и двух слов сказать. Бунт среди покорного застолья. – Во что превратил искусство? Бюрократ. Жрёшь чужие души, чужую кровь пьёшь, вурдалак.

Только сейчас, у могилы матери, поняла: а ведь нужно было очень сильно обидеть Колечку, совершить подлость, чтобы он вот так, грубо, при всех, за праздничным столом, восстал против друга своего, против главной силы над собой – против власти – против самого Слепоты, подставив под удар всю свою жизнь.

– Бездарь! Твои фильмы и те, что ты разрешаешь снимать, не имеют отношения к искусству! – кричал Колечка, а мама смотрела на него с жалостью, как смотрят на обиженного ребёнка. – Мертвечина! Ты – убийца! И ханжа! Говоришь одно, делаешь прямо противоположное. В демократию играешь! Попиваешь с нами, простыми смертными, кофея и чаи, жрёшь чужое, вместе с нами ругаешь начальство, а потом нас же и продаёшь! Имя выбрал себе пышное, а как был Петькой, так и остался. Всё в твоей жизни бутафория!

Предназначались его слова Слепоте, а страдальчески морщились, втягивали головы в плечи, ладонями прикрывали уши гости. Слепота же оставался невозмутимым, словно к нему Колечкины слова не имели никакого отношения: с удовольствием жевал свою куропатку и попивал винцо. Когда Колечка, наконец, замолчал, он заговорил ленивым голосом, продолжая жевать:

– Ты, Николай, прёшь против времени. А – нельзя. Небось, думаешь, это я тебя бью? Нет, тебя бьёт время. Сколько сил я потратил, чтобы отвести от тебя беду… – Он оборвал себя, заговорил о другом: – А ты своим режиссёрам перепортил все нервы. Видишь ли, у тебя не та трактовка, ты не согласен… Говорю по дружбе в последний раз: затаись, не высовывайся, исполняй, что положено. Какую такую свободу тебе нужно? Слышал ты что-нибудь о социалистическом реализме? Объясню, что это такое. Ты из предложенного тебе героя хочешь сделать рефлексирующую, непредсказуемую личность. А подумай, разве может общество положиться на такого человека, от которого неизвестно чего ожидать?! Не может. Зачем же путать людей, пудрить им мозги, вносить сомнения в их жизнь?! Герой должен вести за собой, учить массы.

Стыли свиные отбивные с косточками и хрустящими корочками, жульены – никто не смел взяться за вилку. В тишине только ласковый голос Слепоты.

И – приговор:

– Боюсь, главных ролей тебе больше не получить.

Все молчали, ошеломлённые.

Резко по паркету проскрежетал стул – Ваня вылез из-за стола, пошёл к Колечке, забрался на колени, обнял его.

– Не бойся, я вырасту и дам тебе самую заглавную роль. Ты подожди!

Вот когда, в сорок восьмом году, Колечка в первый раз налил себе полный стакан водки, залпом выпил и, смахнув слёзы, которые всё-таки выпали из глаз, вышел из комнаты. Они с Ваней побежали за ним. Их догнал неуверенный голос отца:

– Зачем ты так, директор? Не партсобрание.

И мамин – резкий:

– Ты что, ошалел? Ты что, забыл, кого бьёшь? Это же Николай – чистая душа! С ним вся твоя жизнь перевязана. Прошлое своё бьёшь! Себя бьёшь!

Колечка сорвал пальто, неодетый вышел на лестницу, не оборачиваясь, сказал им:

– Не надо, пожалуйста!

Они с Ваней поняли – «Не надо жалости!» – и замерли, не смея нарушить тихую просьбу.

Умер Сталин. Их, шестьсот с лишним девчонок женской школы, собрали в зале. После директора слово взяла Ираида Васильевна. Сказала в микрофон: «Страшное горе». А больше ничего не смогла сказать: начала рыдать. Рыдала, безусловно, искренне, очень даже искренне, но Марья почему-то не сочувствовала, разглядывала её красные щёки и брошку на горле. В ярком свете брошка сильно блестела цветными огнями на чёрном фоне глухого платья. Сытые, лоснящиеся, очень красные щёки и – блестящая брошка. Может, из-за брошки, может, из-за лоснящихся щёк и громкого рыдания в микрофон, того самого внешнего в чувствах, чего терпеть не могла мама и что в Марье всегда вызывало недоверие, она не ощутила «страшного горя», о котором рыдала со сцены Ираида, зато впервые за несколько лет ощутила неосознанный протест. Когда после траурного митинга на классном часе Ираида сказала Марье, что примет её в комсомол точно в день её рождения, в день её четырнадцатилетия, Марья с большим трудом сдержалась, не брякнула, что не хочет. Ираида поставила условие: «Докажи, ты достойна чести, придумай какое-нибудь мероприятие!»

Да что же это за лабиринты на Ваганьковском кладбище?! Марья попала в капкан могил. Незаметно шагнула со своего «коридорчика», и теперь нет ни тропки, ни прохода. «Прохоровъ Илья Семенович, 1737–1773», «Ира Велехова, 1929–1937», – машинально читает Марья. Как прожил Прохоров свою жизнь? Почему девочка не прожила свою жизнь – умерла в восемь лет? Год смерти – 1937. Может, её родителей забрали в тридцать седьмом?!

Сколько же людей жило и прошло! От них холмы и таблички – имена, годы жизни. И всё. А что были за годы?

От могил, по могилам – к маминой.

Блестящая, в два метра высотой, сетка-ограда видна издалека.

Села на скамейку. Около мамы прошлое ожило.

Их четверо – старше всех, в классе уже есть своя ячейка и свой секретарь – Вера Фролова. А она, Марья, – следующая, пятая, двадцать восьмого мая ей исполняется четырнадцать.

За два месяца она должна придумать что-нибудь такое… интересное. Должна проявить себя.

Тусклый свет в классе. С девчонками-одноклассницами не получается ни общих разговоров, ни встреч после уроков. Марья затаилась на своей последней парте. Во время похорон Сталина погибло очень много людей. Чуть не погиб отец. Тускло в городе, тускло в классе, и на душе – тускло. Открывает последнюю страницу тетрадки по физике и рисует. Профили, женские фигуры. Только-только научилась рисовать, и ей нравится «ловить фигуру», как говорил их учитель рисования – соблюдать пропорции, формы. Вера Фролова сидит на первой парте, хорошо слушает учителя, хорошо отвечает. Отличница. И вдруг посреди тусклой физики начинает звучать голос отца:

Да, честь не возвратится.

Преграда рушена между добром и злом,

И от тебя весь свет с презреньем отвратится.

Отныне ты пойдёшь отверженца путём,

Кровавых слёз познаешь сладость,

И счастье ближних будет в тягость

Твоей душе, и мыслить об одном

Ты будешь день и ночь, и постепенно чувства

Любви, прекрасного погаснут и умрут,

И счастья не отдаст ничьё искусство!

Все шумные друзья, как листья, отпадут

От сгнившей ветви; и, краснея,

Закрыв лицо, ты будешь проходить, —

И будет больше стыд тебя томить,

Чем преступление – злодея!

Теперь прощай!..

Желаю долго жить.


Голос отца помог найти «мероприятие» – она поставит пьесу «Маскарад». Позовёт Ваню с Костькой и Стасом, и они закатят такой спектакль! Мама и Колечка здорово натаскали их с Ваней, ничего трудного – всем найдётся дело. Одни займутся декорациями – многие девчонки хорошо рисуют, другие подберут музыку – кажется, четверо учатся в музыкальной школе. Ещё костюмы. Через два месяца будет спектакль. Настоящее мероприятие, как у взрослых.

После похорон Сталина странная тишина опустилась на их школу – учительницы ходили на цыпочках, говорили шёпотом, избегали смотреть в глаза им, ученицам, и невольно все они тоже как бы «на цыпочках» стали жить. Может быть, «Маскарад» рассеет тусклость и с неё снимет тяжесть?!

Кровавых слёз познаешь сладость…

Постепенно чувства

Любви, прекрасного погаснут и умрут,

И счастья не отдаст тебе ничьё искусство!


Вера Фролова собирала членские взносы со своих подчинённых так, чтобы все они, не комсомолки, видели, насколько серьёзно то, что происходит: двадцать копеек, ведомость, хрустящие комсомольские билеты, печать. Вера – полная, розовощёкая, неуловимо походила на Ираиду Васильевну, с той же интонацией, что и учительница, говорила: «Подготовьтесь к политинформации», «Комсомольское собрание имеет повестку дня – „Политическая зрелость комсомольца“».

Тусклый свет класса. До зевоты скучны уроки. Мрак. Средние века. Но она уже вырвалась из сна. Не вопросы, нет, вопросы к ней тогда не явились, – желание избавиться от страха, от ощущения, что она – в сетях средних веков.

До сих пор она была чужаком в классе, избегала общих походов в кино, на переменах читала, а тут кинулась в гущу болтовни, выложила свои идеи! Как ни странно, девчонки поддержали. Ираиды в тот день, когда Марья принесла «Маскарад», не оказалось: как секретарь парторганизации, она уплыла в гороно на совещание, и читали по ролям без неё. Вообще Ираида научила их, будь то проза или поэма, читать произведение по ролям, и получилось всё очень хорошо.

В самом деле, нашлись любители рисовать декорации, и музыкантши, и костюмерши. Распределили роли. Марья сказала, что на главные мужские роли приведёт брата с друзьями. Девчонки восторженно завопили.

И, быть может, до самого дня премьеры об Ираиде не вспомнили бы, так понравилось собираться без неё, если бы Ваню со Стасом и Костькой нянечка пустила в школу. Но их не пустили, и Марья отправилась в учительскую. Ираида вышла к ней в коридор. Услышав о «Маскараде» и о том, что решили пригласить мальчиков, опешила – глаза вытаращила, рот разинула и несколько минут стояла как Городничий в «Ревизоре». Вообще всегда её первая реакция на необычную ситуацию была эта – молчаливая пантомима крайнего изумления, с обязательным хлопаньем красивыми ресницами. Следом раздавался крик. В этот раз вместо крика получился хрип: «„Маскарад“? Во время траура? Какой „Маскарад“?» – «Лермонтова, – растерялась Марья. – Вы сказали – „мероприятие“. Какой же траур?! Почти месяц прошёл!» – «Спектакль? Развлечения? – повторяла одно и то же Ираида, но вот голос её окреп: – Мальчики не переступят порога нашей школы. Я, как партийный секретарь, запрещаю. Зала не дам. Запрещаю. Нужно мероприятие комсомольское. Сделаешь газету ко дню рождения Ленина. Всё. – Ираида дышала с хлюпом, сипела, будто порвала связки, и Марья половины слов не разбирала, лишь догадывалась. – Какие такие репетиции? Кто-о-о? Фролова?! Развал работы. Мы готовим светлое будущее, а вы – к прошлому тянете? А может, тут – намёк?! Политическое преступление. Не-ет, я этого не оставлю…» И снова крика не получилось, у Ираиды стало плохо с сердцем, она фактически повисла на подоконнике, и Марья побежала в медпункт за врачом.

Сердечный приступ прошёл, и прорезался крик. И развернулась целая программа политических мероприятий: собрание, на котором чистили Веру Фролову, «потерявшую бдительность», и Марью, «политически неграмотную, подрывающую основы комсомола». Потом заседал комсомольский актив, где при закрытых дверях Вере Фроловой объяснили, какова её роль в общественной жизни, ей прочитали лекцию о светлом будущем, которое она должна обеспечить. И, наконец, Ираида устроила открытое комсомольское собрание, обсуждали Марью – годится ли для комсомола? «На вид» поставили и то, что держалась всегда особняком, и то, что проводит свободное время не в школе, а с братом, и наверняка не только с братом, и то, что учится не в полную силу. Обязали Марью обеспечить еженедельную политинформацию и выпустить газету о Ленине. За всю жизнь не было более тяжкого труда, чем читать газеты для политинформаций. Тугие, казённые, непонятные, въедающиеся в плоть и кровь слова. У Ивана – такие же ираиды, такие же средневековые уроки, та же инквизиция – уничтожить, сжечь мысль и саму возможность мысли, и всё то, что не вписывается в Ираидин кодекс жизни: всякие там «маскарады», Дон Кихоты, представители другого пола, музыка и сама живая жизнь.

Полно, это сегодня, сейчас так видит она своё четырнадцатилетие, а тогда… что тогда она понимала?! Тогда она до изнеможения, до головной боли мучилась, читая газеты, выписывая цитаты, которые нужно зачитать на политинформации.

К тому времени, как надо было идти в райком, в её душе накопилось столько раздражения и чего-то ещё такого, чему она не могла дать названия, чего даже не осознавала, но это «что-то» бродило и кололо в ней, как бродит и колет нечаянно проглоченная иголка, царапает остриём.

Почему тогда не поверила своим ощущениям, почему не восстала, а покорно выполняла всё, что приказывала ей Ираида?

В райкоме сидели за красным столом аккуратные, лакированные юноши и девушки с плакатов. «Расскажи биографию», «Расскажи о нагрузках», «Поглядим, как ты изучила обстановку за рубежом и в стране». И взгляды – в упор, словно она перед судьями стоит.

«Я для них не человек», – почувствовала тогда Марья.

А дома отец встречает у дверей.

– Поздравляю! Такой день сегодня! Такой праздник! – Отец обнимает её, обдавая запахом «Тройного» одеколона, только что выбритой, чистой щекой касается с нежностью её щеки. – Вот, доченька, и ты в наших с мамой рядах! Жаль, Ваньку примут только через неделю.

А дома – накрытый стол и высоко вздыбленный мамин пирог с капустой.

– Скоро Ваня придёт, тогда и отметим, выпьем, Маша, за ваш день рождения и за твой комсомол. А пока идём-ка ко мне в кабинет, я тебе приготовил подарок. – Он, полуобнимая, ведёт её к себе, и парадная мама, в красном платье, с блестящими глазами, спешит следом. – Теперь ты, Маша, на переднем крае, как мы когда-то. Что ты думаешь, на фронте командир говорил: «Комсомольцы, вперёд! Вперёд, добровольцы!» И выходили мальчики и шли умирать. И в любую сложную минуту родина зовёт: «Комсомольцы, вперёд! Вперёд, добровольцы!» Так-то, Маша. Комсомольцы и члены партии всегда там, где труднее. Вызывают тебя в райком и говорят: «Ты нужен на севере, строить город…»

И вдруг Марья вырвалась из отцовских объятий, и, словно плотина прорвалась, хлынули из души и раздражение, и обида, и то самое непонятное, что бродило в ней, причиняя боль.

– Твой комсомол – враньё! Комедия. В твоём комсомоле всё запрещено! Одни политинформации! – Пытка с газетами, пытка на собраниях, когда её ругали, когда её обсуждали, пытка в райкоме, унижение, страх, пережитые ею за время подготовки к торжественному дню, постоянное ощущение собственной ничтожности, наконец, вырвались. Марья швырнула на отцовский стол комсомольский билет: – Вот твой комсомол. Одни выговоры и осуждения. Я должна говорить только то, что в газетах, делать только то, что Ираида скажет! А я не хочу. Я для всех пустое место. Не хочу никакого комсомола.

– Ты с ума сошла?! – закричал в испуге отец.

– Только «надо» и «нужно» выполнять, только членские взносы платить, только галочки мероприятий ставить!

– Да как ты смеешь?! – Отец выбросил к её лицу кулаки.

Слепая, не замечая кулаков, бледности отца, Марья кричит таким пронзительным голосом, что сама себя не слышит, а слышит лишь, как от её крика звенят стёкла в окнах:

– Ещё как смею! Всё – ложь! Всем на всех наплевать! Нету меня. Не-ету! Есть мероприятие.

Мама отводит от неё отцовские кулаки. Мама – между ними. Мама чуть не плачет, шепчет: «Вы с ума сошли! Оба! Тише же, Марфуша услышит, соседям разнесёт!» И Марья вдруг видит мамино опрокинутое, незнакомое лицо, обрывает крик. Но раздражение и пережитое чувство униженности не прошли, они поднялись рвотой ко рту, и Марья снова исступлённо кричит:

– Газеты – ложь! Собрания – ложь! В райкоме – судьи…

– Замолчи! – Отец отталкивает маму, трясёт Марью за плечи. – Да что ты знаешь?! Да как ты смеешь?! – повторяет он, как попугай. – Да что ты понимаешь?! Да Сталин бы сейчас, услышав такое… да в войну за этот билет…

– Знаю, погибали, знаю, жизнь отдавали. Значит, было по-другому. Я знаю то, что сейчас.

А мама снова – между ними, отнимает Марью у отца:

– Марья, прошу тебя, ты не знаешь, папу не принимали в комсомол, как дворянского сынка, чуть не посадили, чудом спасся, если бы сразу после школы не уехал на Кольский… с Колей и Петей… посадили бы. Папа кровью выстрадал комсомол.

– А если бы посадили?! – Марья чуть не задохнулась, готовая в жестокости своей сказать, что тогда он бы по-другому заговорил, но тут же прикусывает язык: она не знает, как заговорил Колечкин Кирюха, когда его посадили, пропал навсегда, и всё. А вдруг папа пропадёт навсегда?!

Марья съёживается, а отец – кричит:

– Кого же я породил?! Собственного врага? Да что же это?!

– Мотя, подожди, Мотя, она же ещё ребёнок!

– Не лезь! Ты же видишь, она рушит наши идеалы, нашу с тобой жизнь! Хватит сглаживать острые углы, ты только портишь её! Ты же думаешь так, как я. Ты же сама веришь!

Мама гладит отца по плечу:

– Верю, Мотя. Как ты. Но у ребёнка – переходный возраст. Выслушать надо. Понять. Марья, Марьюшка, доченька, жить нельзя, если не веришь!

– Во что верить?! В Ираиду?! В газеты?!

– Подожди, Марьюшка, послушай, я объясню тебе, и ты поймёшь!

– Нечего ей объяснять, ничего она не поймёт. Она мой враг!

– Сама подумай, Марьюшка, нет веры, нет будущего. – Мама с ней говорит, а сама продолжает гладить отца по плечу, точно хочет втереть в плечо одежду. – В справедливое для всех будущее надо верить. Смотри, метро. Дворцы… на площади Восстания, университет… Цены снижаются всё время. Для кого? Для тебя. Чтобы ты хорошо жила, училась. Для народа всё делается. Хозяин – народ…

Мама будто масла в огонь подлила.

– Хозяин?! Я хотела поставить «Маскарад». Нельзя. Мальчиков на вечер пригласить нельзя. Я – кто? Если я – народ, значит, я – хозяин? Тогда почему всё – нельзя? Почему за мысли в сочинении – двойки? О Дон Кихоте…

– Я помню. Я говорила с Ираидой Васильевной…

Марья не слышит.

– А когда повторяю Ираидины трескучие фразы, как попка, – пятёрки. Почему учителя на вопросы не отвечают, рот затыкают – «молчи!», а сами оглядываются на стены и двери?!

– Хоть и непедагогично, надо признать, – плохие учителя. – Теперь мама гладит её, Марью.

– Все – плохие? – Марья уже не кричит, но в ней ещё набросано и нагорожено, как в захламленном доме. – Учителя – пусть. Но почему у нас так много врагов, если власть – для народа? Всю жизнь, с детства, слышу: «враги», «враги»! Даже врачи – враги.

– Мала еще! Не твоего ума! Дело врачей – серьёзное дело! – перебивает её отец.

А она перебивает его:

– Если мы с Ваней – народ и всё – для нас, почему нас с Ваней растащили по разным школам и не разрешают нам дружить, даже вечер провести вместе не разрешают?

Мама уже не гладит её, смотрит мимо неё своими громадными карими глазами, и в маминых глазах – страх и смятение. Марья продолжает говорить, но говорит уже неуверенно, сама боясь того, что говорит, по инерции заканчивая фразу:

– Тогда почему Гумилёв и Цветаева под запретом, а вы с папой любите их и читаете нам?!

Путаница вопросов, путаница мыслей, всё – в кучу. Марья ждала от мамы ответов, а мама спутала её ещё больше – обняла, начала извиняться:

– Прости, доченька, это я во всем виновата, я упустила тебя. Мне казалось, ты уже встала на ноги, ты – сильная…

– Замолчи! – попросила Марья. Злость, раздражение прошли, вместо них – непонятно к кому жалость и ощущение зыбкости.

А мама повела её в гостиную, где накрыт стол и на столе – её любимые эклеры и пирог, сунула ей в руку кусок пирога. Разложила на полу ватман, краски, села на пол, разбросала по листу цифры – 1953 и четырнадцать, стала рисовать детей, деревья, лисиц и собак – много лисиц и много собак. И их с Ваней нарисовала вместе с собаками.

– В день рождения обязательно нужно возвращаться в детство. Детство – это сказки. Забудь, что ты взрослая, придумай сказку. Каждый из нас – по одной, вот тебе и газета. Праздник. Что же ты, Марья? Очнись.

«Очнись»? Сказку?! Что такое сказка? Ложь. Газеты – тоже ложь. Всё – ложь.

– Смотри, Марьюшка, какая у нас с тобой весёлая лисица. На мою похожа. Я тебе рассказывала, когда я занималась в КЮБЗе, у меня дома жила лисица, я с ней в театр ходила и «надевала» на плечи, как чернобурку. Смотри, улыбается…

Марья невольно посмотрела. А мамина лисица вовсе – грустная.

Пришёл со своего футбола Иван, потный, розовый. Отхватил кусок пирога, спросил с полным ртом:

– Вы чего перевёрнутые? Может, тебя не приняли?! – Дожидаться ответа не стал, босиком пошлёпал в ванную. Водопадом рухнула вода, раздался громкий голос: «Удар короток, и мяч в воротах!» Вышел Ваня с прилипшими ко лбу волосами, в линялой клетчатой рубахе, в потёртых тренировочных штанах. – Разделали нас под орех, три – ноль, вот конфуз!

– Чего ж ты веселишься? – удивилась Марья. Вообще она заметила, брат совсем по-другому реагирует на жизнь: не нравится урок – доведёт учительницу, не хочет делать чего-нибудь – не делает.

– Правильно раздолбали! Наука будет: не заносись, не бездельничай. Э, Машка, учимся на ошибках, как же ещё? Вылезем! Ты чего опрокинутая? – спросил снова. Увидел у неё на груди значок, присвистнул: – Даёшь! В передних рядах, значит? А меня на День Победы перенесли! – Ванька жуёт пирог, смеётся, свободный от страха, независимый от неудач, райкомов и ираид.

– Мотя, иди к нам! – позвала мама. – Давай, наконец, издадим газету! – Отец не вышел из кабинета, и мама, не дождавшись его, начала рассказывать: – Представьте себе, солнце раскалило небо, землю и само изнемогает от жары. Опустило лучи в реку, пьёт воду. Река пробует освободиться от ласковых, но убивающих её лучей, не может пошевелиться. Просит солнце о пощаде, солнце не слышит. – Мамин голос развеивает день – молотки в голове стучат всё тише. Поединок реки с солнцем, бесконечный песок пустыни, ослабевшие звери, тошая собака с выпирающими костями и языком, вывалившимся от жары, – важнее райкома и ираид. Жаль, Колечки нет, сидел бы сейчас с ними, привалившись спиной к боковине кресла, и смотрел бы на маму, и, может быть, мама рассказывала бы не такую печальную сказку.

Но и Марье лезет в голову лишь печальное. Она перебивает маму и говорит о том, что Ваня изобрёл машину, ею стал прорывать канал и повёл за собой воду из другой реки, до которой не добралось солнце, потому что она – в лесу и укрыта деревьями с кустами. Звери, собака напились. Но явились каратели, отняли у Вани машину, песком засыпали канал и Ваню зарыли в песок, а когда собака раскопала его, убили собаку.

– Ты чего такая кровожадная? – рассмеялся тогда Ваня.

Вошёл отец.

– Это не сказка, – сказала мама. – В сказке обязательно должен быть добрый конец.

– Пожалуйста, – сказал отец. – Собаку не убили. Собака и звери растерзали карателей. – Отец посмотрел на Марью вызывающе, будто ждал, что она всё-таки извинится.

Но Марья не хотела извиняться, стала рисовать в углу газеты Ваню с машиной, роющей канал.

За окнами, на подоконниках их квартиры птицы клюют сало, хлеб, семечки, топочут, безостановочно болтают, заглядывают, стучатся в окна, утверждая своё право на внимание к себе людей. Марья нарисовала других птиц: летят, распластав крылья, в светлом небе.

– Жил в горе камень. Был он очень красивый – ярко сверкал, и люди толпами приходили к нему в гости. Камень не знал мыслей людей, но видел, они любуются им, и радовался, что доставляет им удовольствие. А они примеривались, как лучше вырвать его у горы. – Отец сидел, как и они, на полу. Подтянул колени к груди, обнял. Глаза – светлые-светлые. Злость на отца пропала. Отца почему-то жалко. И себя жалко. И маму. И Ваню. – Наступил день, когда люди явились с гремящими машинами, отбойными молотками и громкими криками. Камень не понимал.

– Папа, не надо дальше, – попросила Марья. Не осознание, ощущение – жестокости, зыбкости жизни. Ираида, райкомовские судьи хотят, чтобы все – врозь, а они вот – вместе, и отец, и мама, и Ваня – на тёплом полу их большой гостиной. Только Колечки сегодня нет почему-то. Была бы ссора с отцом, если бы Колечка добрался до их восьмого этажа?! Была бы ссора с отцом, если бы Ваня не пошёл на свой футбол?

– Пусть камень останется в горе! – сказал Ваня. – Я тоже не хочу.

– Папа, поедем в парк культуры, покатаемся на лодке! Помните, как в Сухуми с дядей Зурабом! Все вместе! – повторила Марья.

– Я буду грести, – сказал Ваня. – Пощупай, какие бицепсы, – протянул он отцу руку.

– Сколько лет мы с тобой не катались на лодке, а, Оля? Пожалуй, в последний раз именно в Сухуми, да?

– Жив Зураб или не жив? – то ли сказала, то ли спросила мама.

– Может, сначала поужинаем? Я умираю с голоду! – Ваня уселся за стол.

Все засмеялись.

После их конфликта отец под каким-нибудь предлогом – то узнать, сколько времени, то с просьбой покормить его – стал являться к ней в комнату. Спрашивал о её делах: что проходит по литературе или истории, что читает, с кем дружит. Потом начинал рассказывать о себе. Как строил город на Кольском. Как на фронте чуть не погиб – совсем рядом со «сценой» разорвался снаряд, и его засыпало землёй, пока откопали, пока привели в чувство… А когда Марья размякала, обрушивал на неё тексты передовиц, лозунги митингов. Именно в этот период он стал водить её на правительственные приёмы. «Приглядись, какая умница! – шептал ей. – С утра до ночи в работе – для общества! А это – генерал! Правая рука министра культуры!» Поначалу Марье нравилось, как все смотрят на неё, как с ней разговаривают, точно со взрослой, и сама атмосфера приёмов нравилась, когда даже с министром можешь поговорить! Но однажды поняла: отец приобщает её к своей жизни, чтобы она поверила в то, во что верит он. Севрюги с белугами, угри с раками, икра пусть себе красуются под ярким светом! Один раз сказалась больной, другой. В третий придумала собрание, в четвёртый – вечер в школе. Не хочет она больше «райкомов» под тихую музыку! Отец пообижался и отстал. При встречах неизменно был ласков, но к сближению больше не стремился.

Мама с отцом прожили вместе двадцать лет. Что она знает о маме, об отце? Часто вечерами вместе уходят. Часто принимают гостей. Очень часто уезжают сниматься в другие города, бросая их на домработниц, меняющихся, как листки календаря. Родители живут своей бурной жизнью, им с Ваней в этой жизни с каждым годом всё меньше места. Иногда мама прорывается к ним – с Чеховым, с разговорами о смысле жизни, с газетами-спектаклями, но газеты-спектакли отошли в прошлое вместе со сказками и куклами, а «смысл жизни» не вызывает энтузиазма – умные разговоры глохнут, не успев начаться. И мама отступила, предоставив их самим себе.

С четырнадцати лет, когда Марья неожиданно взбунтовалась, с последней их общей газеты и общей сказки она снова погрузилась в спячку. После уроков бежала домой – от лжи и мероприятий. После массового приёма, когда почти все девчонки класса вступили в комсомол, её оставили в покое. Годились любые отговорки: занятия по английскому, нужно к врачу, приехала тётя из Ленинграда, болит голова. Видимо, теперь хватало послушных исполнителей и без неё. Дома учила уроки, читала Мопассана и Куприна и не могла, не умела ухватить себя, хотя была полна лишь собой одной. Марья спала с открытыми глазами, но машинально выполняла все необходимые обязанности. Не осознавала, но фиксировала каким-то механическим счётчиком то, что происходило вокруг: «фотографировала». Сейчас фотографии – перед ней.

Ваня разбудил её среди ночи. Положил ледяную ладонь на её губы – молчи! Потянул за руку с кровати, подставил ей под ноги шлёпки. Вся ещё спящая, смутно услышала какую-то возню, глухую борьбу, рвалось чьё-то дыхание – сон никак не отпускал, сквозь него не пробиться к происходящему. Иван приоткрыл дверь. Марья, как сомнамбула, пошла к светлому проёму.

– Прочь из дома! – свистящий шёпот отца.

Кому это он?

Шёпот гремит, жжёт.

Сегодня был праздник – они с Иваном окончили школу. Всё как всегда: гости, цветистый тост Меркурия за взрослую жизнь, вкусная еда, музыка. Отец ушёл провожать гостей, Колечка прикорнул в гостиной на диване – как всегда в последнее время, перебрал. Они с Иваном ушли спать, лишь закрылась дверь за гостями и отцом.

Снится ей голос отца? «Искалечила мне всю жизнь, замучила, перекрутила. Мы разводимся».

Они с Иваном – одно целое, припали друг к другу, держатся за руки. Их бьёт одна дрожь.

Почему мама молчит? Что мама сделала такое ужасное?

Отцовский шёпот оглушает, делает происходящее всё более непонятным: «Унижала всю жизнь. Отвернись. Не смотри своими глазищами. Да, я сделал тебя неудачницей. Я!» Отец свистит шёпотом. Страшнее крика. За все углы комнаты, за все двери, за все косяки цепляется, застревает в доме, и в них с Ваней навечно застревает этот шёпот.

Упал стул. Непонятны звуки, шорохи.

– Мотя?!

Мамин голос?

Показалось. Мама молчит. Почему молчит?

– Надралась, теперь будешь куролесить всю ночь! Актриса! Надоело. Надоели твои ночные спектакли. Комедиантка! Сегодня не выйдет. Припас тебе снотворное. На-ка запей, на этот раз водичкой. Нечего прятать за щеку, знаю твои хитрости! Что я сказал? Глотай! Хочу спать. Иди, иди к себе. Баиньки. – Снова борьба. – Отвернись, я говорю, не таращься, не разжалобишь. Пей, я говорю. – Злое дыхание отца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю