412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Успенская-Ошанина » Не могу без тебя » Текст книги (страница 26)
Не могу без тебя
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 19:30

Текст книги "Не могу без тебя"


Автор книги: Татьяна Успенская-Ошанина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)

«Ну же, – приказывает себе, – поставь чайник. Ну же, пойди вымой руки». А сама смотрит на Андрея, не зная, как быть дальше.

Всегда готовый наступать, Андрей испуган.

Преодолела себя, сделала к нему шаг, коснулась ладонью его плеча – сквозь рубашку плечо огненное. Глядит ему в глаза и сама не верит в то, на что решилась. И Андрей не верит.

Она должна спасти его – привычные слова врача.

Марья повторяет их раз, другой: «Пусть он выздоровеет и уйдёт».

«Ханжа! – понимает. – Себя спасти от него хочешь».

Дрожа, как в лютый холод, обезумев от страха, начинает раздеваться.

Он не говорит «что вы делаете», черты его смазаны, губы дрожат, он не смеет дотронуться до неё, она сама касается его. Унижение, отвращение к себе и ощущение праздника, стыд, какого она никогда в жизни не испытывала… и наконец огонь, от которого она почти теряет сознание. И – незнакомое наслаждение, и впервые за целую жизнь покой праздника.

Через века сквозь шум в голове голос:

– Вам… плохо? – Его глаза на другом конце планеты: плещут светом и ужасом. – Вы… вам… плохо? Вы плачете? Вы улыбаетесь…

Андрей не ушёл и через год. В дни её дежурств брал Ваньку из сада. Сам же устроился на ночные и праздничные дежурства, чтобы подработать. Через год был так же трепетен, как до их сближения.

А её мучило ощущение, что она – с сыном, с братом живёт. Её было две. Одна – раскована и расслаблена, вся раскрыта своему освобождению от одиночества. Другая – зажата, прячет глаза от людей, точно проворовалась, украла чужое. Ей неловко было перед Андреем, и она всё время срывалась: гнала прочь, выставляла его вещи на лестничную клетку, кричала, что не любит, не может видеть его.

Первое время он терялся, потом стал тоже кричать на нее: «Прекратите истерику. Дура, вот дура!», но «дура» не звучало «дурой», и она не обижалась.

Теперь терялась она: не знала, как реагировать на его крик. Но ей становилось легче, точно он окатывал её ледяной водой.

Накричав на неё, он брал в ладони её лицо и шептал: «Красивая. Хорошая. Родная. – Не шёпот. Его слова разносились по всему дому, по всему городу: – Хорошая. Родная».

Он не замечал её ненависти, её раздражения. Он дарил ей себя, своё время, свои сумасбродные идеи об усовершенствовании общества, медицины.

По-видимому, как всякий мудрый человек, Андрей верил не её словам, а той лёгкости и радости, с которыми она лечила теперь больных, готовила обед, возилась с Ванькой. Но, как всякий творческий, глубокий, несущий в себе целый мир человек, он не был самоуверен. Ему и в голову не приходило, что он, единственный во всей её жизни, уводит землю у неё из-под ног, что это он вечной зеленью распахнул перед ней беспредельность Вселенной, что с ним она забывается и несётся в забытьи по зелёному и голубому.

Глава четвёртая

– То, что ты мне рассказала, – счастье. Тебе хорошо с ним! Какое имеет значение, сколько ему лет и что скажут люди? – Отец помолчал, сказал тихо: – Теперь ты должна понять, почему я ушёл от мамы.

– Нет! – поспешно сказала Марья.

– Почему нет? – удивился отец.

– Потому что вы с мамой всегда понимали друг друга. Потому что ты ушёл в бездуховность и физиологию. – Марья боялась обидеть отца, но не сумела промолчать.

– Дело не в том, что мама мне изменила и я был этим оскорблён. – Может, отец и обиделся, но виду не подал, говорил будто не ей, себе, словно наконец пытался разобраться в давно минувшем. – И дело не в том, что я не смог пережить её триумфа. Конечно, это сыграло определённую роль, но отнюдь не главную. Наоборот, я был потрясён. Если бы ты знала, какой фильм они создали! Вроде игра, всего лишь дипломная работа, детский сад, ерундистика, а в этом фильме… – Отец задумался. Не скоро сказал: – Драматургия, психология, всё в связи, в единстве, каждая деталь на месте, каждое слово – точное. И в соединении со всем с этим – игра Петьки и Оли. Я знал, мама – великая актриса, но в этом фильме она превзошла себя: вознеслась над всеми и всем. Не могу объяснить. Я считаю: мужики, не бабы решают, чему быть, чему не быть, фактически определяют жизнь, а женщина – исполнитель, очаг, услада.

– Домострой какой-то? – удивилась Марья.

– Нет же, не домострой, уверенность хоть в какой-то закономерности. Иначе невозможно жить, если хаос. Я боюсь хаоса. А тут на улице маму останавливали, а тут – слава, да не просто слава… Но я не об этом. Понимаешь, мама – моя единственная любовь во всю жизнь. У нас было две жизни. Одна – внешняя, при всех, где я пыжился, отстаивал право на собственное «я», вторая – в которой мама вела меня.

Казалось, вознесись сейчас в небо церковь, или восстань из гроба мертвецы, или подлети к её лицу духи умерших, потрясена была бы меньше. «Тогда почему ты изменял? Тогда почему так грубо уходил? Тогда почему не пускал маму играть?» – могла бы задать выстраданные вопросы, но была так потрясена, что лишь смотрела на отца во все глаза, немая.

– Я не верю в Бога, – говорил он тихо, как самому себе, – и не верю, что души могут встретиться. Но мама почему-то приходит ко мне. Это она развела меня с Лидией. Придёт, сядет около, положит руки на моё лицо и сидит. Не обвиняет, не сетует, не ревнует, как ревновала всю жизнь, не велит разойтись, просто руки держит вот так, чтобы мне было не страшно, чтобы я не мучился, я и не вижу Лидию.

Кричат птицы, нестерпимо, живой травой пахнет земля, первозданный новорождённый запах и свежесть проникают в каждый уголок души, и по этому запаху, по пробуждённой земле пластаются незнакомые жизни – её родителей. Видятся они не Колечкиными глазами, не глазами Слепоты, не их с Ваней, не мамиными – отцовскими глазами.

С первого спектакля «Ведьмы», с первой встречи (она – на сцене, он – в зрительном зале) отец позабыл и о лекциях с семинарами, и о друзьях: только она, не похожая ни на кого, решает, кому жить, кому не жить. Кланяться на подмостки выводил её главный режиссёр, седой величественный старик. Выводил и – кланялся маме, и прижимал руки к сердцу. А она стояла перед людьми, на людей не похожая. В толпе поклонников отец таскался за ней по этажам института, провожал домой, из Вспольного плёлся на Патриаршие пруды к Николаю, сидел в прострации за чаем с крендельками, и те жалкие три-четыре часа, которые он спал на Колечкином диване, тоже были полны ею: она продолжала распоряжаться его жизнью. Кризис наступил во время третьего спектакля. Ведьма обернулась страдалицей, мучающейся чужими болями. После спектакля он сидел один в пустом зале, наедине с незнакомыми ему чувствами, эти чувства были так неожиданны, так сложны для него, что он, опутанный ими, не в силах был сделать ни одного движения, пока не вытеснило все остальные одно: он должен быть около неё всегда. И, как был в пиджаке, забыв про зиму, пошёл к ней. Воспаление лёгких и всякая прочая дребедень в любой другой день и захватила бы свои законные территории, но тогда высшим началом жизни он ощущал удивление перед таинством перерождения одного человека в другого и не чувствовал двадцатиградусного мороза, ветра, не замечал зевак, пялящих на него глаза и делающих ему разумные замечания.

Мама оглянулась сама. В громкоголосой толпе парней, друг перед другом распушавших хвосты, стремившихся любой ценой превзойти один другого в хвастовстве и остроумии, она была замкнута в себе и никак не реагировала на их тщеславные соревнования. Непонятно почему, оглянулась. И раздвинула лихих «героев-любовников», и пришпилила отца к ледяной тверди чёрным ведьминским взглядом: от асфальта пошёл пар, так – свечой горел папочка под этим взглядом! К этой горящей свече, нелепой, тощей фигуре, с нелепыми, несоразмерно длинными руками, с нелепой физиономией, на которой озёрами застыли близорукие глаза, сквозь Замолкнувший строй претендентов пошла, взяла ледяной рукой за руку, сказала «Побежали!», своей сатанинской силой сдвинула с места. И они побежали. Не побежали – понеслись: над прохожими, фонарями и острыми краями домов. Ни воспаление лёгких, ни ангина, ни даже тривиальный насморк не напали на отца, хотя в пальто он был водружён где-то через добрый час!

Что было в той маме, которую Марья не знала, но которая, как булгаковская Маргарита, ведьминскими лабиринтами кружила отца по Москве и вдруг бросала его, жалкого, одного, поднималась над ним и над всем людским месивом?!

Они поженились почти сразу. Безоглядно, бездумно, как накидываются дети на спрятанные от них конфеты, так они, неискушённые, накинулись на сладкий, многослойный «пирог» человеческих отношений. Но при этом оба были заполнены до краёв чужими страстями, любвями, открытиями. Чего было больше: объятий или обжигающих губы поэтических строк? Шекспир, Пушкин, Гумилёв, в своих тогах, шутовских мундирах, вечерних нарядах, были полноправными участниками их любовного пира. Есть ещё один Бог для них, над мраком, холодом, тайной, жестокостью Вселенной: искусство. Ему служить, ему молиться, его чтить, как чтят только Бога. Так было задумано: честный договор двух одержимых, влюблённых в высшее, совершенное творение человеческого духа!

– Ты должна понять мою муку. Я знал, что мама – великая актриса, хотел, чтобы она состоялась как актриса, но… – отец горестно вздохнул, – я сам такой пакостник, я сам изменял, а представить себе её в объятиях другого… я ужасно ревнив. К Петьке с Колей мне не приходило в голову ревновать. Я так удивился, когда мама ушла к Петьке. Тут всё и случилось со мной. Я тяжело заболел. Её губы – мои, её талант – мой, её тело – моё. Кто-то другой?! Я чуть не погиб. Нет, я не пошёл к ней, не упал в ноги, не звал, не просил вернуться. Она вернулась сама, потому что… как бы сказать помягче… вы раздражали Меркурия, мешали. Мама не могла понять, как можете мешать…

Сказать или не сказать о том, что рассказал Слепота?

– И ещё. Меркурий… в общем, он уже тогда предал Николая, отлучил от картины, хотя Колька больше него придумал в ней. Хотел один получить все лавры и восторги зрителей. И сейчас, когда Колька вышел из больницы, Меркурий пошёл к нему, предложил снимать довольно интересную картину, но при этом поставил такие условия, которые Колька выполнить не может. Колька выгнал его. Съехал с квартиры. Пошёл работать в самодеятельность.

– Я всё знаю про Колечку, – сказала Марья.

– Режиссёр Меркурий ничего себе, не плох, а вот сценарий писал в основном Колька, а его – в кювет, – повторил отец другими словами. И замолчал.

– Почему ты спас Меркурия от тюрьмы? – спросила Марья.

– Откуда ты знаешь? – удивился отец. Лицо его сморщилось, как от флюса. – Это сложно объяснить. Он увёл у меня жену и детей, а я – спасать?! Смешно, не правда ли? – Помолчал. – Если честно, испугался, – сказал, не глядя на Марью. – Мы всю жизнь были втроём. За ним наверняка взяли бы Николая. Меркурий не выдержал бы пыток, свалил бы всю вину на Николая!

– А потом и тебя! – тихо сказала Марья.

Отец вздрогнул:

– Может, и меня. А может, и нет, я-то к фильму не имел отношения.

– Ты имел отношение к маме. – Помолчала. Добавила: – А потом, ты ведь дворянский сынок.

– Так, – вздохнул отец. И сказал горестно: – Ты не совсем справедлива ко мне. Я тогда молод был, набит благородством по уши. Думал, так и проживу на благородстве. И мы всегда трое, несмотря ни на что. А Меркурий вышел из тюрьмы совсем не такой, какой был. Его здорово припугнули, и он пошёл шагать «по трупам». Может, из-за этого мама вернулась. А я… стыдно сказать, я плакал, когда она вернулась, и я же, я поставил условие: не играть!

– Бедный папочка! Но почему? Ведь для тебя Бог – искусство! Ведь мамина слава подняла бы и тебя!

– Мама, когда играет, забывает о реальности. Муж? Дети? Нет, она любит того, кого сегодня должна любить по роли, любит истово, до конца. Она уходила не к Меркурию, а к тому, кого выдумала. Воображение у неё необычное! Она изменяла бы мне каждый раз. Именно потому, что великая актриса и роль для неё – реальная, единственная жизнь!

«Сказать или не сказать?» – снова подумала Марья.

– Я не мог, – жаловался отец. – Я оказался слаб, ничтожен, как хочешь это называй, но я не мог пережить ещё раз. Я хотел жить. А жить я мог лишь при условии, что она рядом!

– А Лидия? При чём тут тогда Лидия?

– Мама стала пить. И, пьяная… я застал её с Николаем.

– Но ты же, ты изменял ей всю жизнь, с юности! – в отчаянии воскликнула Марья. – Я не понимаю. От одиночества…

Отец сидел, склонившись к коленям, сжав голову руками.

– Это не измены, это жадность к жизни, это – сравнение, это – самоутверждение, моё торжество над мамой. – Слова его прозвучали жалко. Зачем нужно утверждаться, если человек служит тебе?! – Я погубил маму, понимаешь? И потому с её уходом рухнула и моя жизнь! Я не нашёл в себе мужества. Пусть бы изменяла. Я не должен был воспринимать это как измену, я должен был дать ей возможность играть!

«Сказать или не сказать?» – в отчаянии спросила себя Марья.

– Я не мог простить ей Меркурия. Два года она прожила с ним. Я понимаю, он дал ей великую роль. Но я не смог перебороть себя. Вместо того чтобы дать ей больше, чем дал ей он, вместо того чтобы поднять её, дать ей вспыхнуть над всеми, я… скажи, как жить, если я – подлец?! Я… – Он заплакал.

И Марья не знала, что делать, что говорить, чем утешать.

Покой, дарованный ей Ванькой и Андреем, поднялся паром в облака. Снова мамин голос, мамина боль. Снова – вечные вопросы, не ответив на которые нельзя жить.

– Я пойду. – Отец встал. – Я так устал. Без мамы устал. Мне пора. Я больше не снимаюсь. Из меня не получился актёр. Я так хотел прожить много чужих жизней! Так старался понять чужую психологию! Но тщусь и не могу: только я, сам перед собой, всегда я. Смертельно скучно.

– Это время такое, папа, нам выпало: человек не востребован! Разве в начале фильма, в котором ты снимался, тебе не было ясно, чем фильм кончится? Разве в героях, которых ты играл, были противоречия, шекспировские или наши с тобой страсти? О какой чужой психологии…

– Да, – перебил он удивлённо, – тяжёлое тесто у блинов, невкусное, застревает в глотке. Не конфликт, одна линеечка. Может, поэтому мама и не боролась за право сниматься? Для неё не было ролей, так ведь?! У меня была тайная мечта сыграть Идиота или Раскольникова. Не дали. На мне, понимаешь, с самого начала клеймо: «положительный герой современности». Это в ИФЛИ режиссёр, открывший маму, брал пьесы на пределе человеческой психики, человеческих возможностей, позволял себе всё. Но это был необыкновенный старик. Второй Станиславский. Он ставил «Розу и крест». Он пил с Блоком кофей по утрам в роскошных гостиных и не знал иного языка, кроме языка поэзии, искусства. Благоговел перед маминым талантом. Маме повезло. А мимо меня прошло настоящее искусство. Да, доченька, всё прошло мимо меня. Я бездарный. Не случилась жизнь.

– Это время такое, папа, не вини себя. Думать нас разучивали.

– Жизнь одна! – Тусклыми глазами смотрел он на неё. – Я так завидую Кольке! Да за такую «Жестокую сказку»… Я теперь режиссёр. Тужусь, а какой-то предел точно в петлю затянул меня. Туп. Ты меня застала врасплох с системой. Подавляющее большинство верило в идеи социализма. Они ассоциировались с политической системой в том виде, в котором она существовала. Для сохранения системы, а значит, и коммунистических идей были репрессии, ужесточение режима.

Марья не сказала, что это логический капкан, в котором сидят правоверные люди её страны, она пожалела, что взбаламутила отца: принялась разрушать его идеалы. Только в эту минуту она поняла, что главной причиной маминой гибели была именно эта: разрушение идеалов, которыми мама жила, невыносимость ощущения своей вины в гибели миллионов! Если бы мама знала правду и не лила воду на мельницу убийц, если бы она не пожелала быть в стаде, если бы она взбунтовалась против отца и Меркурия… она попала бы на Колыму или Соловки, – досказала Марья и задала себе вопрос: а был у мамы выход? И – следом второй вопрос: а у неё, у Альберта есть выход?

– Опаздываю в студию. – Отец встал. – Если ты согласна, давай съезжаться. Я буду обеспечивать вас материально, – повторил он то, что уже говорил, – вы будете любить меня. – Неожиданно он улыбнулся по-прежнему, детской улыбкой. – А ведь мне, доченька, стало легче, я ведь на тебя перегрузил свою вину и все грехи. Спасибо тебе, приняла. – Так, улыбаясь, он и пошёл к выходу.

Собака даже не пошевелилась, когда он перешагнул через неё.

Она всё-таки сказала вслед:

– Папа, мама с Меркурием не жила!

Отец остановился.

– Ни разу не была с ним. Тебя одного любила всю жизнь! – И она рассказала всё, что услышала от Меркурия.

На отца не смотрела, а когда взглянула, испугалась: его лицо превратилось в белую маску. Он открыл было рот – спросить о чём-то, сказать что-то, не спросил, не сказал. И она не знала, чем ему помочь.

– Я не должна была говорить?! – спросила растерянно.

Он не ответил.

– Почему она не сказала мне? Это же тогда всё по-другому. Это же… – взмахнул беспомощно рукой. – Как же теперь жить?

Он ушёл, а она склонилась к собаке, обе руки погрузила в шерсть. Правильно сделала, что сказала, или это – подлость? Слёзы сыпались в собачью шерсть.

– Видишь, как получается, не виделись, думали, чужие, а ведь – родные! Понимаешь? Понимай, пожалуйста, всё, что я говорю тебе. Я сейчас совершила подлость. Не кончится ли это сердечным приступом?!

Не совершила она подлости, нет! Это раньше сказала бы отцу правду, а теперь… пусть он уходит улыбающийся – не посмеет она испортить ему годы, что ещё остались, угрызениями совести. Она отпустила его с надеждой на новую жизнь. А себе оставила вину отца перед матерью и невозможность что-либо поправить. Теперь ей нести его вину перед мамой до конца дней. И себе оставила его вину перед всеми погибшими: пусть отец живёт минутой, вот этой спасительной минутой, пусть ублажает себя. Ей нести его и мамину вину перед погибшими. Ей найти выход. Есть он – из несвободы, рабства, бесправия? Сможет она в течение своей жизни за себя, за Колечку, за маму, за отца ощутить себя человеком в своей собственной лживой стране? И ещё поняла она: каким бы бездумным ни был её отец, он – её отец и связан с ней общей кровью, общей страной, общей судьбой! Выжить им вместе или погибнуть?

Слёзы сыпались в собачью шерсть.

– Понимай, пожалуйста, всё, что я тебе говорю.

– Маша, ты уже сама с собой разговариваешь?! Отца встретил. Что с ним? Родился заново? Сияет! – Собака глухо заворчала. Марья вытерла слёзы. – Извини, я задержался. – Иван не прошёл к ней, а остался при входе, в рамке из хмеля.

Точно такой же, как на шведских фотографиях: импозантный, изысканно одетый, с солидным брюшком! Супермен. Вроде совсем незнакомый. Но теперь Марья пытается оправдать его. Он чужой потому, что его включили в не подходящую ему игру и он сам не может выбраться из этой игры.

– Я пришёл извиниться, у меня даже получаса нет, совещание на высшем уровне! Неожиданно вышло. С корабля на бал.

Собака рычала. Недружелюбие её было удивительно: то ли запахи ей непонятные, заграничные раздражали, то ли ей так же, как Марье, не понравилось, что Иван не садится, а стоит, готовый уйти, то ли подумала, что Иван может обидеть её.

– Я пришёл потому, что знаю, ты ведь будешь ждать. Разве ты не сидела бы до скончания века, если бы я не пришёл?

– Ваня, Ванюша, ты счастлив?

– Что? – не понял Иван. – Чего это ты? Конечно, счастлив. У меня блестящая жизнь: книги идут и здесь, и за границей громадными тиражами. Жена, дети прекрасные. Квартира – прекрасная. Всё у меня есть! Машина иностранной марки.

– Личного самолёта нет.

– Что? – не понял Иван.

– Самолёта пока нет, чтобы летать из страны в страну.

– Не понимаю, при чём тут личный самолёт? – удивился Иван. – Ты у нас одна неудачница. Мне очень жаль, что ты живёшь так плохо, что не идут твои романы. Я читал лишь один, но уверен: другие лучше и вполне могли бы пройти. Да и тот прошёл бы, если бы ты согласилась на переделку! Одета ты не модно, – перескочил Иван. – Причёска как в детстве – дыбом волосы! – Иван вздохнул. – Я получал твои письма и плакал от жалости к тебе, ты живёшь такой трудной жизнью! Мне очень жалко тебя! Я так хочу помочь тебе!

– Ты помог. Благодаря тебе я стала врачом.

– Нищенская зарплата, я же знаю. Одинокая-беззащитная девочка. Мне так жаль тебя! – Иван подошёл к ней.

Всё-таки заморосил мелкий противный дождь, будто не май, а поздняя осень. Раздался щелчок, Иван распахнул зонт.

– Сядь, Ванечка, на пять минут, если тебе жаль меня!

Иван перешагнул через ворчащую собаку и сел.

– Ну, сел. Говори скорее, что хочешь сказать. – Он распростёр над ними обоими зонт.

– Тебе здесь когда-нибудь лежать, – сказала мягко Марья. – И мне.

– Что? – Иван резко повернулся к ней, собака рванулась к нему, Марья едва успела положить руку на собачью голову.

– Это наша с тобой вечная обитель. На пять минут остановись в своём беге, – попросила она. – Какое совещание? Вот вечность. Кто посылает нам яркий свет? Давай прижмёмся друг к другу, остановимся. То, что мы считаем себя хозяевами в сиюминутном времени, его принимая за высший суд, то, что несёмся как угорелые, гонимся за сиюминутными благами, быстро пройдёт. Жизнь мгновенна. Разве ты заметил промелькнувшие годы? В одном письме ты пишешь, что полюбил охоту. Тебе нечего кушать? Что вдруг принялся стрелять по живому? Один из наших недавних правителей тоже «полюбил охоту»: в Беловежской пуще почти всех зверей извёл. Сегодня человек – владыка, а завтра заглатывается смертью. Есть или нет возможность иного исхода? Тот правитель спас миллионы людей и погубил многое, дал людям глотнуть свободы и запустил по рельсам курьерский поезд благ и удобств. Иногда я чувствую себя в вечности, а иногда несусь. Куда? Что такое жизнь?

Над ними жили птицы и дождь, они с Иваном были отгорожены хмелем от чужой памяти, для них – зелень и муравьи, возводящие свой таинственный дом, и холм земли, родивший разнотравье, теснящее землянику, – для них.

– Может быть, всё это и есть вечность? Казалось, уже смерть, под снегом живое погибло, и вдруг – весна, новое начало. Весьма вероятно, и мы можем начаться сначала?! А что, если смерть – обман, и будет новое восхождение с совершенной душой? – Иван смотрит на неё ошарашенно. – Мама зарядила нас… кажется, детская забава – газета, сказки, рассказы. Детская игра: «закрой глаза», «представь себе», «ты попал в волшебную страну», «подумай». А ведь это и есть душа. Душа просит не материальности, не подчинённости чужой власти, не вещей. Смотри, Ваня, кто вырезал каждый листок? Кто придумал и устроил так, чтобы из глубины листьев рождался цветок, не один, несколько? Кто, каким образом превращает цветок в твёрдый комок, а потом в нежную красную ягоду земляники? Мой сын меня как-то спросил: «Мама, была зелёная, а стала красная. Как?»

– Какой сын? – удивился Иван.

– Иван – мой сын. – Но Марья не стала ничего рассказывать. Она пытала себя, пытала Ивана пыткой жестокой – своей любовью удерживала его от его бега и суеты. – Видишь, мы не виделись столько лет, а ты даже не спросил: «Сестра, как ты живёшь? Почему плохо выглядишь? Здорова ли ты?» Ты произнёс поминальную речь по мне, а ведь если мерить этими мерками, – Марья развела руками, – хмелем, дождём, землёй, всё наоборот: я как раз счастливая. Не замужем, а любят меня, и я люблю. Меня не печатают, а я нашпигована новыми сюжетами до макушки, и я пишу. Говоришь, неудачница. Подумаешь, в стол пишу. Я – счастливая! А ты, мне кажется, свою жизнь губишь.

– Что?!

– Прости, – сказала она виновато, – опять за старое – судить! Я же вроде справилась с этой мерзкой чертой! – Марья хотела попросить отвезти их с собакой домой, да передумала. Хотела сказать: «Всё равно не повезёшь, побоишься испачкать великолепные иностранные сиденья», не сказала. – Ты не слышал моих слов, хорошо? Бывает, лезет из меня этакое отвратительное ханжество, прости меня.

– Почему я гублю свою жизнь? – перебил он её сердито. Он был раздражён и не скрывал этого. Мало того что задерживает его, когда он спешит, ещё и оскорбляет!

Марье было мучительно стыдно, зачем она опять вещает и судит, зачем испортила их встречу и настроение брату. И было жаль своих общих с ним лет, точно они прошли зря, а родство и взаимопонимание приснились. Жаль было своей безоглядной любви к Ивану, закрывшей для неё всех остальных ребят, в Иване сосредоточившей мир.

– Говори! – сердито приказал Иван. – Говори, как думаешь, ну? – Он смотрел на неё остро, нелюбящими глазами, и она, обиженная его отчуждением, повторила:

– Мне кажется, это ты несчастлив. Жену, мне кажется, ты не любишь, – осторожно сказала Марья. – Романы твои, ты прости, мне не нравятся. Герои кажутся скучными. Бегут за скучными преступниками, догоняют, разоблачают.

Раньше обязательно пришибла бы его словами «это графомания», «хвалят тебя бездарные крикуны», а теперь сказала тихо:

– Не чувствую в них любви, сострадания.

Раньше сказала бы: «Отец верит, у отца – идеалы, отец живёт, а в тебе пусто». Сказала бы, а Иван взорвался бы, закричал: «Замолчи, кликуша! Блаженная! Придумала дурацкий смысл. Ерунда всё это! Хватит каркать!» Собака вскинулась бы и залаяла, аккомпанируя Ивану и не принимая того, что он кричит. А Иван выскочил бы за ограду и побежал. Она зримо увидела, как бы всё это получилось: он убегал бы от неё лёгким спортивным бегом, напоказ миллионам. И смешон был бы зонт, бегущий вместе с ним над его головой.

Но… она не сказала Ивану ничего резкого, сквозь слёзы смотрела на него, и он расплывался перед глазами.

– Я, Ваня, чувствую над собой защиту. – Она запнулась. – Вижу свет, Ванюша… – Щемило сердце. Иван зачем-то собрал, резко щёлкнув, зонт. Теперь их мочит дождь. По лицу Ивана текут струйки воды. Родной, единственный, её близнец. Господи, как хорошо, что он так смотрит на неё, не замечая дождя.

– Ты говоришь, свет… Ты говоришь, вечность. – Иван очень похож сейчас на её Ваньку: та же незащищённость, то же удивление перед миром. А говорит горько, как старик: – У меня была мать, мы с ней очень любили друг друга, мы с ней очень понимали друг друга. Где она? Почему её нет со мной? – Замолчал, сказал виновато: – В моей теперешней жизни и ей, пожалуй, не хватило бы места. – Он смотрел теперь на землянику. – У меня была сестра, – продолжал глухо. – Мы были неразлучны. Она была моим единственным другом. Я не мыслил жизни без неё. Сейчас у меня не осталось на неё времени. Как это получилось? Слушай, когда это началось? Я помню, у меня была Алёнка, и больше никого мне не было нужно. Я любил её так, как можно любить лишь раз в жизни. Я ушёл от Алёнки. Почему так случилось? Вероника твердила мне, что я гений, что я – для славы, что меня лишь нужно пообтесать, приодеть: и я смело могу подняться на самый верх. Она внушила мне, что я большой писатель. Маша, почему всё так случилось? Как я могу жить без Алёнки? Как же это началось? Я в самом деле люблю тестя. Он для меня расшибётся! Он любит меня больше сына, предугадывает каждое моё желание. Меня любят все, с кем я имею дело. Искренне или нет? Ну, объясни ещё раз, – просит он. – Ты говорила о вечности. Что это такое? Я не понимаю. Я не могу додумать, ухватить. Хмель, ты говорила, деревья, земляника. Ты не договорила. Не объяснила главного. А ведь во мне, в самом деле, пусто. Дождь идёт. Я опаздываю на очень важное для меня совещание. А ведь пусто… в душе. – Он растерянно смотрел на неё. – Если я опаздываю на совещание. Это же самое главное для меня. Так? Не так. Что случилось со мной? Может, я вовсе не люблю Веронику? Бородавка у неё вот здесь, – он показал на шею, – висит. Чеснок она ест целый день. Я не могу. Скажи что-нибудь. Мне очень нужно идти. Почему мне так скучно?

Марья встала. И собака встала.

– С моим сыном сейчас сидит Алёнка. Поедем домой. У нас с тобой есть кое-какие долги. Возьмём Ваньку и все вместе навестим Колечку. Давай купим ему совершенный киноаппарат, ты же говорил, ты богатый! Помнишь, ты обещал, что женишься на Лёсе? Не надо жениться. Давай найдём ей работу, которую можно делать дома, чтобы ей было интересно.

– Лёся? А ты видела её? Я писал ей, она не ответила. Как она? Всё в коляске? Наверное, постарела. Колечка… Я посылал ему свои опусы. – Иван стоял обрюзгший, опустив плечи, тёр лоб и виски. – Подожди, а как же совещание? Я должен быть на совещании. Решается интересная поездка в Англию.

Щемит сердце. Текут слёзы. Они всё-таки вырвались и текут, текут. Марья слизывает их.

– Ну, зачем тебе Англия? В России сейчас плохо, Россию нужно спасать. Помоги ей, чем можешь. Знаешь, как Ваня обрадуется собаке?! И мой муж обрадуется, он тоже мечтает о собаке! – Марья оговорилась, Андрей не муж, они не расписаны. Но Иван не услышал ни оговорки, ни того, что у неё есть муж. – А может, прав ты, и жить надо лишь вот этой минутой, как ты, в местном времени? Подожди, нет, совсем не то. – Наконец ей открылось. Вот цветок земляники. Вот клён. Вот птица. Сейчас она поймёт. – Ваня, я часто думала, почему все, кого я знаю, несчастны. Да, время нам выпало страшное, и страна – страшная, ты прав: из неё хочется бежать без оглядки. Но посели всех, кого я знаю, в благополучное время и в благополучную страну, где у всех будут особняки, машины, вот ты же имеешь всё, а человек останется несчастным. Я только что поняла, дело в нас. И не в том, что мы не востребованы нашим обществом и большинство из нас не развили и не реализовали своих талантов. Кое-кто, может, и развил. – Она замолкает.

Вот же… наконец она понимает. Дерево, цветок, птица в каждом отдельном экземпляре в природе не нужны никому, всегда, как правило, не востребованы, и жизнь их проходит в безвестности, а ведь они всё равно расцветают, рождаются, плодоносят! В свой черёд. Они, если их не убить и не ранить, счастливы. Дело в том, что она, как и большинство, сориентирована неверно: независимо от того, признают её или нет, востребована она или нет, реализовала она свой талант или нет, она должна совершенствоваться, расцвести, как ей предопределено природой. А она до сих пор не сумела воспитать в себе свою душу. Она всё стремилась, как и Ваня, как и отец, построить жизнь на внешних приманках: книгу напечатать, обязательно вылечить больного, замуж выйти… так же, как они, только в другой форме, суету принимала за смысл жизни.

– Ваня, мы трусим жить по одному и сбиваемся в стадо. А оно легко распадается. Если, как зверю, расставить ловушки – «попробовать» человека предательством, завистью, обязательно самые крепкие связи разорвутся.

Она всегда чувствовала, что близко проходит. «Тепло», «тепло», и вот оно – «горячо»! Цветок земляники, птица, она, Ваня, отец. В самом себе смысл, в душе, в том, чтобы вовремя расцвести и совершить свой путь, запланированный свыше. А с людьми высший смысл – в любви, в бескорыстии, как в их больнице. Тоже природой заданный, как в лесу, как в море: все, каждый по отдельности, соединены в единое, общее целое!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю