Текст книги "Прощание с Марией"
Автор книги: Тадеуш Боровский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Смерть Шиллингера
Перевод К. Старосельской
Старший сержант СС Шиллингер в 1943 году исполнял обязанности лагерфюрера, то есть коменданта: под его непосредственным началом находился мужской рабочий сектор «D» лагеря в Биркенау, входившего в огромную систему больших и малых лагерей, разбросанных по всей Верхней Силезии и административно подчиненных центральному концлагерю в Освенциме. Шиллингер был небольшого роста, коренаст; лицо – круглое и одутловатое, волосы – светлые как лен, гладко прилизанные. Голубые его глаза всегда были немного прищурены, губы сжаты, щеки чуть перекошены гримасой раздражения. О внешности своей он не заботился, и мне не приходилось слышать, чтобы придуркам удавалось его подкупить.
Шиллингер властвовал над лагерем «D» бдительно и безраздельно. Не зная устали, он разъезжал на велосипеде по лагерным дорогам, неожиданно появляясь именно там, где в нем меньше всего нуждались. Был тяжел на руку и обходился без палки, запросто сворачивая челюсти и разбивая в кровь лица.
В своем рвении Шиллингер был неутомим. Он часто инспектировал другие участки лагеря, нагоняя панический страх на женщин, цыган и придурков из Канады – самого богатого участка Биркенау, где хранились ценности загазованных людей. Надзирал и за рабочими бригадами: врывался в «большую» зону[121]121
Пространство вокруг лагеря, охраняемое днем в радиусе нескольких километров цепочкой сторожевых постов (постенкетте).
[Закрыть] и с налету принимался обыскивать одежду заключенных, сапоги капо и сумки эсэсовцев. И в крематории наведывался, любил смотреть, как заталкивают в газовую камеру людей. Фамилия его называлась вместе с фамилиями Палитша, Кранкенмана и многих других освенцимских палачей, похвалявшихся, что они собственноручно – кулаком, палкой или из пистолета – сумели убить по двенадцать-пятнадцать тысяч человек.
В августе 1943 года по лагерю разнесся слух, что Шиллингер погиб при неясных обстоятельствах. Передавались различные, якобы подлинные, но абсолютно противоречивые версии. Лично я склонен был верить знакомому форарбайтеру из зондеркоманды, который как-то днем, сидя рядом со мной на нарах в ожидании доставки сгущенного молока со склада цыганского лагеря, рассказал о смерти старшего сержанта Шиллингера следующее:
– В воскресенье после дневной поверки Шиллингер приехал во двор крематория к нашему начальнику. Но начальник был занят – как раз пришел бендзинский эшелон и с платформы пригнали первые машины. А ты, брат, сам знаешь: разгрузить эшелон, да приказать раздеться и потом загнать в камеру – работа тяжелая, требующая, я б сказал, большого такта.
Каждому известно: пока всех не запрут в камере, нельзя пялиться на ихнее барахло, нельзя в нем рыться, а уж тем более щупать голых женщин. Сам понимаешь, одно то, что женщинам велят раздеваться вместе с мужчинами, для новеньких – приличная встряска. Но на это есть верный способ: в так называемой бане создается видимость страшной спешки – будто работы у нас невпроворот. Хотя и на самом деле нужно поторапливаться, чтоб успеть загазовать один эшелон и очистить камеру от трупов, пока не пришел другой.
Форарбайтер приподнялся, сел на подушку, спустил ноги с нар и, закурив, продолжал:
– Так вот, брат, доставляют, понимаешь, нам эшелон из Бендзина и Сосковца. Евреи эти отлично знали, что их ждет. И ребята из зондеркоманды нервничали: кое-кто родом из тех мест. Бывали случаи, когда приезжали родные или знакомые. Мне самому случилось…
– И ты оттуда? Не знал, по выговору не скажешь.
– Я закончил педагогический в Варшаве. Лет пятнадцать назад. Потом преподавал в бендзинской гимназии. Мне предлагали уехать за границу, я отказался. Семья, понимаешь, брат. Такие пироги.
– Такие пироги.
– Эшелон был неспокойный, это тебе не торговцы из Голландии или из Франции, которые рассчитывают открыть дело в лагере для интернированных в Аушвице. Наши евреи всё понимали. Потому и эсэсовцев была целая куча, а Шиллингер, увидев, что творится, вытащил револьвер. Все бы пошло как по маслу, да Шиллингеру приглянулось одно тело – и впрямь классического сложения. Ради этого, видать, и приехал. Подходит, значит, он к женщине и берет ее за руку. А голая женщина вдруг нагибается, зачерпывает горсть песка и как сыпанет ему в глаза! Шиллингер, вскрикнув от боли, выронил револьвер, а женщина этот револьвер схватила и несколько раз выстрелила Шиллингеру в живот. Ну, конечно, паника. Голые люди с криком – на нас. Женщина выстрелила еще раз – в нашего начальника, и ранила его в лицо. Тогда и начальник, и эсэсовцы наутек, оставив нас одних. Но мы, слава богу, справились. Палками загнали всех в камеру, завинтили двери и крикнули эсэсовцам, чтоб пускали циклон. Сноровка у нас какая-никакая есть.
– Ja, известно.
– Шиллингер лежал на животе и от боли скреб пальцами землю. Мы его подняли и, не особо церемонясь, перетащили в машину. Всю дорогу он сквозь стиснутые зубы стонал: «О, Gott, mein Gott, was nab' ich getan, dass ich so leiden muss?»
Это значит: «О боже, боже мой, что я сделал, чтобы так страдать?»
– Вот ведь, так и не понял до конца, – сказал я, покачав головой. – Странная ирония судьбы.
– Да, странная ирония судьбы, – задумчиво повторил форарбайтер.
В самом деле, странная ирония судьбы: когда, незадолго до эвакуации лагеря, евреи из зондеркоманды, опасаясь, что их прикончат, взбунтовались, подожгли крематории и, перерезав проволоку, разбежались по полю, несколько эсэсовцев перестреляли их из пулеметов всех до единого.
Человек с коробкой
Адольфу Рудницкому
Перевод К. Старосельской
Шрайбером[122]122
Schreiber – писарь (нем.)
[Закрыть] у нас был еврей из Люблина, в Освенцим он приехал уже опытным лагерником из Майданека, а поскольку встретил близкого знакомого из зондеркоманды, которая благодаря своим богатствам, черпаемым из крематориев, обладала в лагере огромным влиянием, с самого начала прикинулся больным, попал без малейшего труда в «KB-zwei» – так сокращенно (от слова Krankenbau II[123]123
Больничный блок (нем.)
[Закрыть]) назывался особый, отведенный под больницу, сектор Биркенау – и немедленно получил прекрасную должность шрайбера в нашем блоке. Вместо того, чтобы целый день ворочать лопатой землю или на пустое брюхо таскать мешки с цементом, шрайбер занимался канцелярской работой (составлявшей предмет зависти и интриг других придурков, тоже укрывавших своих знакомых на подобных должностях): приводил и уводил больных, устраивал в блоке поверки, подготавливал медицинские карты и принимал косвенное участие в селекциях евреев, осенью сорок третьего года производившихся почти регулярно, раз в две недели, по всему лагерю, – шрайберу вменялось в обязанность при помощи санитаров отводить больных в вашраум[124]124
В Биркенау – помещение при больнице, куда сгоняли отобранных во время селекции доходяг, чтобы вечером отправить в газовые камеры.
[Закрыть], откуда вечером машины увозили их в один из четырех крематориев, тогда еще работавших попеременно.
Однажды, если не ошибаюсь, в ноябре, у шрайбера подскочила температура – насколько помню, от простуды, – и, так как он оказался единственным больным евреем в блоке, при первой же селекции был направлен zur besonderen Behandlung[125]125
На особую обработку (нем.)
[Закрыть], то есть в газовую камеру.
Сразу после селекции старший санитар, именуемый из подхалимажа старостой, отправился в четырнадцатый блок, где лежали почти без исключения одни евреи, договориться, что мы доставим нашего шрайбера туда заранее – и избавимся таким образом от неприятной обязанности сопровождать его в вашраум отдельно.
– Списываем его auf vierzehn, Doktor, verstehen?[126]126
В четырнадцатый, доктор, понятно? (нем.)
[Закрыть] – вернувшись из четырнадцатого, сказал староста главному врачу, который сидел за столом с трубками фонендоскопа в ушах. Врач тщательно выстукивал спину только что прибывшего больного и каллиграфическим почерком заполнял его медицинскую карту. Не отрываясь от дела, он махнул рукой.
Шрайбер сидел на корточках на верхней койке и старательно обвязывал веревкой картонную коробку, в которой хранил чешские, со шнуровкой до колен, ботинки, ложку, нож, карандаш, а также жиры, булки и фрукты, которые брал с больных за различные шрайберские услуги, как это делали почти все еврейские врачи и санитары KB; в отличие от поляков, они ни от кого никаких посылок не получали. Впрочем, поляки, которым присылали в KB из дома посылки, тоже брали у больных и табак, и продукты.
Напротив шрайбера пожилой польский майор, которого неизвестно почему уже несколько месяцев держали в блоке, играл сам с собой в шахматы, заткнув большими пальцами уши, а под ним ночной санитар лениво мочился в стеклянную утку, после чего сразу зарылся в одеяло. В соседних отсеках харкали и кашляли, в печурке громко шкворчало сало, было душно и парно, как всегда под вечер.
Шрайбер слез с койки, взял коробку. Староста небрежно кинул ему одеяло и велел обуть колодки. Они вышли из блока; в окно видно было, как перед четырнадцатым староста снимает с плеч шрайбера одеяло, забирает колодки и хлопает его по спине, а шрайбер, в одной только вздувшейся пузырем рубахе, входит в сопровождении другого санитара в четырнадцатый блок.
Только в сумерках, когда в блоках раздали пайки, чай и посылки, санитары начали выводить доходяг и выстраивать пятерками перед дверями, сдирая с них одеяла и башмаки. Появился дежурный эсэсовец и приказал санитарам встать цепочкой перед вашраумом, чтобы никто не убежал; в блоках тем временем ужинали и ворошили посылки.
Из окна видно было, как наш шрайбер вышел из четырнадцатого с коробкой в руке, занял свое место в пятерке и, подгоняемый окриками санитаров, побрел вместе с другими в умывальню.
– Schauen Sie mal, Doktor![127]127
Поглядите-ка, доктор! (нем.)
[Закрыть] – крикнул я врачу. Тот вытащил из ушей фонендоскоп, тяжело ступая, подошел к окну и положил руку мне на плечо. – Мог бы сообразить, что к чему, вы не считаете?
На дворе стемнело, только мелькали перед бараком белые рубахи, лица стали неразличимы; потом и рубахи скрылись из поля зрения; я заметил, что над проволокой зажглись фонари.
– Он же старый лагерник, прекрасно знает, что через час-другой пойдет в газовую камеру – голый, без рубахи и без коробки. Поразительная привязанность к остаткам собственности! Мог ведь кому-нибудь отдать. Не верю, чтобы я…
– Ты действительно так думаешь? – равнодушно спросил доктор, снял руку с моего плеча и задвигал челюстью, будто высасывая воздух из дырявого зуба.
– Простите, доктор, но мне кажется, что и вы… – вскользь заметил я.
Главный врач был родом из Берлина, жена и дочь его были в Аргентине, иногда он говорил о себе: wir Preussen[128]128
Мы пруссаки (нем.)
[Закрыть] – с улыбкой, в которой к страдальческой горечи еврея примешивалась гордость бывшего прусского офицера.
– Не знаю. Не знаю, что бы я сделал, отправляясь в газовую камеру. Вероятно, тоже бы взял с собой свою коробку.
И, повернувшись ко мне, усмехнулся шутливо. Я увидел, какой он усталый и невыспавшийся.
– Думаю, даже если б меня везли в печь, я бы верил, что по дороге что-нибудь случится. Держался бы за эту коробку, как за чью-то руку, понимаешь?
Он отошел от окна и, сев за стол, велел стащить с койки следующего больного – нужно было к завтрашнему дню подготовить группы выздоравливающих для отправки в лагерь.
Больные евреи наполнили вашраум криком и стонами, порывались поджечь помещение, но ни один из них не осмелился пальцем тронуть санитара-эсэсовца, который сидел в углу, полузакрыв глаза, и не то притворялся, что дремлет, не то и вправду дремал. Поздним вечером в зону въехали мощные крематорские грузовики, появилось несколько эсэсовцев, евреям было приказано оставить все в вашрауме, и санитары принялись швырять голых людей на машины, пока в кузовах не выросли груды тел; с плачем и проклятьями, освещенные прожекторами, люди уезжали из лагеря, отчаянно цепляясь друг за друга руками, чтобы не слететь на землю.
Не знаю почему, в лагере потом долго рассказывали, будто ехавшие в газовые камеры евреи пели на своем языке какую-то душу переворачивающую песнь, понять которую никто не мог.
Ужин
Перевод К. Старосельской
Мы все терпеливо ждали, пока наступит полная темнота. Солнце уже закатилось далеко за холмы, на свежевспаханных склонах и в долинах, местами покрытых грязным снегом, густели, наливаясь молочным вечерним туманом, тени, но на небе, на его обвисшем, набитом дождевыми облаками брюхе, кое-где еще виднелись розовые полоски заката. Насыщенный запахом размокшей прокислой земли, резкий и будто темнеющий ветер гнал впереди себя косматые тучи, колол ледяными иголками и пробирал до костей; одинокий лоскут толя, надорванный сильным его порывом, монотонно стучал по крыше. С лугов тянуло не столько бодрящим, сколько пронизывающим холодом, в долине лязгали об рельсы колеса вагонов и плаксиво гудели паровозы. Сгущались промозглые сумерки, голод донимал все ощутимее, движение на шоссе постепенно замирало. Ветер реже приносил оттуда обрывки разговоров, покрикивания возниц, прерывистое тарахтенье тележек, запряженных коровами, которые лениво шваркали копытами по гаревой дорожке; отдалялся перестук деревянных подошв по асфальту, стихал гортанный смех деревенских девушек, веселой гурьбой спешащих в городок на субботнюю гулянку.
Наконец мрак сгустился, и начал моросить редкий дождик. Фиолетовые фонари, раскачивающиеся на высоких столбах, отбрасывали неяркий свет на черные переплетенья веток придорожных деревьев, на блестящие навесы сторожевых будок, на опустевшую, лоснящуюся, как мокрый ремень, дорогу; в свете этих фонарей прошагали строем и скрылись в темноте солдаты – хруст гравия под ногами приближался.
Тогда шофер коменданта направил сплюснутые козырьками фар потоки света в проход между бараками, старосты вывели из умывальни двадцать русских в полосатой одежде, со связанными колючей проволокой за спиной руками и, прогнав по валу, выстроили на камнях лагерной улицы боком к толпе, которая много часов неподвижно стояла с непокрытыми головами, молча страдая от голода. Ярко освещенные тела русских, казалось, сливались в одну глыбу мяса, окутанную тиком и по краям прикрытую тенью; каждая морщинка, каждая выпуклость и складка их одежды; разваливающиеся подошвы изношенных башмаков; стоптанные набойки; присохшие внизу к штанинам комочки рыжей глины; грубые швы в паху; белые нитки на синих полосках тика; обвислые ягодицы; застывшие кисти рук с побелевшими, скрюченными от боли пальцами, с капельками засохшей крови на сгибах суставов; напряженные мышцы запястий, кожа на которых синела от впивающейся в нее ржавой проволоки; голые локти, неестественно вывернутые и стянутые другим куском проволоки, – отчетливо, словно замороженные, прорезались из мрака; спины и головы русских скрадывала темнота, только выбритые затылки смутно белели над воротниками курток. Удлиненные тени этих людей лежали на дороге, на унизанной поблескивающими капельками росы колючей проволоке и пропадали за проволочным заграждением на склоне холма, поросшего редким, чахлым, сухо шелестящим камышом.
Комендант, седоватый загорелый офицер, специально на этот вечер прибывший в лагерь из города, усталым, но энергичным шагом пересек полосу света и, остановившись сбоку, удостоверился, что обе шеренги русских находятся на положенном расстоянии друг от друга. Теперь дело пошло быстрее, но все же не настолько быстро, как бы того хотелось иззябшему телу и пустому желудку, семнадцать часов томящемуся в ожидании черпака, вероятно, еще теплой баланды, стоящей в бачках в бараке. «Не думайте, что это шутки!» – крикнул молоденький лагерэльтер[129]129
Lagerallester – старший в лагере (нем.)
[Закрыть], вынырнув из-за спины коменданта. Одна рука у него была заложена за борт сшитой точно по фигуре куртки из черного сукна, в каких щеголяли придурки, в другой покачивался ивовый прут, которым он размеренно похлопывал по голенищам сапог.
– Эти люди – преступники. Незачем вам объяснять, что и как. Коммунисты, понятно? Господин комендант велел мне перевести, что они будут примерно наказаны, а если господин комендант говорит… Короче, ребята, мой вам совет: без глупостей.
– Los, los, мы торопимся, – вполголоса сказал комендант офицеру в расстегнутой шинели. Тот стоял, боком привалившись к крылу маленькой «шкоды», и лениво стягивал с руки перчатку.
– Сейчас кончим, – ответил лейтенант в расстегнутой шинели, небрежно пошевелил пальцами и улыбнулся уголком губ.
– Ja, а весь лагерь сегодня снова останется без обеда, – крикнул юный лагерэльтер. – Старосты отнесут суп на кухню, и пусть хоть одного литра не хватит – вы у меня попляшете.
По толпе пролетел глубокий вздох. Потихоньку, исподволь задние ряды начали подтягиваться вперед, у дороги сделалось тесно, и блаженное тепло разлилось от спин, согретых сбившимися в кучу, готовящимися к прыжку людьми.
Комендант махнул рукой, из-за его автомобильчика вышли гуськом эсэсовцы с винтовками в руках и сноровисто выстроились позади русских – каждый за своим. По их виду уже нельзя было сказать, что они вернулись с «работы» вместе с нами: солдаты успели наесться, переодеться в парадные наглаженные мундиры и даже сделать себе маникюр; ровнехонько обрезанные ногти на крепко сжимавших приклады пальцах розовели от прихлынувшей крови; видно, эсэсовцы собрались в городок, повеселиться с девочками. Громко щелкнув затворами и уперев приклады в бедро, они приставили дула к бритым затылкам русских.
– Achtung, bereit, Feuer![130]130
Внимание, готовсь, пли! (нем.)
[Закрыть] – произнес комендант, не повышая голоса.
Коротко тявкнули винтовки, солдаты отскочили назад, чтоб их не обрызгало из треснувших черепов. Русские зашатались и, как тюки, тяжело шмякнулись на камни, заляпав их кровью и кусками разлетевшихся мозгов. Закинув винтовки за спину, солдаты торопливо устремились на вахту, трупы временно оттащили под проволоку, комендант в сопровождении свиты уселся в «шкоду», которая, выстреливая клубы дыма, задом подала к воротам.
Не успел седоватый загорелый комендант благополучно отъехать, как безмолвная толпа, с растущим упорством напиравшая на дорогу, разразилась зловещим воем и лавиной хлынула на окровавленные камни, с ревом прокатилась по ним и, разгоняемая палками старост и дневальных, созванных со всего лагеря, воровато растеклась по баракам. Я стоял немного в стороне от места экзекуции и не успел протиснуться вовремя, но, когда назавтра нас снова погнали на работу, один доходяга, еврей из Эстонии, на пару со мной таскавший трубы, целый день горячо меня уверял, будто человеческий мозг – такая нежная штука, что его можно есть не отваривая, прямо сырым.
Молчание
Перевод К. Старосельской
Его настигли в блоке немецких капо, когда он уже перекидывал ногу через подоконник. Без единого слова стащили на пол и, задыхаясь от ненависти, выволокли на боковую лагерную дорогу. Там, в плотном кольце молчащей толпы, его принялись жадно бить десятки рук.
Вдруг от ворот лагеря донеслись из уст в уста предостерегающие окрики. По главной лагерной дороге бежали, наклонясь вперед, вооруженные солдаты, огибая стоящие на пути группы людей в полосатой одежде. Толпа кинулась врассыпную от жилья немецких капо и попряталась по своим баракам – битком набитым, вонючим и шумным. На чадящих печках там приготовлялась разнообразнейшая жратва из продуктов, выкраденных ночью у окрестных бауэров, на нарах и между нарами мололи в мельницах зерно, вырезали на досках из мяса жилы, чистили картошку, сбрасывая очистки прямо на землю, играли в карты на кучки краденых сигар, месили тесто на лепешки, жадно пожирали дымящуюся кашу и бесстрастно били блох. Стесняющие дыхание, будто пропотевшие запахи клубились в воздухе, смешиваясь с запахом варева, дымом и водяным паром, который оседал на балках под крышей и собирался каплями, размеренно, как редкий дождь, падавшими на людей, предметы и еду. У двери забурлило: в барак вошел молоденький американский офицер в каске и обвел приветливым взглядом столы и нары. На нем был идеально отглаженный мундир. Револьвер в расстегнутой кобуре, подвешенный на длинных ремнях, колотил юного офицера по бедру. Американца сопровождал переводчик с желтой повязкой «интерпретера»[131]131
Interpreter – переводчик (англ.)
[Закрыть] на рукаве штатского костюма и председатель Комитета заключенных, одетый в белый летний пиджак, фрачные брюки и теннисные туфли. Люди в бараке примолкли и, свесившись с нар, подняв головы от чугунов, мисок и котелков, внимательно смотрели офицеру в глаза.
– Gentlemen[132]132
Джентльмены (англ.)
[Закрыть], – сказал офицер, снимая каску; переводчик тут же переводил фразу за фразой. – Я прекрасно понимаю, сколь глубоко – после того, что вам довелось увидеть и пережить, – вы ненавидите своих палачей. Мы, солдаты Америки, и вы, граждане Европы, сражались за то, чтобы закон восторжествовал над произволом. Мы обязаны уважать закон. Не сомневайтесь: виновные будут наказаны – как в этом лагере, так и во всех прочих. За примером недалеко ходить: задержанные эсэсовцы используются для захоронения трупов.
– Точно, надо было б на площадку за больницей. Не всех еще увезли, – шепнул один на нижних нарах.
– Или пройтись по убежищам, – тоже шепотом отозвался другой. Он сидел верхом на нарах, вцепившись обеими пятернями в одеяло.
– Заткнитесь! Не успеете, что ли? Слушайте, что говорит офицер, – вполголоса бросил третий, лежавший поперек тех же самых нар. Офицера они не видели – его заслоняла плотно сбитая толпа, сгрудившаяся в этой части барака.
– Друзья, господин комендант дает вам слово, что все лагерные преступники, как эсэсовцы, так и заключенные, будут наказаны по справедливости, – сказал переводчик.
Со всех нар понеслись возгласы и рукоплескания. Обитатели барака, жестами и смехом старались выразить свою симпатию молодому человеку из-за океана.
– Поэтому господин комендант просит вас, – слегка охрипшим голосом продолжал переводчик, – запастись терпением и не творить произвола – это против вас же и обернется, – а передавать мерзавцев в руки лагерной охраны. Договорились?
Барак ответил дружным протяжным воплем. Комендант поблагодарил переводчика и пожелал лагерникам хорошо отдохнуть и поскорей отыскать своих близких. Провожаемый дружелюбным гомоном, он покинул барак и отправился в соседний.
Лишь после того как офицер обошел все бараки и, сопровождаемый солдатами, вернулся в здание комендатуры, мы стащили этого с нар, на которых он лежал, запеленутый в одеяла и придавленный нашими телами, с кляпом во рту, мордой в сенник, отволокли к печке и там, на бетонном пятачке, под тяжкое, ненавидящее сопенье всего барака, втоптали в пол.