Текст книги "Не могу без тебя"
Автор книги: Татьяна Успенская-Ошанина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
И вдруг – тишина. Глухая. Такая только когда смерть. Не слышно ни шагов отца, ни скрипа дверей. Уши забиты свистом, стуком пульса, страхом.
Они с Ваней сидят, прижавшись друг к другу, на Марьиной тахте. Нет слов, способных передать их смятение. Наконец, измученные, засыпают. Ноги свисают неудобно. Затекли. Мышцы стали, как кости. Острая боль будит Марью. Марья пытается встать на ноги, ноги подламываются, она растирает чужие икры.
Яркое солнце в комнате. И в комнате – отец. Небритый, незнакомый. Мятые щёки. Смотрит мимо них, не видя. Чужое выражение лица, лицо перечёркнуто сузившимися губами и складками, схватившими губы в скобки.
– Вы – взрослые, должны понять, я полюбил другую женщину, я ухожу. – Не удосужился поинтересоваться, как они восприняли его слова, вышел из комнаты.
Ещё можно остановить отца, просить его, умолять.
О чём? Чтобы остался с мамой? Чтобы остался с ними? Об этом не просят. Да и не найти слов, способных разрушить безжалостность того, что сказал отец, нет сил оторвать каменные ноги от пола.
Отец вернулся днём. Стремительно вошёл к маме в комнату и – застыл как вкопанный. Дёргалась бровь, кричали глаза отчаянием, болью, ненавистью, любовью. А может, Марье примерещилось это? Может, просто отец отдышивался от своего бега по улице, лестнице, квартире?
Мама лежала, отвернувшись к стене, словно не услышала, что он ворвался в её комнату.
Отец постоял, постоял над ней и закричал:
– Хватит играть. Ты не на сцене. Надоело. – У отца дёргается бровь. Отец снова кричит петухом: – Повернись ко мне, кому говорю? Ну?! Посмотри на меня! Ну?! У меня есть размен. Тебе с ребятами трёхкомнатную, мне – однокомнатную. Договорился в Моссовете. Мебель тебе, – скачет голос отца. – Одеяла тебе. – Отец щедро «отказывает» матери старые изношенные вещи общей жизни – вытершиеся, потускневшие от чисток пледы, разрозненные чашки с тарелками от сервизов, облупившиеся шкафы. – Я беру книги и проигрыватель.
Отец ушёл к восемнадцатилетней девочке, в новом фильме игравшей его дочку, очень спешил официально связать с ней свою жизнь, торопил развод, грубо кричал на мать по телефону, и его голос разносился по дому эхом.
А мама под грохот готовящегося к фестивалю города, под отцовский злой голос лежала безучастная ко всему – к отцовским требованиям поспешить, к размену квартиры, к неожиданной для всех делёжке вещей. Взгляд отрешённый, губы опухшие, как от слёз, хотя мама не плакала.
Марья пыталась бороться с мамой за маму: подносила еду, уговаривала хоть попить, но кофе, чай тёплой струйкой стекали по маминому подбородку к шее. Марья гладила мамины руки, лицо, плакала, растерянно повторяла: «Мама, очнись», «Мама, скажи что-нибудь», но мама не слышала, никак не реагировала на Марью, словно какой-то яд приняла, медленно, но наверняка убивающий её.
Иван дома отсутствовал – в первый же день получения аттестата отнёс документы на журфак МГУ и теперь сидел на консультациях с другими абитуриентами, готовил город к фестивалю, готовил свою футбольную команду к международным встречам.
Стучали в углу гостиной громадные часы, медленно переползала стрелка с цифры на цифру. Напольные, старинные, сколько Марья помнит себя, столько часы живут у них.
Ей нужно было всего на два часа отлучиться – отвезти документы в мединститут. Туда и обратно. Галопом. И она решилась. Вошла в мамину комнату, мама – в привычном положении: лежит, отвернувшись к стене. Вышла на цыпочках.
Она будет врачом. Она научится распознавать и лечить самые таинственные болезни.
Гроза началась рывком, без подготовки – когда Марья, сдав документы, вышла из института. Грохотом обрушился гром – Марья присела от страха. Молния вспорола небо. Ослепила. Почти без отдыха – вспышка за вспышкой. Ветер раскачивает деревья, стремясь выдрать их с корнем. Водопад, падающий с неба, загнал прохожих в подъезды, прибил к домам.
Марье мерещится, все лица не в воде, а в слезах, все перекошены страхом – такими, наверное, они будут в последний час жизни на земле.
Откуда вдруг взялась гроза? Почему небо – кровавое, и с него льётся кровь, и всё вокруг точно забрызгано кровью?
Снова взрыв грома, и снова Марья приседает. Снова вспышка – у лица, сейчас сожжёт молния Марью, а с нею вместе всех! И в зареве этой вспышки валится кровавое дерево поперёк улицы, обрывая пуповину, связывающую Марью со всем живым. Марья закрывает лицо руками, кричит, а голос её слаб, никто не слышит.
Надо скорее попасть в метро, но почему же не идут ноги, почему вся она – ватная? Шаг, ещё шаг, с преодолением. На последнем дыхании, оскальзываясь, падая, вставая, добирается до метро. От Маяковской – скорее – по улице Горького – к маме!
Гроза рухнула на людей и бросила их в разгромленном мире, ушла – оставила воду по колено и оборванные провода.
Наконец Марья добежала до дома, вошла во двор. У подъезда – толпа.
Чужие люди. Потрясённые. Немые. Плачущие. Соседи заключили её в осторожное, бережное кольцо, обрушили непонятные слова. Мама?! Выбросилась?! Слова – камни. Марья потеряла сознание.
3
Сквозь вату, или воду, или песок, забивший уши, пробивается давнее, что-то, случившееся с ней. Гроза. Была гроза. Вот что значила гроза – нельзя оставлять человека, если ему плохо, одного ни на минуту. Скользнул в сознание вопрос: мама раньше задумала и только ждала удобного мгновения, когда останется одна, или гроза подтолкнула её к окну? Скользнул, исчез. Кто что скажет теперь… На мокром асфальте – мамин мозг.
– Вы, ребята, взрослые, очень скоро каждый из вас будет строить свою семью, начнёт жить самостоятельно. Предложили быстрый обмен, мне – двухкомнатную. Моссовет оформит.
Голос отца:
– Постельное бельё, мебель поделим. Каждый начинает жить сам.
Голос. И тишина. И небытиё. Забиты наглухо тишиной окна – не едут машины, не идут люди, не стучат в окна птицы. Тьмой завесило вещи, лица, лампы и солнце. Ни слуха, ни зрения. Только мозг на асфальте.
– Маша, Машенька! – К её щеке припадает щека Ивана, её руку сжимает рука Ивана.
Морг, крематорий. Поминки. Было – не было? Лица. Чужие.
Нет Колечки. Нигде нет. Иван крепко держит её за руку, как непослушного ребёнка, не даёт упасть, пропасть совсем. Иван – то, что связывает её с реальностью: с куском хлеба, с чашкой чая. Иван держит её своим голосом: «Маша, Машенька!»
Зачем-то приблизилось лицо отца. Отшатнулась от отца.
– Ты убил?! – Крикнула, не крикнула. Шепнула, не шепнула.
Время остановилось. Тишина.
И после тишины – клетка машины, долго везущая её куда-то. Её ведут куда-то, несут мебель. Иван спрашивает её о чём-то, она не понимает. Иван усаживает её, вкладывает в руку листок.
– Звони мне, вот телефон. Машенька, держись.
Она не понимает, что он говорит. Только вдруг пропала Ванина рука. Холод заползает хитрыми мокрицами под рукава, ползёт по телу. Слова – почерком Ивана: «отец решил», «твой дом», «готовиться к экзаменам». Вместе слова не соединяются.
Чужие запахи. Чужое окно. Ни голосов птиц, ни привычного гула машин. Ветка берёзы – в окно. Сочные, небольшие листки. И – духота.
Стук в дверь. Резкий. Так стучит беда. Оглушая. Вырывая из тишины.
Разве может случиться что-нибудь ещё?
Стук повторяется, злой. Марья повернулась к этому стуку лицом, втянула голову в плечи, ждёт.
Распахивается дверь, в проёме – маленькое, тощее существо, с жидкими короткими волосами, с острым носом, швыряет к ней её туфли, зонтик, вешалку для пальто, оставленные Иваном в передней. Из разверзнутого рта – «лягушки», «змеи», «головастики»:
– Не ложь свои вещи на колидор! Расхозяевалась. Научу блюсти порядок. Знать будешь тётю Полю!
Что это за «тётя Поля»? Откуда? – попыталась понять. Заперлась на ключ, а чужой голос лезет из всех щелей щиплющими пиявками – «интеллигентка кака», «небось, понятия нету тряпку в руки», «упёрлась в окно».
Оказывается, она слышит! Скрипучий, едкий голос достаёт до сердца, и сердце стучит с резкой болью. Марья осматривается. Большая комната. Её шкаф. Её письменный стол. Её тахта. На тахте – тюки. На полу – чемоданы. Старый их телевизор. Чайник, облупленный, жёлтый, уткнулся носом в стенку. Где она? Почему здесь её вещи? Куда делся Ваня?
Был листок. Рукой отца написано: «Главное – работа. Она спасёт от горя. Чтобы научить ребёнка плавать, нужно бросить его без помощи в воду. Не без помощи. В любую минуту помощь будет».
Деньги на жизнь – в её портфеле, в учебнике физики. Её дело – начать немедленно готовиться к экзаменам и во что бы то ни стало поступить в институт.
Ваниным почерком написано: она должна жить сама, потому что они – взрослые; она не сможет очнуться, если её будут опекать, она – сильная и должна жить; если он будет нужен, вот телефон.
Почему она должна жить одна? Об отце она не думает. То, что нет отца, – правильно: отец погубил маму, отца больше не будет. Но почему нет Вани? Как же можно жить без Вани?
Она хочет пить. Печёт горло. Грудь печёт.
Марья берёт чайник, выходит в кухню, наливает воду, ставит чайник на плиту. Тут же выскакивает тётя Поля.
– Кто разрешил взять мои спички? Не жги газ попусту! – И выключает конфорку.
На неверных, негнущихся ногах Марья уходит в комнату, садится на тахту, сидит, тупо уставившись в одну точку. Никак не проглотит сухую слюну. «Должна начать жить сама». Как – «жить»? Как – «сама»?
Марья пьёт воду из горлышка чайника. А всё равно печёт, будто в груди – ссадина, лицо горит. На цыпочках входит в ванную – умыться холодной водой, унять жар. Тётя Поля выключает в ванной свет, кричит: «Не жги электричеству». Марья ощупью открывает кран, подставляет воде лицо. Потом снова сидит в своей комнате. И вдруг замечает часы. Напольные. Из их дома. Поднимает гирю, запускает маятник. Живое существо. Родное. Но и защитный голос часов не заглушает тётю Полю. Звонит телефон. Тётя Поля кричит: «Нету. Не знаю где».
Тюки, чемоданы. Зачем она здесь? Нужно поймать такси и поехать домой.
Домой?!
Больше нет дома. Она очнулась наконец. Отец их дом разменял. Себе. Ей. Ване. Она должна жить одна. Это совсем непонятное. Понятно, у отца – жена. Но почему они с Ваней врозь?
Жизнь вторглась, вывела из прострации, из забытья. Или подохнуть. Или жить. Подохнуть не получилось. А жить – значит, под стук родных часов разобрать вещи, купить продукты. Жить – это начать готовиться к экзаменам и обязательно поступить в институт. Жить – это стать врачом. Она сидит над учебниками, хотя буквы не складываются в слова.
Ваня предал её. Вместо Вани – соседка – тётя Поля.
Тётя Поля вездесуща. Появляется в ту минуту, как Марья выходит на кухню, и сопровождает каждый шаг. В суп кидает тараканов или выливает остатки своего киселя, в картошку сыплет сахар. На полную мощность включает в своей комнате радио – ни заниматься, ни сомкнуть глаз не удаётся. Перекошенное злобой лицо перед ней даже во сне. Марье мерещится, что тётя Поля растёт, протягивает к ней руки, не руки – бритвы, сейчас изрежет её на части. Марья просыпается.
Ветка берёзы в окне. Листья на глазах темнеют, затвердевают, пылятся. Смех с улицы. Гитарные переборы. Скоро фестиваль. Она жива. Без мамы. Без Вани. Приспособилась – опытным путём установила: с шести до десяти вечера тётя Поля отсутствует. Из громких телефонных разговоров узнала – работает уборщицей в магазине. В это время – мойся, стирай, готовь!
Вечер. Без тёти Поли тихо, но без тёти Поли звучит мамин голос: «Когда я занималась в КЮБЗе, у меня дома жили настоящие лисица и тигрёнок». Кажется, окликнешь «мама!», и мама войдёт!
Звонит телефон. Марья выходит в коридор.
– Маша, здравствуй! Машенька, как ты? Я совсем без тебя пропадаю. Звоню, звоню, соседка говорит «нет дома». Где ты бродишь? Как на другой планете, до тебя не добраться. Не успеваю подготовиться. Как ты, родная? – Голос Вани далёк, глух. Между нею и Ваней – тётя Поля, тараканы в супе, бессонные ночи. А был ли Ваня в её жизни? – Ты что молчишь, Маша? Ты занимаешься? Не хочешь со мной разговаривать? Надо же, наконец, увидеться! Приезжай ко мне в Тушино, или давай я приеду, только ты будь дома, а то доберусь до твоих Черёмушек, а тебя не застану. Почему ты молчишь? Чем я обидел тебя? Маша! Машенька?!
Что с ней случилось? Ваня зовёт. Ваня хочет видеть её. Она тоже хочет видеть его. Не хочет. Ну, увидятся. Что дальше? Всё равно придётся вернуться сюда, к тёте Поле. И снова останется без Вани. А жить без Вани она пока не умеет. Вот даже разговаривать разучилась – ни слова не может выдавить из себя.
Ваня звонит каждый день, повторяет одно и то же: хочет видеть, не может без неё, просит рассказать о себе. Рассказывает о своих делах, назначили в рейд по паркам во время фестиваля. «Хочешь, приезжай в Лужники?! Это близко от тебя. Оставлю билет. Обещают интересную программу». В другой раз: «На Ленинских горах готовится что-то грандиозное, проведу тебя. Хоть немного побудем вместе!» Сквозь истерический крик тёти Поли: «Нельзя занимать телефон!» – Марья слушает Ивана. «Побудем вместе», «немного», «Лужники», «грандиозное». Зачем ей теперь всё это, когда она должна жить сама? Ванин голос зыбок, грезится.
Были мама, отец, Ваня. Они составляли её жизнь. Мамы, отца, Вани нет рядом – значит, нет жизни, нет и её самой. Выйти на улицу невозможно. Кажется, её задавят разряженные толпы счастливых людей или она попадёт в поток и понесётся без цели и смысла неизвестно куда. Спрятать голову под подушку и не слышать праздника. Её нет. И нет жизни.
Откуда взялась обида? На кого? Но обида разбухла, утопила в себе слова, и невозможно позвать Ивана. Обида загоняет её в себя, как таракана в щель: спрячься, затаись.
Звонит отец. Своим бархатным голосом спрашивает, чем помочь. Она кладёт трубку.
Кончился фестиваль – Марья отправилась сдавать экзамены.
Тиха, пуста Москва. Обрывки лент на деревьях, скамьях, стенах, флажки, сиротливые, отработанные шары, разбросаны по скверам и паркам обёртки экзотических конфет, печенья, вафель.
Марья идёт на экзамен.
4
– Здравствуй, родная моя. Как же я рад тебя видеть! Наконец мы добрались друг до друга! Машенька, сестричка! – Иван остановился в проёме «клетки» и разглядывает её. – Это ты хорошо придумала – отмечать здесь мамин день рождения.
Они встретились впервые со дня разлуки.
Когда Марья шла сегодня от трамвая к могиле, ноги подкашивались – что скажет Ивану?
– Здравствуй! – повторил Иван.
Марья не ответила. То ли потому, что она сидела, а он стоял, то ли в самом деле он сильно изменился за два года, только Марья не узнавала его и с изумлением разглядывала. Громадный, широкоплечий, уверенный в себе, интересный мужчина. А глаза – мамины. И нос, чуть вздёрнутый, – мамин. Губы незнакомые, не детские – припухшие, какие она знает, очерчены жёстко – мужские губы. Исчезла округлость, лицо стало узким, подбородок обострился. Этот парадный мужчина красивее, наряднее, чем её Иван. Но он – чужой.
– Что с тобой? Ты чем-то расстроена? – Иван шагнул к ней, прикоснулся щекой к щеке, как делал это всегда, когда чувствовал к ней особую нежность. – Машенька, сестричка… Ты здорово придумала – отмечать мамин день рождения, – повторил дрогнувшим голосом. – Мама ждёт, мы расскажем ей, как прожили эти годы. Помнишь, она любила сесть рядом и чтобы всё – как на духу! Наверное, нам есть что порассказать. – Иван уселся так свободно, так широко, что Марье пришлось отодвинуться на самый край скамьи, она чуть не упала, Иван придержал её, обняв за плечи. – В прошлом году в день нашего рождения совсем было собрался ехать к тебе, позвонил, а ты мне: «Оставь в покое», – отшвырнула. Ну, я и обиделся. Потом подумал: а может, кто появился у тебя, чего мешать? Прошло ещё какое-то время, я понял: у меня – отдельная квартира, у тебя – общая. Это же случайно вышло! Отец себе её приготовил и, конечно, не захотел возиться, а рассудил так: я в отдельной не пропаду, а тебе может понадобиться помощь – всё-таки соседка, пожилая женщина (Марья усмехнулась)! Сама понимаешь его отношение к коммуналкам – коммуны! Взаимоучастие. Я же решил срочно обменять твою комнату на квартиру, а сам… сам попал в штопор. – Иван замолчал. Марья ждала, сейчас скажет, что не может без неё жить, что пора съезжаться. – Я так привык быть рядом с тобой… – сказал слова, которых она ждала, но сказал громко, громче, чем принято говорить на кладбище. И, видно, почувствовал это, замолчал, уже надолго.
Сейчас они сидели, тесно прижавшись друг к другу, как в ночь разрыва отца с мамой. А родство, такое естественное и привычное во всей их общей жизни, не возвращалось.
Они были так сопряжены друг с другом! Даже на горшок просились одновременно, что составляло определённые трудности для окружающих. Любили клубнику, не любили вишню, гречки могли съесть по глубокой тарелке, а манкой давились. Засыпали одновременно, просыпались одновременно, даже если ради эксперимента их клали в разные комнаты.
Обычно дети дерутся, самые любящие и самые воспитанные. Как бы ни были дружны, что-нибудь да толкнёт к вражде – единственная игрушка, единственные качели, единственное яблоко. Иван с Марьей никогда не дрались. Яблоко – пополам, качели – по очереди, и радость – другому дать игрушку. В детском саду и в детском доме спали рядом, ходили, взявшись за руки, играли в свои игры, понятные лишь им двоим, чем, не желая, обижали других детей, друг от друга заряжались – энергией, радостью, творчеством.
Двойняшки, близнецы – слово неточное. Люди всю жизнь мечтают соединиться так, чтобы стать единым целым, единым существом. Иван да Марья – из одной кровеносной системы – боль и обида одного тут же становились болью и обидой другого: им больно было бы драться и ссориться, точно били бы каждый самого себя, они обогревали друг друга, успокаивали.
Первая разлука, первая беда – их растащили по разным школам.
Было больно руке, за которую мама силком утягивала Марью от Вани, но Марья не попыталась вырвать, потому что так легче казалось идти отдельно от Вани: думала о боли в руке и не думала о том, что Ваня остался в школе без неё.
Весь солнечный сентябрьский день прошёл как во сне: крикливая учительница, объяснения, которые Марья толком не слушала, бойкие и робкие девочки, много, очень много девочек и – нет брата.
Встретились они в тот день на улице, около школы Ивана, взялись за руки, шли молча, словно тяжесть для обоих была так велика, что даже самое простое слово получиться не могло, хотя мама всячески старалась растормошить их: задавала им тьму вопросов. Мама приготовила им праздничный обед – винегрет, котлеты и хворост. Но даже хворост не утешил их: они сидели на диване рядом, бок к боку, вялые и тихие. «Будем играть или делать уроки?» – спросила мама. И затеяла жмурки. А потом стала читать им «Белого пуделя».
Так и пошло. Школа – что-то резиновое, нудное, но неглавное, жизнь начинается с той минуты, как они встречаются с Ваней около ворот его школы.
Второй бедой для Марьи обернулся футбол. В лагере или на даче она играла с мальчишками… Футбол стал её врагом, когда Ваню включили сначала в сборную класса, потом в сборную города – тренировки длились дольше, чем уроки в школе. Слонялась по квартире одна, не желая без Вани ни заниматься, ни идти на каток, ни пить чай. Эта беда оказалась для Марьи большей, чем первая: из-за футбола Ване расхотелось изучать историю и биологию, читать вслух книжки, а без Вани читать скучно.
У него появилось любимое словцо – «ерунда!». О чём бы ни заговорили, о чём бы она ни спросила, наготове – «ерунда!». Только рассказы придумывать и записывать их – не ерунда, это Ване нравилось.
В восьмом классе их школы объединили, и Марья с Иваном сели, наконец, за одну парту. Пусть с опозданием в восемь лет, снова всё общее, кроме тренировок и соревнований. Иван стал требовать, чтобы она приходила болеть за него. Уютно устроившись в самом дальнем ряду стадиона, Марья читала. Домой возвращались вместе. Получалось, они вместе целый день.
Уход отца, мамина смерть. Последний удар – разъезд с Иваном по разным квартирам. Это уже не раздельное обучение мальчиков и девочек, когда они не видятся по четыре-пять часов, это раздельная жизнь – навечно. Марью словно из земли за макушку выдернули и обрубили корни, она покорно принялась засыхать.
Она провалилась в свой медицинский – вопрос «Зачем их с Иваном разлучили?» оказался важнее подготовки в вуз. Нельзя сказать, что не знала материала, ответила на все вопросы билетов, и сочинение написала легко, словно не в институте сидела, а на уроке или в домашнюю газету придумывала рассказ. Почему её не приняли, не поняла, а пойти выяснять ей и в голову не пришло.
В деканате сказали, что с её баллами она легко поступит в медучилище. Не задумавшись ни на минуту, Марья отнесла документы. В тот же день устроилась на «скорую» – нужно же обеспечить себе кусок хлеба! Но ни учёба, ни работа не спасали от бессонницы, тоски по Ивану и ненависти к чужому жилью. Чтобы победить тьму и тишину, войдя в свою комнату, включала все лампы, радио и телевизор. При ярком свете, под радио, телеголоса или музыку родные люди исчезали – до ночи, до мига, когда тьма снова возвращала их.
5
– Я заболел, когда разъехался с тобой. – Снова Иван сказал свои слова слишком громко, и снова Марья им не поверила. Был он незнакомым и выглядел счастливым. – Лекции, семинары. Писал роман. – Иван спешит оправдаться. – Тренировки, соревнования. Личная жизнь… – Он запнулся. Заговорил другим тоном: – Мама праздновала наш день рождения и не праздновала свой. Почему?
Их день рождения каждый раз превращался в событие.
Прежде всего, особый стол – мама готовила каждое блюдо сама, считала: покупной торт или заливное, взятые в ресторане Дома кино, расшатают семейные устои.
В первые годы после войны, когда для них разыгрывались спектакли, Колечка придумывал чудеса. Вот в руках у него ничего нет, и вдруг – цветы распускаются. Марья с Иваном привстают со своих мест, глаза протирают – надо же, из ничего – цветы. Не Герда, она сама на крыше с цветущими розами, сама – в снежном царстве со свисающими с потолка люстрами из сверкающих сосулек. И осколки разбитого зеркала – настоящие, они могут попасть в сердце, и тогда – не любить никого, не жалеть никого, тогда сама – ледышка! Она боится этих осколков.
В один из дней рождения мама с Колечкой плотно завесили окна гостиной, потушили свет. После минуты глухой тишины на стене вспыхнул экран, а по нему лесные дикари – полуголые Иван с Марьей несутся друг за другом, хохочут, разжигают костёр, пляшут вокруг него. Дух захватило. Настоящее кино! Они на экране, как папа, как мама, как Колечка. «Видишь, Мотя, твой подарок пришёлся ко двору!» – сказал Колечка. «Мотя, получилось! Ни одного метра брака! – сказала мама и тут же Колечке: – А помнишь яму? Ты боялся, не схватишь движение». То мама, то Колечка размахивали руками, вскрикивали и походили на них, лесных дикарей.
Мама в день их рождения всегда одевалась в любимую ими одежду, делала их любимую причёску – выпускала волосы на свободу.
Спектакли, фильмы.
Потом подарки.
В раннем детстве была война, голод. Казалось бы, о каких подарках говорить, а подарки были даже в войну, по числу лет: по пять монпансье, или по пять сухарей, или по пять маленьких, двухсантиметровых, печений – под подушкой, завёрнутые в аккуратные куски газеты, или шишки с серебряными обёртками от конфет, стёршимися от долгого лежания.
В десять лет им с Ваней подарили бело-рыжего, лохматого, глазастого щенка. Позабыв об играх, книгах, учёбе, выставив зады, скакали за Тюхой по квартире, с восторгом подтирали лужи, кормили по схеме – тёртой морковкой, витаминами. Если выходили гулять, Тюха терялся, за кем ему нестись, они нарочно бежали в разные стороны. Откуда в их дворе появилась шальная машина, когда они все трое, смеющиеся, забывшиеся, летели прятаться, – неизвестно, как Тюха попал под равнодушное, незатормозившее колесо – неизвестно. Не взвизгнул, не понял, что расстаётся с ними, не попрощался. Машина уехала, а бело-рыжий Тюха лежал перед ними ещё тёплый – Ивану с Марьей казалось: шутка, сейчас перестанет притворяться, вскочит и помчится дальше. Он остывал у них на руках, глаза быстро стекленели, затягивались плёнками. Они не плакали. И их первое горе – удивлённое молчание перед непостижимостью, нелепостью и жестокостью случившегося. Невозможно было видеть разномастные Тюхины миски – с недоеденной морковкой, с недопитым молоком. Мама хотела выбросить, они не давали. «Может, я попрошу точно такого же…» – начала как-то мама, они единым выдохом оборвали её: «Нет!» Был Тюха. Никого другого им не надо. Пусть остаётся в их доме память о Тюхе.
– Я не знаю, почему мама не праздновала свой день рождения, – говорит Марья.
– А ведь очень важны традиции. Народ жив, пока сохраняет традиции, – неожиданно сказал Иван. – Перестанет блюсти их, погибнет. Что сейчас происходит, ты понимаешь? Сталина разоблачили, а разве жизнь стала лучше? Наоборот, полный развал.
При чём тут «народ»? – удивилась Марья. – И как связано с народом и Сталиным то, что мама не праздновала свой день рождения? И что сейчас происходит? О каком развале говорит брат? Есть они – близнецы Иван да Марья. Есть мама, к которой в день рождения они пришли в гости, чтобы говорить только о маме. Надо вспомнить о маме всё: какая была жертвенная, как любила их, как трудно ей было вырваться к ним со съёмок, с совещаний, с бесконечных вечеринок, приёмов, а она вырывалась. Что происходит сейчас? То, что всегда. Люди рождаются, умирают, бегут на работу, на учёбу, удирают с работы и занятий за сапогами и билетами в театр, ходят в кино, болтают, задаются вопросами: зачем живут? О каких традициях говорит Иван? В их семье есть традиции, созданные мамой: торжественные церемонии принятия нового фильма, в котором снимался отец или Колечка, празднование дней рождения, застолья. Но это – традиции одной конкретной семьи. Да и этой семьи уже нет. Отец разрушил её – со всеми традициями и погубил создательницу и семьи, и традиций.
Не хочет она, вернее, не может видеть отца, хотя любила его больше всех на свете, что уж теперь и перед кем лукавить?!
Вот он учит её быстро ходить: «Главное – правильно дыши и никогда не устанешь. Тот, кто ходит медленно, скоро превращается в старика!» Вот ведёт её по улице под руку, как большую, и разговаривает с ней, как с большой. Вот он – Кай. Улыбается. Ей рассказывает, о чём думает. С ней вдвоём разглядывает розы. В кого она влюблена? В Кая? В отца? Когда спектакль кончился, Марья бросилась на шею к отцу. Её Кай. Не мама – Герда, она – Герда. Это она спасла Кая, расколдовала. Душистая шея, душистая гладкая щека. Отец-Кай кружит её по комнате, сжимает так, что сейчас она задохнется. Самый красивый, самый добрый, самый весёлый, самый, самый – её Кай, её отец.
Когда отец качал её, уже большую, на коленях, когда расчёсывал ей волосы или читал стихи Гумилёва, которые нигде не прочтёшь, она полностью теряла представление о жизни вообще – существовал только он, громадный, яркоглазый, с бархатным голосом и ослепительной улыбкой, с горячими ладонями, ласкающими её, с нежными словами, купающими её в неге и в любви. Да она могла кинуться за ним в огонь, если бы он попал в огонь, или прыгнуть в пропасть, если бы прыгнул он! Он казался ей человеком необыкновенным.
Любила она, когда над вкусным застольем, над лысинами, сединами и кудрями поднимался отец. Он красивее всех и добрее всех. Доверчиво улыбается гостям, каждому находит нужное слово и рюмку хорошего вина. А тост произносит всегда один и тот же, с небольшими вариациями. «Кто-то строит Волго-Дон, кто-то снимает фильм или играет в фильме о нашем времени, кто-то реализует великий план преобразования природы, предложенный Сталиным, а все вместе мы делаем общее дело, участвуем в совершенствовании нашего любимого государства, служим ему. Выпьем за то, что мы вместе, и только так мы сильны. – Отец розовеет детским румянцем, от своих слов словно подпитывается, и звенит голосом, и весь излучает готовность: сию минуту, прямо от застолья, кинуться исполнять любой приказ отечества. – За наши идеалы погибло столько людей! – скорбит он. – Теперь нам нести эти идеалы по жизни, передать детям. Наше призвание, наш талант, наши роли – самому справедливому обществу и лично товарищу Сталину. Ради него мы должны уметь жертвовать собой, своими интересами и желаниями! Тогда наша совесть будет чиста, и мы можем спокойно спать и спокойно отдыхать вот так, как сегодня. Правда, ребятки?»
Голос отца. Фотография. Колечка морщится, когда отец произносит тост.
Тогда недоумевала – почему Колечке не нравится то, что говорит отец, ведь он так искренне верит в то, о чём говорит, в самом деле на любые жертвы пойдёт ради общих интересов! А сколько раз он заступался за того же Колечку – кричал в трубку главному режиссёру: «Как нет роли? Для такого яркого, характерного актёра? Чтобы роль ему была, или я не буду сниматься в вашем фильме! Чего я не знаю?! Не хочу ничего знать. Что значит – велели придерживать? Да ты не так понял! Прошу, ну сделай лично для меня! Жалко же мужика. Да ничего тебе не будет. Отвечаю!»
Сейчас-то Марья понимает, чем эта помощь могла для отца обернуться. Оказывается, у неё смелый отец!
Тогда она просто поддавалась обаянию отца – может, так оно и есть, может, правда, единственный смысл жизни на земле: служить государству?! Может, мама с отцом правы? Это так важно – верить! Если веришь, всё – просто: бездумно делай то, что тебе говорят.
В год Двадцатого съезда возникли сомнения.
Она очень хорошо помнит тот день. Он совпал с днём рождения отца. Они с Иваном чуть не в двенадцать часов дня накрыли стол, «вымыли шею». В шесть вечера пришло несколько человек гостей, а родители всё сидели на партсобрании. Гремящие радио, телевизор, ожидание чего-то. Обыденность передач вызывает шепота. Она не понимает, почему так взволнованы гости, что происходит, чего ждут от Хрущёва. Почему смазано лицо отца, пришедшего наконец с партсобрания?
В тот день поздно сели обедать. И сразу встал Слепота.
– Твой день рождения, Мотя, а я хочу выпить сначала за Кольку. Наш друг с семи сопливых лет. Такие друзья, Мотя, не валяются на земле. Многое в нашей с тобой жизни, Мотя, от него зависело, что скрывать?! Уж больно он совестливый! – Слепота повернулся всем корпусом к Колечке, смеющимися глазами уставился на него. Говорил, в паузы покусывал ус: – Ты, Колька, победил всех. Молодец. Упрямый. Один из немногих сумел сохранить внутреннюю свободу и своё лицо. Не озлобился, остался верен себе, хотя мы тебя зажимали. Да, зажимали! – В речь Слепоты влетели словечки «свобода», «боль». Но у Колечки эти слова всегда были живыми, а у Слепоты пахли железными изделиями, с которых ещё не смыли машинное масло. Изменился внешний вид директора крупной киностудии. Он уже был не в чёрном костюме, застёгнутом на все пуговицы, а в голубом, модном, с распахнутым пиджаком и без галстука. – Пришёл, Коля, твой час, дерзай, делай фильм, какой тебе хочется! Вспомни молодость. И сценарий твой, и режиссура. Выпьем, товарищи, за Матвея, за самого близкого Колькиного друга! – совсем по-грузински закончил свой тост Слепота.








