Текст книги "Не могу без тебя"
Автор книги: Татьяна Успенская-Ошанина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Почему «недолго»? Откуда он взял это? Стояла бесприютная на лестнице и больше всего в жизни хотела увидеть отца. В нём есть то, что умерло в Иване: искренность убеждений. Отец стойко верит в свои идеалы, а Иван – политик и циник. Иван боится потерять тёпленькое местечко. Встретиться с Иваном в «Арагви» после сегодняшнего?! Невозможно.
Перечитывала снова и снова отцовское письмо, и ей казалось: возвращение в детство возможно.
Сто рублей?! Таких денег она давно не держала в руках. Бумажка была большая, красивая, и Марья разглядывала её, как ребёнок яркую картинку.
Первое, что она сделает: купит Алёнке и Борису Глебычу «Птичье молоко». Это их любимый торт. Пусть пол-Москвы придётся объездить, а добудет. Потом сготовит роскошный обед, испечёт пирог с мясом и позовёт Алёнку с Борисом Глебычем к себе. А на те деньги, которые останутся, починит сапоги и купит рейтузы.
Подошла к своей квартире. Из-за двери звучит музыка.
Какой ещё сюрприз ожидает её?
Она позабыла о дне рождения. И Иван позабыл об их дне рождения. И встретились они так, как люди в день рождения не встречаются.
Открыла дверь. Распахнуты двери в обе комнаты. Накрытый стол. Нарядные тётя Поля, Алёнка и Борис Глебыч.
– А это цветы от Альберта. – Алёнка указала на корзину с гвоздиками.
Одной рукой Марья прижала к груди папку, другой – отцовское письмо и сотенную бумажку.
– Девочки, за стол, плов остынет, – позвал Борис Глебыч.
2
«Мама, прости. – Марья прижалась щекой к холодному камню. – Как жить дальше? Я потеряла себя. Ваня не придёт к тебе сегодня из-за меня».
Произносила «мама» и как бы попадала под защиту, потому повторяла: «Мама, мама». Забытое слово, без которого и солнце светит не в полную силу, и ночи спятся не глубоко, без него обеднел язык.
Видимо, так тихо, так неподвижно сидела она у маминого изголовья, что птицы решили, это их пространство жизни, и слетелись на могилу, и заговорили на своём языке. Клевали что-то, видное только им, а может, делали вид, что клюют, и болтали, болтали. Затаившись, слушала. Каждая болтала и пела своё. Слышат они друг друга? Птицы плясали на могиле, но их лёгкие ножки не касались ни цветов земляники, ни листьев, лишь травы. Трава встала дружная, ровная, нежно-зелёная. И Марья очнулась.
Нет, не кончена её жизнь, несмотря на то, что они, теперь уже окончательно, разошлись с Иваном. Нужно научиться жить одной, без подпорок и помощи. Как дерево живёт, как трава.
А как живёт трава?
«Мама!» – сю-сю, словеса. Ханжа. Мама ни при чём. «Я», «я», «я»! Собственные бессонницы, обиды, неудачи. Как благородно: земляника, птички, согбенная фигура над могилой, изображающая скорбь.
Почему мама погибла? Почему отец, не пускавший её сниматься и изменявший ей, не чувствовал себя перед ней виноватым? Почему мама стелилась перед отцом: предугадывала желания, служила ему? В чём была виновата перед ним? Может, Марья вовсе не смеет осуждать отца?!
Ещё некоторое время просидела, как бы удивляясь тому, что раньше не приходило ей в голову: подумать не только о себе. И встала, и пошла из клетки, в которую отец заключил маму, и в которую она погружала себя якобы для того, чтобы воскрешать память о матери, а на самом деле для того, чтобы лелеять такую большую, такую несчастную, такую обиженную – целым миром – душу. На поверку: тщеславия в её стремлении помочь людям больше, чем бескорыстия. На поверку: главный предатель – она! Колечку бросила!
Очиститься от скверны можно, лишь расплатившись собой!
Колечка жил в одном из самых лучших районов Москвы, на Патриарших прудах, в старом доме. Когда-то в этом пятиэтажном доме лифта не было и долго приходилось взбираться на пятый этаж, потому что потолки в квартирах поднимались до трёх с лишним метров. Не было и ванной комнаты, мыться ходили в баню. Но в конце пятидесятых годов пристроили к задней дворовой стороне дома стеклянное сооружение. Теперь и в этом доме вверх-вниз ползал, поскрипывая и покряхтывая, лифт, в мороз звенел от холода, как ледяной дворец, и грозил рассыпаться в одночасье. Ванную комнату тоже «прикрепили» аппендиксом с той же стороны, что и лифт. Зимой в ванной было не так холодно, как в лифте, но прихватить там гайморит или воспаление лёгких было вполне возможно. Зато все бытовые неудобства окупались старыми деревьями Патриарших прудов, дарящими прохладу и свежесть в жаркие дни, лебедями, плывущими по воде, скамейками в пуху или в серёжках, на которых можно сидеть часами и в играющих детях узнавать своё детство.
Так думала Марья, попав на Патриаршие: Колечкину родину.
Колечка часто говорил, что лифт терпеть не может, ходит пешком, по чёрной лестнице, сохранившейся, наверное, лишь в этом доме.
Лестница, как и в прежние времена, когда они вместе с мамой приходили в гости к Колечке, пахла кошками. Неожиданно этот устойчивый неприятный запах показался родным, напомнил их чаепития за старинным ломберным столом, старушку, потчующую их «жаворонками» с глазами-изюминами, таких и не ела больше нигде, весёлый Колечкин голос: «Сегодня у меня для вас сюрприз, закройте глаза».
Воочию увидела улыбчивую, раскованную, освобождённую маму, такой она дома никогда не бывает, услышала её голос. Громко рассказывает мама, как выкормила чёрно-бурую лисицу, пришла в театр с нею на шее вместо воротника. «Мыргает!» – передразнила мама соседку в театре. В голосе ужас и мамин смех, едва сдерживаемый. «Пришлось уйти, – говорит мама. – Спокойно лежать моя Лиска умела, а не „мыргать“ – никак!» Все тогда громко смеялись: и старушка, и Колечка, и они с Иваном, и сама мама.
Марья застряла где-то между третьим и четвёртым этажами, твёрдо уверенная, что сейчас, через несколько минут, увидит благообразную, со старомодной причёской, в старомодном широком воротнике старушку, Колечку и – маму.
Она оттягивала их встречу, как оттягивают чудо, готовое обрушиться и полностью изменить жизнь. Но щипало в носу, но саднило в груди – трезвые клетки продолжали жить и стучать реальными секундами времени, разделяя память кровавым рубежом на прошлое и будущее.
И всё-таки двинулась к Колечке, подталкиваемая собственным предательством, тяжело, медленно стала взбираться наверх, к прошлому, к Колечкиным «сюрпризам», к старушкиным «жаворонкам», к маминой судьбе.
Позвонила раз, другой. Звонок распался на мелкие звонки, которые ещё долго перебалтывались между собой, но на их болтовню никто не шёл. Нет дома. Это хорошо. Значит, в своём книжном киоске.
Киоск прижился в самом углу Патриарших, на противоположной стороне. Укрытый деревьями, защищённый оградой от уличной суеты, он был «центром культуры» Патриарших прудов: на ближних скамьях, на складных стульчиках, просто на траве сидели люди, тяготеющие к саморазвитию, – читали газеты, брошюры, журналы, обсуждали футбольные и шахматные матчи, судебные хроники и лотереи.
Не сразу подошла к киоску. Как поднесёт к Колечке свою предательскую физиономию, какими глазами посмотрит ему в лицо?!
– Тётя, гляди, настоящий корабль! – Мальчик лет шести встал на цыпочки и протянул ей газетный корабль. Она не успела взять и посмотреть, он тут же отскочил от неё, что-то проделал с кораблём, подбежал. – Гляди, не корабль, самолёт. Ловко я умею?
Мальчик был беленький, сильно заросший, неухоженный, в грязной рубашке, в потёртых штанах с лямками крест-накрест на груди. Марья взяла его за руку, повела к углу Малой Бронной и Садовой. Сколько себя помнит, там всегда продавали мороженое. К счастью, ларёк был открыт и сейчас. Представила себе, что он – сын. Спросила: «Какое хочешь?», и, пока он светлыми глазками метался по бутафорным пачкам, не могла успокоить себя: сердце колотилось, как после соревнований по бегу.
Мальчик не лизал мороженое, подобно всем нормальным детям, а откусывал, словно это был хлеб, и глотал, не давая куску растаять.
– Подожди, – остановила его Марья, от жалости потеряв голос, – так совсем невкусно. Ты лижи.
Но логика взрослого человека, в своё время вдоволь наевшегося мороженого, не подействовала: мальчик мотнул экономно головой, чтобы не потерять ни секунды, и снова откусил большой кусок. Так, с мальчиком, заглатывающим мороженое, и подошла к газетному киоску, и сразу – лицом к лицу.
Но в киоске Колечки не оказалось. Сидела уютная, толстая, в старомодных буклях, очень пожилая дама, смотрела вопросительно на Марью.
– Вам нехорошо? – спросила участливо. – Что случилось?.
– Здесь должен работать мужчина…
– Вы имеете в виду Николая Антоновича? Он – в Кащенко.
– Дай ещё! – Мальчик дёрнул Марью за руку. Машинально оглянулась на мальчика, он смотрел требовательно и умоляюще одновременно.
– Что такое «Кащенко»? – осторожно спросила, ни разу раньше не слышавшая этого слова. – Подожди, – сказала мальчику, лишь в этот момент полностью осознав бесхозность его, кажется, навечно вцепившегося в её руку.
– Это психиатрическая лечебница, находится на Загородном шоссе. У него началась белая горячка. Сначала на метро, потом на трамвае. – Дама стала подробно объяснять, как туда добраться. – Не плачьте, ему уже лучше. Выжил.
Пыталась запомнить дорогу, но слушать мешала горячая детская рука, властно утягивала от киоска и от Колечкиной беды.
– Погоди, – попросила мальчика, но мальчик тащил её от киоска, требовал ещё мороженого. И Марья покорилась, даже спросила:
– Кто научил тебя делать корабль и самолёт из газеты?
Она услышала торжественное – «Кузьма» и одновременно участливый голос киоскёрши:
– Палата одиннадцать. Оказывается, у него дочка есть. Где же вы были так долго?
– Кто такой «Кузьма»? – спросила, а про себя повторила: «Оказывается, у него дочка есть. Где же вы были так долго?»
– Ты что, не знаешь Кузьму?! Он ходит к мамке. Слесарь. Придёт, покажет мне какой-нибудь фокус и сразу – под зад: катись! Он научил меня делать плевалку. Это очень просто: берёшь пузырёк из-под лекарства…
«Где же вы были так долго?»
Что делать с мальчиком? К матери не отведёшь: может, как раз сейчас мать с Кузьмой или вовсе на работе.
– Ты почему не в детском саду? – спросила, надеясь, что мальчик сбежал из сада и его можно туда водворить.
– И-и, сад! – важно сказал он. – Я в первом классе. А сегодня вообще воскресенье.
– Коля! – громко вслед им крикнула киоскёрша. – Иди-ка сюда! – А когда мальчик послушно вернулся к ней, сказала: – Оставь тётю в покое. Видишь, у неё неприятности. Ей не до тебя. На вот, посмотри картинки в «Мурзилке».
– Э нет, пусть ещё даст мороженого, тогда отстану. Ты, небось, жадная, а она отстегнула на самое дорогое!
– Да, да, конечно, – заторопилась Марья. – Конечно, куплю ещё, только ты не глотай, лизать надо. А хочешь, и сушек тебе куплю?
– Можно, – милостиво согласился мальчик. – Жрать я завсегда хочу. Я сейчас вернусь, – сказал он киоскёрше, – не убирай «Мурзилку», так и быть, посмотрю.
Когда Марья добралась до Кащенко, ощутила дикий голод. Остальные чувства притупились. Пожалела, что себе не оставила сушек и не догадалась купить мороженого. Кроме того, и к Колечке нельзя идти с пустыми руками. Пошла искать столовую.
Очутившись снова в больнице, около низкого флигеля, о котором ей говорила киоскёрша, вместо того чтобы войти и наконец спросить о Колечке, привалилась к стене – несмотря на то, что поела, силы ушли, как уходит кровь из раненого.
Почему-то вспомнился день последнего школьного звонка.
После всех торжеств Иван удрал на тренировку, а она принялась убираться.
Ненужные книги погружает сразу в сумку – для библиотеки, нужные – складывает в порядке экзаменов вместе с лекциями, комкает и выбрасывает исписанные, разрисованные листки.
Звонят. «Наконец-то Иван!» Марья бежит открывать, не спрашивая, распахивает дверь. А на площадке – Лёся. Розовое платье укрыло коляску. Лицо у Лёси тоже розовое, нежное.
– Здравствуй, Маша. Мне нужен Ваня.
То, что Лёся одна, не удивило – бабушка подвезла к двери и ушла, удивили воздушное розовое платье в холодный дождливый день и не юные глаза на светлом, словно подсвеченном лице.
– Ваня скоро должен прийти, – сказала Марья. – Заходи. – Спохватившись, обошла коляску, повезла Лёсю в гостиную. Засуетилась: – Посмотри, вот маска, папа привёз из Египта, а это, видишь, раковины со дна Средиземного моря, один папин поклонник подарил. Хочешь, возьми самую большую? Это моя! – Оставшись с Лёсей один на один, Марья поняла Ивана: всё, что можешь, всё, что у тебя есть, отдай Лёсе! Лёся время от времени коротко взглядывала на дверь. – Мы сейчас чай будем пить, у нас есть булочки с повидлом, конфеты и ветчина. Я сейчас, Лёся, я только чай поставлю. Нравится эта картина? Она с Кольского. – Марья носилась между кухней и гостиной, не замолкая, говорила: – Как хорошо, что ты решила прийти к нам! Соседи, а видимся редко. Мы о тебе скучаем. Вот посмотри, папа был в Париже, привёз проспекты, здесь все достопримечательности. О, у нас есть ещё икра и крабы! Мы сейчас устроим пир! – строчила без передышки. – Хочешь альбом с фотографиями посмотреть? Это мы с Ваней маленькие. Колечка снимал. Колечка – наш друг, можно считать, второй отец. Это мы на пляже… – И вдруг осеклась. Чёртова дура! На всех фотографиях они – бегущие, входящие в море, играющие в волейбол. Зачем это Лёсе?! Бездушная!
Но Лёся буквально вцепилась в фотографии, возвращалась к уже просмотренным снова и снова.
«Значит, так живут нормальные люди?» – за ту Лёсю задала себе сейчас вопрос Марья. Прошлая жизнь запоздалыми волнами сейчас выплёскивала ей под ноги её крупные и мелкие предательства, бестактности и бездумности. Лёсю не жалела, ни разу в гости не позвала, пока Лёся не пришла сама, оглохнув от тишины своего дома, преодолев гордость и застенчивость.
Лёся не ждёт, когда Марья сейчас с собой расплатится за прошлое, Лёся спрашивает тогда: «Это больно – бегать?» Марья не понимает. Но тут приходит спасение – звенит звонок, и она несётся встречать брата.
После своих тренировок Иван всегда приходит растерзанный, распаренный, потный и, не замечая ничего вокруг, спешит в ванную. И сейчас скинул грязный плащ, бросил в угол сумку с формой, в другой – ботинки, в носках пошлёпал через проходную гостиную – мыться и вдруг замер на месте.
– Лёся?!
Марья не решилась войти, осталась в передней, прислонилась к двери. Ей бы поспешить на кухню, выключить выкипающий чайник, а она стояла оглушённая Лёсиным вопросом: «Это больно – бегать?»
– Я уезжаю. Пришла к тебе попрощаться. Я люблю тебя. Меня везут в другой город к самому лучшему врачу, а может быть, к великому волшебнику. Если меня вылечат, ты женишься на мне?!
Тонкий, полудетский, несмотря на семнадцать лет, голосок гремит в ушах и сейчас.
– Обязательно, – не задумавшись, быстро ответил Ваня. – Ты хочешь чаю? Давай устроим пир!
– Вы с Машей так боитесь меня, что говорите без передышки. Не хочу чаю. Не могу пить чай. Ты мне сказал. Я буду стараться вылечиться, буду делать всё, как нужно. – После долгой паузы сказала: – Проводи меня, пожалуйста.
Марья отскочила от двери, метнулась в кухню и там поставила ладони над бурлящим, почти выкипевшим чайником, чтобы немного согреться.
3
Всё-таки она вошла во флигель.
– Вы к кому? – резко спросило её высохшее, узкогубое существо в юбке, не успела Марья переступить порог.
Тут же заскрежетало что-то, Марья оглянулась.
Не только её, взгляды всех посетителей, молча, неподвижно сидевших в холле, остановились на красномордом санитаре, со скрежетом вынырнувшем из недр больницы. Нормально двери здесь не открываются, они пронзительно взрываются злыми железками. Наверное, в тюрьме так же. Красномордый санитар, поигрывая связкой железок, налитый сокрушительной силой укрощать, смирять, прошествовал из корпуса.
«Палата № 6», гаршиновские рассказы, истории о сумасшедших домах, когда-то где-то слышанные, когда-то читанные, мухами облепили Марью: жужжат. Может, и Колечку бьют?
– Вещи, что ль, принесла? Давай! – спросило неожиданно вполне человечьим голосом существо. – Оформляют его. Должон скоро выйти, как раз к трём.
Недоумевая, Марья переспросила:
– Что оформляют?
– Документ, чего ещё, – почти по-человечески объяснило существо. – Выпускают его. Хватит, нагостевался.
Марья выскочила из корпуса.
Солнце, деревья с молодыми листьями, птицы поют.
Сегодня уже было это. Только на кладбище деревьев больше, зелень гуще, ветки словно переплелись все в братской любви. Здесь деревья стоят далеко друг от друга, поодиночке, скупыми вехами живой жизни.
Облегчение и страх. Хорошо, что не там, внутри, под скрежет железа и под неусыпным глазом красномордых санитаров встретятся они, но встреча – близка. Какой она будет?
Не одиночество, не голод, не разлука с Иваном, самая страшная мука – предать человека.
Вышел старик, закинул голову, стал смотреть на солнце. Потом медленно двинулся по территории больницы к выходу. Как на вешалке, на нём болтался пиджак. Что-то знакомое почудилось в этом человеке, неторопко, как бы нехотя уходящем из сумасшедшего дома.
Только когда отошёл на несколько шагов, сообразила: это же он, Колечка! Позвала: «Колечка!»
Он продолжал идти.
Не слышал? Слышал, но не отнёс к себе? А может, узнал сразу и не захотел узнать: вычеркнул из своей жизни. Ни на что не надеющимся псом поплелась сзади.
Навстречу шли, обгоняли их люди. Светило не майское, будто июльское солнце: насквозь прогревало, словно призывало к милости и прощению. Они с Колечкой под солнцем одни на свете!
– Колечка! – снова решилась позвать.
Он на ходу повернул голову, резко остановился.
Стоял, ждал, когда она подойдёт. Она спешила подойти, а ноги не слушались, заплетались, потому что в лице Колечки не вспыхнуло радости. Глаза не были тусклыми, как у человека, которого закормили лекарствами, и больными не были, словно не из больницы он вышел, но они были равнодушными: такими смотрят на постороннего. И, когда Марья подошла совсем близко, он, явно узнавший её, продолжал оставаться равнодушным и немым.
– Прости меня, если можешь, – забормотала она. – Ни горе, ни моя тяжёлая жизнь – не оправдание. Я не могу больше без тебя, я очень соскучилась.
Колечка повернулся и пошёл, но, она успела заметить, в глазах мелькнуло облегчение, а может, радость – он разрешил ей идти с ним. И она пошла рядом. Сначала шла молча, как идут, когда всё уже сказано-пересказано, когда люди совсем родные и в молчании – высшая близость, которую словами только испортишь. Шла и боялась смотреть на Колечку. Но в какую-то минуту посмотрела – мутная, одна, прилипла к сивой щетине слеза. И тогда Марья заговорила: про то, что её тоже все бросили, про тётю Полю, про «скорую помощь» и про больницу, где она работала, про Ивана, про его Веронику, про голод, про страх, про опусы. Говорила с удовольствием, ища оправдания у Колечки за своё многолетнее отступничество, удивления перед её геройством. И вдруг с разбегу заткнулась – опять «я-я». Зачем оправдываться, зачем снимать с себя вину?
– Я предала тебя. Предала маму. – Заспешила. Заговорила просительно: – Наверное, остались её записки. Знаю, чувствую, у неё была какая-то тайна. Хочу напечатать то, что она написала. Мне нужно знать её тайну, чтобы думать о ней, чтобы быть с ней. Я совсем не знаю маму.
Колечка остановился, повернулся к ней.
– Мне вшили ампулу, – сказал свои первые слова. Не сказал, прошамкал. С ужасом Марья увидела: у него нет зубов. Выпали от истощения или… выбил красномордый санитар? Не может быть, чтобы вот так, сразу, исчезли все прекрасные, белые зубы! – Я больше не буду пить. Записки у меня. Это дневник, мама доверила хранить, но разрешения печатать не дала.
Они стояли на тихой аллее Загородного шоссе, около жёлтых, барачного типа домов под солнцем и птицами, соединённые снова, теперь уже, Марья чувствовала, навсегда. Она вымоет Колечкин дом, она будет приходить к нему и готовить еду, как дочь. Она познакомит Колечку с Алёнкой и Борисом Глебычем. Возьмут и все вместе поедут в Серебряный бор купаться. Она поможет Колечке вставить зубы. Будущее метало перед ней свои сочные картинки, а Колечка смотрел на неё как раньше, когда всё, что у него было, отдавал ей и Ване.
Но она больше не хочет ничего брать у него. Теперь она отдаст ему всё, чего недодала ему жизнь. Сейчас она скажет ему…
– Пойдём сядем, – позвал он.
Они сели на скамью под старой, опустившей свои ветви чуть не до земли липой.
Доверие – это прощение. Теперь не оступиться, не увязнуть в своём «я», принять в себя Колечкины страдания. Сколько раз принимала в себя боли больных и забывала о себе! И сейчас, в этот первый за долгие годы, очищающий, прощающий час есть только Колечка.
Так и знала, чувствовала: без Меркурия дело не обошлось.
Они втроём учились во ВГИКе. Сначала все трое на актёрском, а потом Меркурий, тогда он никаким Меркурием ещё не был, тогда он был Петей, перешёл с актёрского на режиссёрский.
– Он мог снять с себя последнюю рубаху и отдать нам, – шамкал Колечка. – Мог не спать ночей и писать для нас шпаргалки. Умел высмеять себя, признавал, что бездарен как актёр, и не обольщался.
Несмотря на то что Меркурий перешёл на режиссёрский, к экзаменам готовился и свободное время проводил с ними. Были они, три друга, очень бедны в те довоенные годы, но жили весело: за чаем и винегретом выдумывали сценарии, разыгрывали спектакли, строили воздушные замки.
– Так продолжалось до «Ведьмы». «Ведьма» – спектакль в ИФЛИ. Нас привёл туда приятель – посмотреть чудо! Мы любили чудеса. И пошли. – Колечка замолчал.
Неровно дышал. «Стенокардия, – машинально отметила Марья, – нужно показать Альберту». Сжигаемый лихорадкой, заросший, как в дни съёмок «Жестокой сказки», сидел, привалившись к спинке скамьи. – Мама играла Ведьму, – сказал наконец.
Марья кивнула. Она знала, что мама играла Ведьму. Но она не знала того, что с этой «Ведьмы» началась драма трёх жизней. Не только отец, но и Пётр, будущий Меркурий, и Колечка ступили в костёр, разожжённый мамой, в котором сгорели потом мама и Колечка.
Они уже снова шли.
– Три раза мы смотрели «Ведьму». Каждый раз мама играла по-разному, другую ведьму. Была ведьма весёлая, из озорства творила жестокие бесчинства. Была ведьма – философ. В третьем спектакле ведьма оказалась страдалица. Она мучила людей и сама погибала с каждым. Прошло, наверное, всего две недели после первой «Ведьмы». Но мы, все трое, можешь представить себе, забросили свой институт и буквально поселились в ИФЛИ. Ходили на лекции и семинары не к себе, а в ИФЛИ, к маме. Раньше всё было просто и демократично. Обстановка такая… студенты – хозяева положения. Свита вела маму домой. Мы с мамой оказались почти соседями. Я жил в Ермолаевском, она – во Вспольном.
– Колечка, давай постоим, отдохнём!
Но Колечка не услышал, продолжал идти и рассказывать. Не о том, что чувствовал тогда он, – она сама догадалась и о бессонных ночах под мамиными окнами, и о внезапно родившемся Меркурии вместо Пети, и о напряжении, возникшем в отношениях трёх друзей, – а о маме. Вот кто о себе не помнил – Колечка!
– После третьей «Ведьмы» мама никак не могла отключиться. Давно спектакль кончился, и зрители разошлись, а она стояла, счастливая и несчастная одновременно. Мы поздравляли её. Она кивала, но видно было: ей не нужны наши поздравления, в ней совершается что-то, что в эту минуту делает её великой драматической актрисой и одновременно – слепой и отрешённой. Наконец она вышла из ИФЛИ и двинулась к Сокольникам. Почему-то, когда мы её поздравляли и когда вышли на улицу, отца не было. Он выскочил из ИФЛИ, как чёрт из банки, явно не в себе. Зима, двадцать градусов, а он – в летнем пиджаке, считай, голый, его будто что ведёт!
Снова Колечка замолчал, и Марья досказала за него: мама с папой поженились, родились они, Иван да Марья.
– Где же тайна? – спросила Марья.
– Тайна?! Вот мы и подобрались к тайне.
– Нет, – сказала Марья. – Сначала поедим. Сначала ты отдохнёшь, у тебя аритмия, ты очень бледен.
Колечка спотыкается, сейчас упадёт, а она… она испугалась тайны. Не хочет она никакой тайны.
Столовая с невкусными котлетами, с мутным чаем вернула прежнего Колечку – у него заблестели глаза.
– Что, Машка, неужто и впрямь начнём жить по новой?!
– Начнём, Колечка. Вместе начнём. Ты да я. Я буду о тебе заботиться, а ты люби меня, как в детстве.
– Слушай, Машка, то ли я спьяну не понял Ваньку, то ли ты в уме повредилась: чего это ты взялась судить отца? Удумала казнить его. Никто никому не судья, – повторил он слова, которые совсем недавно говорила себе она. – Ты говоришь, предала меня?! Нет, Машка, это я – предатель. Маму предал. Кирюху предал. И себя самого. Вместо того, чтобы биться за Кирюху и поискать обходы Меркурия, я бился головой об стенку и глушил себя водкой. Ладно, себя… Я Олю погубил. Это ведь я налил ей первый стакан, потом второй. Своей рукой! А потом уж у нас с ней пошло-поехало. Отец – гулять, и мы с Олькой – тоже «гулять». Раз стакан, два стакан! Вы-то спали, вы-то с Ванькой с детства жаворонки, с десяти вечера, тут хоть потоп, вы отваливаетесь от любого пирога. Даже в Новый год еле дотягивали до двенадцати. Ну а мы с Олькой – решать мировые проблемы! Знаешь ли ты, как всё видится, когда свободен? А мы с Олькой и свободны, и всемогущи! Трусов освобождаем от трусости, ловкачей – от острых локтей, завистников – от зависти, конъюнктурщиков – от корыстолюбия, неудачникам раздаём удачи. Это поначалу. А наберёмся под завязку, рассыпаемся на части! – Колечка не договаривал. Марье и так было душно, тошнота подошла духотой. «Замолчи, Колечка, не надо, не хочу!» Снова перед глазами: мама стремится выброситься из окна, а папа с Колечкой стягивают её. Значит, не один раз было, пила мама по-чёрному, ночью пила, поэтому на цыпочках приходилось уходить в школу, на цыпочках возвращаться – днём мама отсыпалась.
Отец изменял? И Альберте Игорем изменяли своим жёнам. Похоже, большинство мужчин изменяет. Что ж, всем женщинам пить? Из-за себя, из-за своего пьянства…. Отец не виноват. Отец не убивал маму. Убил Колечка. Любимый, надёжный, любящий. Колечка налил первый стакан и – все остальные. А она судила отца. Столько лет. А она откинула отца. Без отца мучилась.
Озноб? Жар?
Вспышкой – гора Синай. С острыми выступами, с колючками, с голыми скользкими отвесами, с пропастями. Задрала голову. Вот где свет – высоко. Ответ – там! И она – полезла. Цеплялась за острые выступы, раздирая колючками ноги до крови, ползла осторожно по скользким отвесам.
– Словно кожу с нас содрали, – голос Колечки. – Представляем себе колымские лагеря, Соловки, видим доходяг. И странно соединялись с нашими судьбы погибших в те годы – в лагерях и на войне, и судьбы сегодняшних заключённых, и всех-всех… Ты-то теперь, небось, докумекала, какая беда случилась? Высокие идеалы, братство, равенство… – красивые слова. Всю юность мы бились в нищете, в работе, на всех углах талдычили: «Мы не рабы, рабы не мы!» В пытках, в муках лучшие погибали за народ, за свободу, приносили себя в жертву. А ведь получилось: зря погибали. Не за народ – за Сталиных и Меркуриев. Какая свобода? А ведь получилось – рабы! А ведь получилось – рабство! Мы с Олькой – всемогущие! – пытались спасти всех несчастных: придумывали чудеса. И не могли. И пропускали ещё по стаканчику. Доходили до черты, принимались слёзы лить. По всем заключённым и погибшим. И по себе. Гадали, как спастись. А разве спасёшься? И что тут придумаешь?! Где тот дуб, в котором ящичек, а в нём – утка, а в утке – яйцо, а в яйце – иголка – смерть Кощеева?! Нету ящичка, и иголки нету, которую переломишь, и Кощей сдохнет. Покажи мне этого Кощея! Ошибочка вышла великая, а против ошибочки разве попрёшь, Машка? Ну, Олька и сошла с рельсов: не хочу жить, и всё тут. «Зачем жить?» От беспомощности, Машка. Родным детям и то не поможешь. Отец держал. Отец ушёл.
Колечка не договаривал. Она договаривала за него.
Колечка тушил пожар водкой. А причина – не в Колечке, причина над Колечкой и над мамой, та же, которая сгубила миллионы людей. Пила мама – из-за беспомощности, из-за того, что – «рабы», из-за того, что – «не свободны», из-за того, что – «погибли миллионы», из-за того, что судьбы мамы и Колечки сходны с судьбами погибших в лагерях и застенках! Мама хотела крупных ролей. А откуда их было взять, когда все роли – ходульные и однозначные? Вот почему не снималась. Колечкин фильм не мог прийти к людям. И её «Гора Синай» не может дойти до людей. И её судьба схожа с маминой, с Колечкиной, с судьбами погибших. Вот что она хочет понять: кто сделал роли мелкими, Петю – Меркурием, кто не пускает её роман и Колечкин фильм? Кто?
Она – над пропастью. Сейчас рухнет вниз. Насмерть. Осторожно поднимает голову. Сверху – яркий свет.
Колечка убил маму. Колечку убил Меркурий. Кто убил Меркурия? Пластинку заело на одном месте. Как могла мама бросить их: выбирайте, мол, сами свой путь?! Как мог отец бросить маму и их? Он не бросил Ивана, он во всём помог ему. Иван не может помочь ей. Хочет. Не может. Снимут с работы. Может она поправить ошибочку?!
Озноб. Жар. Чернота застит Колечку, день.
Инстинкт самосохранения: огромным усилием воли ухватилась руками за выступ – не свалиться в пропасть. Просто выжить – вот же, жив Колечка! Свет сверху. Есть ответ, как жить: ещё можно спастись. Ногами упёрлась в камень, полезла снова. Выше, выше: узнать ответ. Можно ли – «исправить ошибочку»?
– Вот так я распорядился своей любовью, Машка. – Тих голос Колечки. – Ни себе, ни людям. Обычная история. А ты говоришь, ты предала меня. Нет, сперва я предал Ольку. И значит, тебя с Ванькой, – повторил он. – Я ведь подумал, когда увидел тебя: ты пришла обвинять меня. Ну, думаю, теперь Головой в реку, и всё. Зря вшивал ампулу.
Алёнка верит в Ивана, ждёт его.
Кто судил тех, которые погибли в застенках, в лагерях, на фронтах – в затылок, кто осудил на гибель миллионы людей?
Алёнка никогда никого не судит. А она, Марья, судит.
Отец живёт – радуется жизни. Иван живёт – радуется.
Она лезет вверх. Ближе яркий свет. Борис Глебыч не рухнул в пропасть, жив. Моисей добрался до верха. И над ней гремит голос: «Не убий», «Не укради», «Люби ближнего твоего, как самого себя», «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим».
Кто говорит? Колечка?
Колечка идёт молча, уронив голову на грудь.
Гремит в ушах голос: «Не убий», «Люби ближнего твоего…», «Возлюби Господа Бога твоего…».
– Ты был болен, Колечка, – говорит Марья, – потому что не мог жить, как хотел, делать, что хотел, сначала тебя…
– Э-э-э, – прервал он её, – «сначала», «потом»… Разве в этом дело? Много погублено жизней. Погублено, и баста.
– Колечка, как жить?








