412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Успенская-Ошанина » Не могу без тебя » Текст книги (страница 14)
Не могу без тебя
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 19:30

Текст книги "Не могу без тебя"


Автор книги: Татьяна Успенская-Ошанина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

– А сейчас?

Она добилась, чего хотела: Иван позабыл о своих совещаниях и нужных людях, он с ней полностью – до донышка.

– Ты насчёт философии или Альберта? Если насчёт Альберта… я сразу ушла в районную больницу рядом с домом. А философия, Ваня, оказалась любопытной наукой: помогает разобраться в закономерности взрывов, агрессий. Альберт научил меня думать. Что такое писатель, Ваня? Так трудно забыть о нужде, горе, о шпоре на ноге или больной печени, но нужно суметь подняться над всем этим – суетным!

– Я, кажется, понимаю, о чём ты!

Ваня так жадно слушает и своим вниманием помогает увидеть главное и неглавное.

– У нас был больной Климов. Тощий, остроносый, похож на Дон Кихота. Никого у него на свете нет, даже заботливые сослуживцы ни разу не пришли навестить его. Помрёт, будет валяться в своей комнате много месяцев. Жалко его.

– Ты ему, Маша, и передачи сама носила! – Иван склоняется к ней, целует, и это простое, такое привычное прежде движение наполняет её детством.

– Откуда ты знаешь? – усмехается Марья. – Ладно. Так вот, именно Климов и повернул всё в клинике. Сначала я не понимала, почему все больные и медработники, так боясь Галину и Владыку, заговорили перед следователем и комиссией? А это, оказывается, Климов с каждым провёл работу. Это впервые, понимаешь, взбунтовались маленькие люди и победили!

– А сейчас он как живёт? – неожиданно прерывает Иван.

– Кто? – удивлённо смотрит Марья на брата. И догадывается. – Климов?! Не знаю, Ваня.

– А ты узнай. Наверняка по-другому, чем раньше, до больницы. Нужно узнать. Если на всё смотреть сверху, глядишь, и не увидишь чего-то. Палка-то о двух концах! Не всегда писателю сверху виднее.

– Правда, странно, почему не знаю. Климов для меня стал братом, а я бросила его. Значит, я тоже равнодушная? – растерялась Марья. – Это из-за Альберта всех позабыла. А знаешь, Климова зовут Ваня. Как и тебя.

Звонок. Опять властный.

– Отец? – прошептала Марья. – Вернулся?! – Она побежала к двери. Руки не слушались, не могли справиться с замком. Подошёл Иван, повернул ключ. Дверь приоткрылась, загородила Ивана. Марья растерянно отступила:

– Галина Яковлевна?!

Те же бриллианты в ушах, та же яркая одежда. Настоящая Галина! Хотя… губы и щёки без краски – блёклы. Волосы не рыжи – пегая, выцветшая седина, которую и не назовёшь сединою. Бриллианты кажутся фальшивыми, и одежда словно с другого человека. Бесхозность, выморочность. Не Галина, жалкое существо, всеми силами пытающееся удержать на себе видимость власти.

Марья подобралась как перед экзаменом, готовая дать отпор, если Галина начнёт оскорблять её. А Галина с сухим всхлипом бросилась обнимать её, стала целовать высохшими, ледяными губами. Марья испугалась – «Задушит!», попыталась вырваться из цепких объятий, не смогла, Галина сама отпустила.

– Уби-ила ты меня, – сказала каким-то незнакомым, скрипящим голосом и сморщилась, готовая заплакать. Не заплакала. – Целый день пью, – сказала, и только тут Марья поняла: Галина пьяна.

Это неожиданное обстоятельство – Галина спасается от своего одиночества, от своей выморочности так же, как мама, как Колечка, – лишило сил. Позабыв об Иване, Марья побрела в комнату, села, не в состоянии справиться со слабостью. Галина последовала за ней.

– Растрясаю свои тысячи, куда их ещё? Пробовала надевать по два платья, но по два сапога не наденешь на одну ногу и не натянешь по две шубы. Куда мне столько вещей?! – Голос пронизывающий, точно скребут по стеклу железкой. – Не износить до смерти. Целый день говорю сама с собой. Я зеркалу – язык! И оно мне – язык! Дерзит. Я ему – фигу, и оно мне – фигу! Весело живу. Спасибо тебе, теперь живу весело. Каждый день играю в разные игры. Ты умеешь сама с собой – в «дурака»? А я сколько хочешь! Хожу в баню! Пристану к кому-нибудь, тру спину, а потом – веничком! А потом пивко! Ты любишь парилку? Там весело. Колоритные типажи: грудь до живота, а живот до колен. Откуда столько тучного мяса? А жалуются – жрать нечего. Обгляжу всех. Люблю считать бородавки. Особенно они к старости выскакивают. Ты знаешь, какие бывают бородавки? Висят на ножках…

Марья вскочила – заткнуть Галине рот или себе уши и не слушать, и не ощущать запаха перегара, горького, больного запаха памяти. Но не заткнула ни ей рот, ни себе уши, замерла под властным взглядом, вцепившимся в неё.

– Ещё хожу лаяться в очереди. Выберу самую интеллигентную, вроде тебя, доведу до сердечного приступа, и – весело. Довести можно любого. Уж я-то знаю эту науку! Нескучно, Маша, можно жить!

Они стоят посреди комнаты, и Марья не знает, что делать: посадить Галину за стол, предложить чаю или выгнать вон, слушать тягучие слова, начать утешать или не слушать её бреда, попробовать думать о своих делах. А бред лезет в уши, цепляется за память, чтобы потом, Марья знает, мучить. Галина схватила за руку, потянула к двери.

– Идём со мной в зоопарк! Я никогда не была в зоопарке. Дочка – от майора. Майор всю войну врал – «люблю»! Поверила. Родила. А он утёк к жене. В зоопарк хотела сходить с дочкой. В два года померла от воспаления лёгких. Жалость с ней вместе померла. У всех – дети, у всех – мужики, а у меня – голая этажерка, голый стол, голые стены. За что? На фронте… – Она словно подавилась. – Потом ночи… спать совсем не могла. Потом… сначала в детской «скорой» работала… ездила спасать чужих детей. У дочки волосы – дыбом, как у тебя. Ненавижу тебя, а ноги сами притащили. Можно взять из детдома, а не хотела чужого, хотела – чтоб от любимого. А где любимого взять? На фронте, куда ни плюнь, мужик, а тут – дефицит, – засмеялась Галина. А у Марьи, как в мороз, зуб на зуб не попадает. – Темнота в комнате. Лампочка тусклая. Семьсот рэ, и точка, не разбежишься. На семьсот рэ не выкормишь дитё, даже если бы и было. На фронте всех жалела. Нет жалости ни к кому. Одна. Голая. Помер вождь, открылись краны – живи! Почему не пожить? Квартиру выбила, стены завесила картинками, накупила кресел. Ума набралась – деньги делать. У всех – дети, у меня – картинки. Хочу в зоопарк. Не была ни разу. В книжке видела жирафа. У меня от дочки осталась одна книжка. С жирафом. – Галина хихикает. – Пойдём со мной к жирафу?! – Увидела Ивана, застывшего в дверях, повернулась к Марье: – Я, дура, думала, ты с этим евреем, а ты отхватила с выставки! Тихоня! – Галина неожиданно поклонилась Ивану. – Мне не досталось, вам пусть – сладкая жизнь! Извиняйте, молодые, старуху. – Пошла в переднюю, в распахнутую дверь, не оглянувшись, не попрощавшись, вышла, цокая каблуками, на лестницу.

Кинуться за Галиной, вернуть, напоить чаем! Сходить с ней в зоопарк, в кино. Погладить по выцветшей седине. Щиплет в носу и в глазах, а сил встать и вернуть Галину нет.

Иван запер входную дверь, вернулся.

– Может, не нужно отпускать её? Покормить, что ли?

– Позови, приведи, – попросила Марья.

Иван вернулся один.

– Говорит, спешит, опаздывает, ждут её – говорит.

Они долго молчат. Не смотрят друг на друга.

– Давай, Ваня, чай пить, не зря же я пекла пирог?! – наконец приходит в себя Марья, включает в сеть чайник.

Мама любила с ними пить чай. Прибегут они с гулянья, а мама – первые слова: «Ребятки, чай пить. Я испекла шанежки, или – оладьи с изюмом, или нажарила хлеба с сыром». Любила варенье – яблоки с орехами.

Сегодня мамин день. А они опять от мамы унеслись на целую вечность.

– Хочу думать только о маме, а никак не получается. Мама жила для нас. И людям много помогала. Помнишь, Лёсе нашла какого-то знаменитого врача! А мы, а я занята только собой. Вот Галину осудила, а ведь у неё беда. Сталин держал всех в узде. Нищие, вкалывали по совести. И им благополучия захотелось. Кто виноват в том, что Галина так изменилась? У мамы своя тайна. Не может нормальный человек добровольно взять и уничтожить свой талант в мелких ролях, не может терпеть нелюбовь и измены!

– Ты говоришь, надо смотреть сверху и нельзя без философского осмысления мира браться за перо. – Голос Ивана тревожен. – Разве не задача писателя просто описать то, что видишь? Вот твоя Галина. Зачем тут нужна философия? Захотела пожить человеком, а не умеет. Вот в чём драма.

Марья ставит на стол сахар, пирог, чашки. Улыбается, а в горле першит. С ней – Иван. Не мог он за несколько лет растерять их общую душу. Он ходит по её комнате, и большая комната кажется маленькой: подставляет ему острые углы вещей. Иван – очень большой. Распахнёт руки, и вся комната в них уместится. До десятого класса был плюгашом, с неё ростом, и злился, и хватался то за штангу, то за гири, то лез на перекладину, то прыгал по сто раз в минуту, а в десятом на две головы перерос.

– Я не умею обобщать и увидеть произведение целиком. Я не могу сверху, я не умею анализировать.

Как с Галины смылась краска, так с Ивана смылись блёстки модного костюма, рубашка намокла под мышками, галстук повис мятой лентой на стуле. Иван сейчас тычется, как кутёнок, в вещи и в стенки, без новых машин, без престижной жены, без славы. Марья режет пирог, протирает полотенцем чашки, боится неосторожным словом или движением прервать его откровения:

– Я был уверен, человек должен жить хорошо, один раз живёт, но с некоторых пор во Мне дискомфортно. Все хвалят меня, а я чувствую: делаю что-то не то. Бывают минуты, когда я не могу ухватить себя. Пытаюсь понять, когда, что во мне изменилось, почему я не я, и не могу. Понимаешь?

Щиплет глаза, она бессмысленно переставляет предметы на столе.

«Женился не на той», «растранжирил талант», «не чувствуешь чужой боли», «предал Алёнку»…

Риторика. Нравоучение.

Не слова нужны Ване.

2

Алёнка нужна сейчас, со своей чуткостью к чужой беде, со своим всепрощением, тощая, глазастая, напряжённая. Войди она сейчас в комнату, она, как Герда сердце Кая, растопила бы Ванино сердце, повернула бы его мысли к позабытым сюжетам, к людям. Алёнка всё знает без риторики: ранним своим сиротством, повисшим над пропастью дедом, смертью единственных во всю жизнь друзей, своим одиночеством.

Бурлит быстро вскипевший чайник. Марья заваривает чай, и у неё дрожат руки: имеет она или не имеет право плеснуть в Ивана кипятком, обжечь его, причинить ему боль?!

– У Алёнки был инсульт, – всё-таки осмеливается сделать это. – У Алёнки никогда не может быть детей. Алёнка связала тебе носки и свитер, толстый-претолстый, в таком в любой мороз будет тепло. Она говорит, ты собирался на лыжах ходить. Из каждой зарплаты покупает тебе что-нибудь: лосьон, какое-то английское мыло, говорит, ты очень любишь такое. Достала тебе несколько пачек финской бумаги…

– Хватит! – безголосая мольба. И крик в глазах.

– Прости, – прошептала виновато, а в душе не жалость к нему, торжество: жив брат!

Он попьёт чаю и пойдёт к Алёнке – за своей, отставшей от него, душой. Ковры, машины – болезнь роста, переходный возраст. Они с Иваном не продаются и не покупаются. С собой в гроб не положишь гарнитуры, книги не выстраданные, «испечённые» на конвейере. Жив её брат! Господи, как велико назначение страдания! Пусть сейчас будет Ване больно. С болью придёт выздоровление. Марья глотает слёзы, горько-солёные, и они, наконец, растапливают спрессованную в ней, заскорузлую тоску по брату – по своему близнецу. Господи, спасибо за эту встречу!

– Почему ты решила, что у неё никогда не будет детей? Она снова выйдет замуж, родит. – Он слепо идёт к двери, останавливается, смотрит, ожидая её ответа, нетвёрдыми шагами возвращается к столу.

– Ты сам рассказывал: шесть часов в ледяной воде!

– Я не говорил, что это повлияло…

– Но разве не ясно? Ей далеко за тридцать! И она так хотела от тебя ребёнка!

– Я думал, она предохраняется, – неуверенно сказал Иван. – Она же понимала, я – мальчишка, и как более старшая, пока я учусь, пока мы не расписаны… рано.

– При чём тут – «не расписаны»? Вы любили. Вы любите. Вернись к Алёнке! – Она наступает, она готова замолотить своими тугими кулачками по судьбе, но нет ни каменной стены, ни даже двери в эту самую судьбу, и кулачки беспомощно разжимаются, есть только её желание спасти брата. Она не говорит, что вернуться к Алёнке – значит начать жить душой, пусть Иван сам поймёт: Алёнка – это любовь и творчество!

Но Иван говорит:

– Ты же знаешь, у меня будет второй ребёнок! Я не могу бросить детей. Это безнравственно. Безнравственно бросить беременную. Я у неё – первый.

– А предать Алёнку, любившую тебя и служившую тебе, нравственно? Почему Веронику – предать, а Алёнку – не предать?! Разве не безнравственно увести женщину от мужа, пообещать счастье и обречь на пожизненное одиночество? Ведь она-то никогда ни с кем, кроме тебя, не сможет построить свою жизнь! – наступает Марья. – Что понимать под безнравственностью? По какому принципу ты делишь свои поступки на безнравственные и нравственные? Никто не требует бросать детей. Половина детей мира вообще не имеет отцов. Кто тебе мешает растить их, воспитывать? Детей пожалел?! Но, оставшись с ними, ты точно сделаешь их продолжателями Севастьянов, ты вместе с Вероникой и Севастьяном будешь устилать им будущее коврами. А если ты уйдёшь к Алёнке, ты сможешь сделать их счастливыми. У Галины с Владыкой и Аполлоновной тоже есть своя нравственность и железная логика, они искренно считают, что живут для людей. А разве они вообще живут? В самом деле, бросить беременную – предательство. Но ведь сначала ты предал Алёнку, не сделавшую тебе ничего плохого! – Внезапно Марья ощутила себя беспомощной перед правдой большинства, но всё равно наскакивала, противно, до звона повышая голос: – Почему с Алёнкой, со мной (и меня ты бросил!), с Немировской, с Алей можно быть безнравственными, а с хищниками, захватившими издательства, больницы, чужих мужей, – нельзя? Хищники покупают нас, а Алёнки с Немировской и Алей – прощают?! Кроткие…

– Замолчи! – рявкнул Иван. – Всему есть предел. Даже моему терпению. Смотри, отглажена каждая ниточка брюк, смотри, как отчищены ботинки, смотри, я откормлен. – Но вдруг Иван прижал ладони к лицу, сказал тихо: – Не мучай меня, Маша! Ты же видишь, мне тяжело. Ты-то понимаешь, как мне тяжело?!

– Ваня, прошу, скажи, извини, что влезаю в твою жизнь, как ты смог с Вероникой в первую ночь? Она же была противна тебе! Ты же тогда ещё любил Алёнку!

– Я напился, Маша, вдребезги!

– А во вторую ночь? А в третью?

– Я напился, Маша, вдребезги! – повторил он. – Пошло-поехало. Высокие гости. Нас показывали, как дрессированных зверей, нас обмывали, нами хвастались.

– И с тех пор по сей день ты продолжаешь каждый вечер напиваться?

– Нет же, конечно, – сказал устало. – Я не люблю пить. Тошнит, голова тяжёлая. Нет же. Когда трезвый… шторы толстые, темно, представлял себе Алёнку, иначе не мог бы.

– Каждую ночь?

– Замолчи! – закричал Иван. – Ты ни в чём не знаешь меры. Зачем ты со мной так?! Любит она меня. Глядит, не наглядится. Да, любит, ничуть не меньше, чем Алёнка любила. – Иван потёр виски. – Чертовщина какая-то. Что со мной? Слушай, сколько сейчас времени? Целая жизнь прошла, мы встретились с тобой так давно! А у меня сегодня ещё столько дел! Пожалей меня!

Марья – перед остывшим чаем – пустая.

А Иван успокоился, жадными глотками пьёт чай, жадно ест пирог, сыр. Он, видимо, сильно проголодался от перенапряжения и в привычном действии восстанавливает силы. Модная рубаха, складка-стрелка на брючине, проутюженная, ароматизированная… С иголочки, ниточка к ниточке, Иван. Кожа на лице лоснится, «унавоженная» лучшими кремами, губы напоены соками. Алёнку забыл. С плаката экспонат. Передовик производства. Герой-любовник. А чего хотела от него? Чтобы вместо изысканной еды чёрные сухари грыз, чтобы ходил босиком и обивал ноги о камни, как Моисей, чтобы бросил семью и кинулся выпрашивать у Алёнки прощение за инсульт, за унижение, за боль, не дающую ей дышать, как дышат здоровые люди?!

Что она может изменить?

Почему всё-таки она встаёт, идёт к письменному столу? Достаёт из ящика альбом с фотографиями, в какой-то упрямой вере, неоднократно Иваном и жизнью разрушенной, отодвигает от Ивана пирог, кладёт альбом, открывает страницу с Новым годом.

– Пойдём, братик, в гости домой и к Колечке.

3

Они уже были почти большие, девятилетние, а к ним вдруг пришёл Дед Мороз.

– Я буду исполнять ваши желания, – сказал Дед Мороз, скидывая со спины на пол гостиной мешок с подарками. – Вот ты, мальчик, чего хочешь больше всего?

Иван растерялся. Он тогда ещё был дофутбольный, во всём заодно с ней. В тот год твёрдо решил стать врачом. Они с Марьей играли в больницу. Лечили кошек-собак, младших детей. Всем подряд измеряли температуру, считая почему-то это главным лечением. Всех подряд кормили лекарствами: глюкозой и гематогеном. Всем подряд «перевязывали» раны: извели кучу бинтов, несколько литров йода. От взрослых слышали слово «рентген», им нравилось оно, и им хотелось научиться видеть человека насквозь: что съел, о чём подумал и чем болен.

– Я хочу фонендоскоп, – Иван подался к Деду Морозу со всей детской надеждой, истово веря в чудо, – и рентген. Я изучу его, сам себе сделаю такие глаза, чтобы всё видеть, и буду всех спасать. А ещё я хочу такую книжку, в которой написано о том, как лечат все-превсе болезни! Я знаю, есть такая волшебная книжка!

От неожиданности Дед Мороз дёрнул себя за бороду, борода отклеилась, и оголился подбородок. Колечка?!

Ну, какой же Колечка Дед Мороз?

Но Колечка повёл себя совсем не так, как Марья ожидала. Ничуть не растерялся, подумаешь, отлетела борода, прямо при них приладил её на место, три раза хлопнул в ладоши, пробормотал что-то непонятное и сказал:

– Дед Мороз виноват перед тобой, Ваня. Он должен был услышать твоё главное желание. Не обижайся. И волшебники совершают ошибки, как все обыкновенные люди, но, в отличие от обыкновенных людей, исправляют их потому, что служат людям! Потерпи два часа, я вернусь в лес и хоть что-нибудь из того, о чём ты мечтаешь, раздобуду. А пока вот тебе настольный теннис. Сделаем раскладной стол. И ещё вот тебе шарф, твой износился.

Тот Новый год давно канул в вечность. Но и сейчас, когда под Новый год в окно бьётся вьюга, Марья прилипает лицом к причудливым рисункам и ждёт Деда Мороза – Колечку.

Тогда, в тот Новый год, родители гнали их с Иваном в кровати, уговаривали, умоляли. Обманом хотели сбежать в гости – конечно, спокойнее было бы уйти, когда дети спят. Но Иван неподвижно сидел около часов, бессонными глазами следил за тяжёлой неповоротливой стрелкой.

– Не придёт больше твой Дед Мороз, он может прийти лишь один раз, – пытался урезонить Ивана отец. Он был недоволен, поминутно смотрел на часы. – Вы всегда засыпаете в девять!

Мама смотрела на Ивана жалобно. Она всегда разрывалась между ними и отцом. Если бы не отец, ни за что не пошла бы ни в какие гости, затеяла бы встречу Нового года, но, прежде всего, часто вопреки здравому смыслу, она служила отцу и тем невольно отнимала себя у них.

– Он обещал, – твердил Иван. – Придёт.

Мама умоляла отца подождать ещё несколько минут, и ещё несколько, и ещё…

И Дед Мороз в самом деле пришёл. Вместе со своим мешком. Родители тут же смылись получать свои законные, «отдыхательные» премиальные за тяжкий труд воспитания детей, а они остались втроём: Дед Мороз и Иван с Марьей.

Где можно ночью добыть фонендоскоп, когда вообще добыть его в те годы в обычной продаже было невозможно, непонятно, но он был вручён Ивану вместе с книгой, старой-престарой, на которой крупными буквами написано: «Авиценна».

– Насчёт рентгена, Ваня, вышла осечка, это большой аппарат, вырастешь, освоишь его в поликлинике. А пока учись слушать сердце. Ну-ка, вставляй трубочки в уши. Вот так. Приставь Маше к груди. Слышишь?

Ваня сиял.

И он был словно именинник, их Дед Мороз! К её рукам приладил крылья, широкие, слюдяные, в блёстках прозрачные рукава – они пристёгивались на спине. Невнятно бормоча «Хочу, чтобы ты летала», поднял её к потолку, к лампе с пятью горящими, как костры, огнями, и Марье стало жарко и страшно, что она так высоко, под потолком. А когда опускал, вдруг жадно прижал к себе, и Марья ощутила без всякого фонендоскопа гулкое, вовсе не дедморозовское, человечье сердце. И, благодарная за то, что Колечка остался с ними в Новый год, обняла его, прижалась к ватной бороде. И снова борода отвалилась. Долго оставались они так – щекой к щеке, и щека в тот день была у Колечки гладкая, хорошо выбрита. Бороду он так больше и не приклеил: полу-Колечка, полу-Дед-Мороз. Но никто не обращал на это внимания: они все трое прыгали-летали по комнате, плясали вокруг ёлки, сочиняли спектакль о волшебной птице, крыльями спасшей от смерти целый народ.

А ведь он тогда пожертвовал своим праздником ради них! – поняла сейчас Марья. Она же ни разу за эти годы не пришла к нему. Не новогоднюю ночь подарить, хоть на пять минут зайти, спросить: «Как чувствуешь себя? Чем помочь?» Прижаться щекой к его щеке. Когда-то это было очень нужно ему.

4

– Смотри, я снимала тебя! – едва справляясь с голосом, сказала. Иван, привстав на цыпочки, берёт из рук Деда Мороза фонендоскоп.

Ещё фотография. Иван лежит на полу, читает книгу. Дед Мороз склонился над ним.

– Я, конечно, плохо навела, мутновато вышло, а ведь видно?! А вот ты снимал, я – с крыльями, помнишь?

Они, все трое, больше походили на голодных бродяг, не евших много суток, чем на благовоспитанных людей, запихивали сразу большие куски курицы, пирога, торта – маминого коронного блюда, чавкали, позабыв о хорошем тоне высоких приёмов, смаковали каждую крошку. И, как котята, сожравшие всю хозяйскую сметану, были страшно довольны собой и друг другом.

– Смотри, какой ты перемазанный. – Марья перевернула страницу альбома. – И Колечка. Один ус у него из крема. Я так боялась: фотография не получится.

– А ведь мы в тот день повыгребли из холодильника закуски, приготовленные для родительских гостей! – наконец подал голос Иван. – А помнишь, мы разлили вино, включили радио и сели ждать Новый год. Мы с тобой уже сильно хотели спать, и ты подвела стрелку, помнишь? А Колечка тебе помогал. Вернее, мешал. И ты сердилась и смеялась. Чтобы разгулять нас, чтобы мы дождались Нового года, Колечка стал играть перед нами сказки. Наверное, он сам придумывал их, потому что я ничего подобного не читал и не слышал. Знаешь, я в тот день понял, что никаких чудес не бывает: ни Бабы Яги, ни лешего, ни Деда Мороза, Колечка, и всё! А может, как раз в этом и было чудо: ниоткуда за короткий срок достать то, что достать невозможно. Да?!

Марье казалось, Иван слушает свой голос, любуется собой, но говорил он об их детстве, об их родстве, и она старалась не замечать этого. Ванятка, Ванюшка, её единственный брат, её собеседник, её товарищ детства и юности.

И ещё у них был общий товарищ детства – Колечка. У него детей не случилось, их считал своими собственными. А она ему не помогла, даже когда рухнула его жизнь. Да что же она за человек? Ханжа. Врёт даже сама себе, что хочет жить для людей.

Её долги растут. Долг перед мамой. Считала, мама – для неё, а не она для мамы, и не старалась понять маму и помочь ей. Долг перед Колечкой. Долг перед позабытым Климовым. Долг перед Галиной, в чём, она не знает, а виновата перед ней.

Болит шея: в ней сошлись все её предательства и долги.

– Помнишь, Колечка сильно вспотел под тулупом, и ты взяла у папы его лучшую рубашку, потом папа ругал тебя. – Иван засмеялся легко, как раньше. – Ты всегда была максималисткой. Новый год чтоб пришёл в тот час, в который ты этого захотела, рубашка чтоб Колечке – лучшая. Чёрт, – хлопнул он себя по лбу, – я совсем забыл, ты мне заморочила голову, ну-ка объясни, сколько раз ты поступала в свой мед? Три?

Иван пошёл к телефону, набрал номер.

– Севастьян Сергеевич, это опять я. Приезжали, спасибо. К сожалению, упустили больную. Я вам очень признателен. Лучше вы к нам. Нике тяжело. И мы скучаем. Скоро ещё одним внуком порадуем. Когда сыграем в покер? Ну, теперь я не дам вам спуску. Погодите прощаться. У меня к вам ещё одна, очень серьёзная просьба. Не просьба, можно сказать, мольба. У меня есть единственная сестричка, мой близнец. Она у меня настоящая. Поступала три раза в мед. Провалилась. Для неё – судьба. Прирождённый врач. Маша, ты в какой хочешь? Во Второй? Я ручаюсь, и биологию, и химию знает назубок. Слишком честная. Нет, не после школы. Закончила медучилище. Как «зачем»? Чтобы потом идти в институт. Кого не хватает? Ну и что? А она при чём? – Иван прикрыл трубку, растерянно глядя на Марью, прошептал: – Негласное распоряжение – не брать после медучилища, нужны медсёстры, зачем, мол, учили? Что?! – взревел в трубку. – Про блат знаю. Про взятки нет. Сколько? Десять тысяч? – Иван присвистнул. – Ну, дают! Нет, платить не станет. Да и откуда у неё. У нас с отцом не возьмёт. Самостоятельная. Будет голодать. Зачем тогда говорите, если поможете? Какой уж тут юмор! Хорошо, приду завтра в пятнадцать ноль-ноль. Как зовут? Марья. Остальное – всё моё: Рокотова она, Матвеевна! Ха-ха, именно так мы с ней и задуманы: Иван да Марья. Вы, как всегда, зрите в корень. Надо же, в глаза не видел наш с ней цветок. Даже в голову не приходило. Цветок и цветок. Ладно, изучу. Насчёт мужа? Не занимался этой проблемой. Серьёзная. Вы сами?! Боюсь, не тот случай: не станет знакомиться по чьей-то указке. Посмотрим. – Иван скомкал разговор, положил трубку, стёр пот. – Ну и ну, Маша, сто потов сошло. Похоже, не поступить тебе туда самостоятельно. А мужик занятный. – Иван усмехнулся. – Это не потому, что он мой тесть. Он в самом деле, явление необыкновенное! Может всё, что только пожелаешь: институт, престижного мужа, квартиру, щадящий режим на работе, высокую ставку. Ну, чего хочешь? Не представляю себе, как возможно быть таким всемогущим?! Связи, Маша, в наш век – всё! Больше таланта. Больше денег. Ты мне, я тебе.

Марья вздрогнула.

– А что я – тебе? – спросила.

– Ты – мне? – Иван звонко рассмеялся. – Это, Маша, тот единственный случай, когда ты мне ничего. Хотя, – он оборвал смех, – есть одно, о чём хочу попросить тебя. Это, конечно, не за институт, если, конечно, ты туда поступишь, это лично для меня, это так важно мне! Я очень прошу тебя! – Иван смутился, замялся. Прошёл в комнату, сел, захлопнул альбом с фотографиями. – У отца неприятности. Не приняли фильм, из-за него. Оказалось, появился новый деятель в приёмной комиссии, из молодых, да ранний, сказал: «Хватит нам ехать на старых достижениях и старых, истаскавшихся актёрах, живущих прежними удачами. Нельзя выпускать такую беспомощность на экран». Представляешь себе?

– Мама, – сказала Марья.

– Что «мама»? – удивился Иван неожиданному повороту.

– Мама вводила его в роли, давала нужную интонацию. Она видела весь фильм в целом и назначение отцовской роли в этом фильме. Мамы не стало, и он перестал…

– Что ты заладила «мама-мама», – прервал её Иван. – Просто козни. Небось, когда-то этот деятель или его знакомый претендовал на роль, которую дали отцу, вот и вся история. Отец – великий актёр. Ты меня не убедишь в обратном. Сколько в нём искренности, обаяния, точности в передаче состояний! Погоди, я ещё доберусь до корня.

– А ты-то сам видел последний фильм? Может, и, правда, беспомощная игра?

Иван усмехнулся.

– Зачем мне смотреть? Да это не имеет никакого значения! Ты же только что слышала мой разговор с Севастьяном! Чёрным по белому. Сейчас время такое: взятки, блат, негласный приказ сверху. Да будь ты прирождённым врачом, самородком, не дадут тебе ходу, если кто-нибудь влиятельный, сильный не поднимет тебя. Кстати, Севастьян предлагает познакомить тебя с очень симпатичным, даже замечательным человеком, сыном одного из крупных деятелей Госкомиздата. Вообще тебе нужно встретиться с Севастьяном, и ты будешь в порядке. Подумай об этом! – Иван встал. – Прости, Маша, но я опоздал всюду. У меня будут неприятности. Ты, как всегда, всего меня перебаламутила, честно признаться, я боюсь встреч с тобой. Давно я пришёл к выводу: жизнь проскочит, как скорый поезд, и всё. И надо делать то простое и естественное, что она предлагает тебе: радоваться, получать удовольствие. Ну что толку в твоём постоянном самокопании, в твоих страданиях? Единственное, что серьёзно: родственные отношения, по крови родство. Помнишь, как у Грибоедова: «Ну, как не порадеть родному человечку!» Я, Маша, считаю основной обязанностью каждого из нас – служение родным людям.

– Даже если родной «человечек» – твой идейный враг?!

Иван театрально схватился за голову:

– Ты ужасно категорична. Ну, какой враг, когда гены общие?! Кровь гуляет общая! Приглядись к себе, прислушайся: в тебе отца больше, чем ты даже представить себе можешь, во многое ты веришь так же, как он. Не отрекайся от родного отца. Прошу, встреться с ним, поддержи его. Он совсем развалился. Ты же добрая, гуманная! Мама простила бы его!

– А ты вернёшься к Алёнке? – отчаянно спросила Марья, понимая всю бессмысленность своего вопроса.

5

Она так и не попила чаю.

«Маняша!» – звал он её, входя в дом после долгого отсутствия. Она мчалась со всех ног, подпрыгивала и повисала на шее. Это отец «заказал» маме её, беленькую девочку, и получилась беленькая, с торчащими патлами.

Нужно пойти к отцу.

Но мама погибла из-за отца – из-за его бесконечных женщин, из-за его женитьбы на восемнадцатилетней. Отец не подумал о маме, переступил через неё. А мама не себя, прежде чувствовала их всех.

В четвёртом классе это было. Учительница сказала – мол, она завивается. Принесла стакан с водой, поставила Марью перед жадными до зрелищ девчонками и стала размачивать её спирали. Когда, высохнув, волосы опять свились, воскликнула со знанием дела: «Это шестимесячная. Химия. Ясно!» Какая Марья была тогда дура: ей казалось, жизнь рухнула. Плакать под лестницей было холодно, из входной двери несло стужей. Это всё потому, что их с Ваней растащили по разным школам, уж Ваня выдал бы учительнице, он никогда не лез за словом в карман! Девчонкам только дай возможность покуражиться, с какой радостью они принялись дразнить ее: «химия», «химия», «завивалка». А она тогда и не слышала таких слов: «шестимесячная», «химия».

Как мама почувствовала, что ей плохо? Ни о чём допытываться не стала, придумала игру в путешествия. И они втроём, расстелив на полу карту, поплыли по тёплому океану на корабле, который нарисовала мама, приставали к таинственным островам с весёлыми, грустными, трусливыми, смелыми человечками. Рисовать человечков, придумывать истории, связанные с ними, было интересно. Спать Марья ложилась в каюте на вторую полку и смотрела на воду в иллюминатор. По словам мамы, вода была изумрудная днём, а вечером чёрная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю