Текст книги "В Америке"
Автор книги: Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
4
Хобокен, Нью-Джерси, Соединенные Штаты Америки,
9 августа 1876 года
Милый друг!
Да, пишу письмо. А вы небось подумали: «Этот материк поглотит ее». Письмо я составляла в уме несколько дней, хотя я так много пережила, что всего и не вспомнишь. И что же первым делом приходит в голову? Последние минуты в Варшаве. Ваше хмурое лицо на вокзале. Я не видела толпы, не слышала студентов, исполнявших для меня патриотические песни. Я видела лишь печаль моего друга. Милый мой! Мы не потеряны друг для друга, обещаю вам. Вы всегда будете очень дороги мне. Скучала ли я по вас? Буду честной – с кем еще я могу быть честной, как не с вами? Нет, пока что нет. Я успокоилась, когда вы надвинули на лоб шляпу, отвернулись и ушли с перрона, не дождавшись, пока отправится поезд. Еще одна ноша свалилась с плеч – ваша печаль. Вы хотели, чтобы я разделила с вами тоску, вашу убежденность в том, что жизнь нельзя начать сначала, что все мы – узники собственной судьбы. Но я не согласна с этим, Хенрик. Я знаю, что могу измениться. Я уже не та, что раньше. Актерская иллюзия, скажете вы: иллюзия человека, привыкшего менять свой характер, надевая чужие одежды. Хорошо, я покажу вам, что это можно сделать, не выходяна сцену!
Вы тогда пошли и напились? Разумеется. Вы говорили себе: «Моя Марына бросила меня навсегда»? Ну, конечно. Только не навсегда – хотя кто знает, когда мы еще увидимся! Вы горюете из-за моего отъезда, и вам кажется, будто я нужна вам как никогда. В своих воспоминаниях вы преувеличиваете мои прелести и забываете о том, сколько несчастий принесла вам я и ваша горестная любовь ко мне. Вы мысленно следуете за мной: вот она в поезде, вот – на корабле, а вот добралась до Америки и начала новую жизнь в обстановке, которую я не в состоянии себе представить. Она забыла меня. Со временем вы обозлитесь. Возможно, уже обозлились. Почувствуете, что стареете, а потом подумаете: онаведь тоже стареет. Скоро она растеряет всю свою красоту. Эта мысль доставит вам некоторое удовлетворение.
Если это утешит вас, то представьте себе, что только поезд отошел от перрона, как я закрыла дверь купе, сняла перчатки и шляпу, смочила водой из кувшина кусок ткани и прижала его к лицу, от чего потек макияж и обнажились круги под глазами и морщины, идущие от носа к уголкам рта. Затем я опустилась на сиденье, дрожа и не зная, смеяться мне или плакать. Ах эти проводы! Как вы не понимаете, что они всю меня перевернули? Заплаканные молодые актеры собрались на пустой сцене Имперского театра в тот день, когда я пришла попрощаться с ними, возмущенные поклонники осаждали служебный вход, когда я в сумерках уходила из театра, и стояли на тротуаре под окнами нашей квартиры все последние дни. И потом, когда, несмотря на все мои протесты, дата нашего отъезда была опубликована в газетах, процессия студентов университета шла за экипажем с выкриками и песнями до самого вокзала, и этот венок с белыми и красными лентами, подписанными «Марыне Заленжовской – от польской молодежи», который они преподнесли мне при посадке…
– Они хотят, чтобы я почувствовала себя виноватой, – сказала я Богдану.
– Да нет же, – возразил он (вы же знаете, каким он бывает милым), – они хотят, чтобы ты почувствовала себя любимой.
«А разве это не одно и то же?» – подумала я.
Не понимаю, почему я должна испытывать вину за свой отъезд!
Когда мы добрались до Бремена (это лишь начало нашей поездки), я почувствовала, что уже постарела на целый год. До отплытия «Донау» оставалось два дня ничегонеделанья, и мне хотелось только одного – отдохнуть. Но не подумайте, что мне нездоровилось. Никаких головных болей. Я ослабела, потому что из меня что-то вытекало. Или я просто готовилась к последней битве.
– Вы подписали себе приговор, – сказали вы мне в Закопане. – Теперь вы обязаны привести его в исполнение.
Нет, Хенрик. Возможно, вынуждена, но не обязана. Но я задумывалась над тем, не дрогну ли в самом конце? Наверное, все еще надеялась, что кто-нибудь остановит меня. Наверное, я всегда надеялась, что кто-нибудь остановит меня. Ведь столько людей пытались это сделать! И вы тоже. Вы постоянно напоминали, кто я такая – госпожа Марына, которая так важна и так нужна им. Или театру. Или Польше. А Марына хотела лишь одного – стать никем!
В Бремене пришлось пережить еще одно прощание. Последнюю попытку остановить меня. Тот, о ком я могу сказать только вам, дожидался меня в отеле «Корделия». С цветами! Не поклонник из тех, что обычно толпятся в фойе, – молодые люди в студенческих фуражках, которые, запинаясь, что-то бормочут и вручают мне цветы, – а неприветливый пожилой человек в нелепой фетровой шляпе. Больше я ничего не успела заметить, потому что Богдан, который не знает его в лицо, перехватил букет. Я не узнала его, пока он не заговорил (сказал только: «Добро пожаловать в Бремен»). Как такое возможно, Хенрик, как? Ведь он не так уж сильно изменился.
Я оглянулась, но он уже исчез. Сзади стояли Петр и Ванда. У меня мороз пробежал по коже, наверное, я побледнела, и когда подошла к Богдану, голос у меня сел. На столе лежали письма: Ванде от Юлиана, нам – от Юлиана и Рышарда, последнее из которых отправлено из Нью-Йорка, Богдану – от его сестры, которая должна была приехать в тот же день (она непременно хотела проводить нас), письмо мне от Шекспировского общества Бремена, меня просили почтить своим присутствием читку «Юлия Цезаря» подающими надежды молодыми актерами, – и записка от человека в фетровой шляпе. Он прочитал в одной немецкой газете, что я уезжаю в Америку, и приехал прямиком из Берлина повидаться с Петром. Разумеется, я не могла оспаривать его право попрощаться с сыном.
Можете представить себе, какой ужас я испытывала перед этой встречей, однако – вы же хорошо меня знаете – больше боялась показаться трусихой. Я оставила записку у консьержа, как он и просил, назначив свидание на следующий день неподалеку от Везера. Я сказала Богдану, который всеми силами пытался утешить бедняжку Изабелу, что пойду прогуляться с мальчиком. Петру же объяснила, что хочу его познакомить с одним старым другом его бабушки. (Не обвиняйте меня в том, что я бережу старые раны, Хенрик!) Он, конечно же, опоздал, а потом, не сказав ни слова, набросился на ребенка и прижал его к своему старому пальто, отчего Петр, естественно, разревелся. Я велела служанке увести его в отель. Генрих не возражал. Ни «до свиданья», ни любящего отеческого взгляда – этот холодный, хмурый старик так и остался бесчувственной скотиной, Хенрик. Мы пошли дальше, но разговаривать с ним оказалось сложно.
– Что-что? – все повторял он. – Что?
– Вы что, оглохли? – спросила я.
– Что?
Мы дошли до кафе на Альтмансгее и сели у воды. Я сразу же сказала, что не позволю упрекать меня.
– Упрекать? – закричал он. – В чем мне тебя упрекать?
Я сказала, что не позволю ему кричать на меня.
– Но я не слышу собственного голоса, – проскулил он. – Ты же видишь, я плохо слышу.
А потом он рассказал о последних годах жизни в Берлине и о женщине, с которой он жил, – у нее был рак желудка.
– Скоро останусь совсем один. Bald ganz allein, der alte Zalezowski [35]35
Скоро останусь совсем один, старик Залезовски (нем.).
[Закрыть].
Он что, тоже обвинял меня в том, что я бросаю его? Я спросила, нужны ли ему деньги. Это вызвало бурю показного негодования, но деньги он у меня в конце концов взял. Ну и, конечно же, попытался ослабить мою решимость. Сперва предупредил об опасностях морского путешествия (как будто я сама о них не знаю) и даже напомнил о прошлогоднем нападении на «Мозель» – судно того же типа, что и «Донау». Помните, мы читали о нем? Бомба взорвалась раньше времени, еще до отплытия из Бремерхавена: восемьдесят девять пассажиров и членов экипажа погибли, и пятнадцать были ранены. Потом он торжественно предрек, что Америка мне не понравится. Там нет никакого уважения к культуре, театр в нашем понимании для них ничего не значит, им нужны только плебейские развлечения, и так далее и тому подобное, после чего я заверила его, что уезжаю в Америку не для того, чтобы найти там то же, что оставляю в Европе, – au contraire! [36]36
Напротив! (фр)
[Закрыть]Под конец он заявил, что я не имею права лишать его возможности видеться с сыном – можно подумать, он когда-нибудь проявлял к нему хоть малейший интерес! Это были весьма неубедительные доводы, напрочь лишенные былой силы. Он постоянно покашливал и ерошил свои жидкие рыжеватые волосы. Навряд ли он действительно считал, что способен остановить меня. Он просто хотел излить душу. Ему нужна была моя жалость. Он казался жалким. Но мне его не было жаль. Я наконец-то избавилась от него.
И все же… я поняла тогда, что действительно любила его. Возможно, как никого другого на свете. Я любила его той частью своего существа, которая хотела творить великие дела.
Но даже этот жалкий призрак не смог омрачить того душевного подъема, который я испытала, садясь на корабль.
Опасности в путешествии были, но не те, которые живописал Генрих. Океан был спокойным, наши места – удобными, хотя сам корабль показался маленьким; думаю, он и вправду маленький, поскольку его построили почти десять лет назад. Но мы столкнулись там с немецким подобострастием, которым они прикрывают немецкую привычку командовать. Капитан так раболепствовал и так носился с нами (узнал, что я – знаменитая актриса, а Богдан – граф), будто наше одобрение может спасти подмоченную репутацию флотилии «Норддойче Ллойд». Поначалу меня раздражало однообразие жизни на океанском лайнере, расписанной по часам и расхолаживающей. L’indolence n ’est pas mon fort [37]37
Праздность – не моя сильная сторона (фр.).
[Закрыть]. Но долгое путешествие по воде обладает особым очарованием, которому я в конечном счете поддалась. Я совершенно перестала общаться с людьми, даже с членами нашей компании, в особенности за обедом – с обязательной легкой беседой под звуки струнного трио, игравшего Бизе и Вагнера. Я предпочитала общаться с океаном, который напоминал о беспредельной пустоте вселенной.
Снова и снова выходила я на верхнюю палубу, чтобы постоять, опираясь о перила, и посмотреть вниз на вздымавшиеся волны. Рядом с кораблем вода была грязно-зеленой, а дальше – цвета тусклого олова. Иногда я видела другие суда, но далеко-далеко. Даже если я наблюдала за ними долгое время, они казались неподвижными, будто прикрученными к горизонту, в то время, как наш маленький скрипучий «Донау» рассекал океан, словно летящий снаряд из пара и железа. Я мысленно проводила аналогию между нашей рискованной затеей и непреклонным движением корабля по воде, в смятении сознавая, что именно я сорвала всех с места: теперь уже нам не остановиться! Только вам я могу рассказать об этом, Хенрик. Меня преследовала навязчивая идея броситься в воду. Кто знает, возможно, я так и сделала бы. Но меня привело в чувство чужое безумие.
Это случилось на четвертый день, около восьми вечера. Мы расправились с обедом на полчаса раньше обычного, и я отвела Петра в каюту, которую он делил с Вандой, проследила за тем, как он готовится ко сну, подоткнула одеяло, затем вернулась в нашу каюту, где Богдан сидел с незажженной сигарой, поджидая меня. Помню, как я наклонилась, чтобы вместе с ним взглянуть в иллюминатор на взошедшую луну, и мы оба со смехом вспомнили какую-то напыщенную фразу о луне и меланхолии, сказанную капитаном за столом, – я уже повесила на крючок пелерину, сняла кольца, ожерелье и серьги и набросила пеньюар, – как вдруг корабль пошатнулся, словно старый рысак, у которого внезапно порвались подколенные сухожилия. Затем под ногами все зловеще затихло. Из коридора донеслись крики; Богдан сказал, что поднимется на палубу, узнать, что там стряслось, я поспешила за ним. Корабль остановился. Члены экипажа суетились: одни опускали паруса, другие спускали на воду спасательную шлюпку. Богдан нашел меня и сообщил новости. Второй помощник капитана увидел человека за бортом. Юнга обнаружил возле перил с правой стороны судна большие ботинки на шнурках. Одним из первых на палубу выбежал англичанин, что сидел за нашим столом, он хорошо запомнил эти ботинки – джентльмены не ходят в таких на ужин, разве что американцы. Теперь не оставалось никаких сомнений в том, кто из пассажиров пропал. Вокруг нас столпились люди, спрашивали, не знаем ли мы о нем чего-нибудь такого, что пролило бы свет на этот трагический случай. Едва ли! Он сидел за соседним столом, и после знакомства в первый день плавания мы ни разу не говорили с ним. Он путешествовал один: высокий молодой человек со светло-голубыми косенькими глазами, очками в стальной оправе и серьезным лицом. Когда он садился за стол в первый вечер, я заметила, что фрак ему на размер мал. Тогда я, конечно, не обратила внимания на аляповатые ботинки этого бедняги. Мы все молча стояли у перил и наблюдали, как маленькая шлюпка плавала вокруг судна. Небо еще было светлым, а море уже потемнело. Со своего мостика капитан отдавал в мегафон приказания матросам в шлюпке. Матросы размахивали фонарями и кричали. Потом и мы начали кричать, потому что небо потемнело и почти слилось с морем, мы уже с трудом различали границу между ними. Но американец так и не появился на поверхности. Спустя еще полчаса капитан приказал шлюпке вернуться, двигатель заработал снова, и пароход поплыл дальше.
Конечно, это мог быть несчастный случай: возможно, после скучного ужина ему захотелось выйти на тихую палубу. Этот американский юноша, почти еще мальчик, встал у перил, беспечно снял ботинки, чтобы распрямить пальцы и поставить ступни в чулках на холодные и влажные доски (так мог бы сделать Петр; да я сама так могу, когда меня никто не видит!), и потом краем глаза заметил что-то огромное и серебристое («Кит!» – подумал он в волнении), перевесился через перила, но тут поднялась волна, корабль покачнулся…
Но ведь все было не так. Хотя, возможно, он не хотел этого. Наверное, просто вышел проветриться под ночным небом, совершенно спокойный, не испытывая ничего, кроме привычных, вполне приемлемых предчувствий и сожалений. А потом его тоже загипнотизировала притягательная сила океана. Внезапно ему показалось, что упасть – очень просто. Но что могло заставить его променять свою безопасность, когда ноги прочно стояли на палубе, грудь прижималась к поручню, а лицо овевал влажный ласковый ветерок, на стремительный, ошеломляющий прыжок навстречу ледяной волне? Променять глубокий вдох полной грудью на стену бьющей в лицо воды, которая заливает горло, сковывает движения и тащит прочь от корабля? Что заставило его броситься за борт? Недостаток воображения? Юношеское отчаяние? Но нас всех неумолимо к чему-то влечет. Кто и что ждало его в Нью-Йорке? Семейный бизнес, в котором он не хотел участвовать? Невеста, на которой он больше не хотел жениться? Мать, которая вновь сделала бы его рабом своей слепой любви и заботы? Как бы мне хотелось объяснить ему, что он не обязан быть тем, кем обречен быть по своим представлениям! Не по этой ли причине люди решают свести счеты с жизнью?
Горстка пассажиров оставалась на палубе, все еще всматриваясь в воду, – так, словно бы возвращение в каюты означало молчаливое признание его смерти. Утром за завтраком все только об этом и говорили. Пассажиры сошлись во мнении, что он был плохо одет, отметили, что он вел себя странно, и пришли к выводу, что, вероятно, он был не в себе. Богдана потрясло случившееся. Петр угрюмо слушал все эти разговоры и шепотом спросил меня:
– А зачем он снял ботинки?
Я ничего ответила (не хотелось, чтобы ребенок живо представил себе картину самоубийства), и он заявил, что американец снял ботинки потому, что собирался поплавать. А если он хотел поплавать в океане, значит, был отличным пловцом, и вполне возможно, что он плавает до сих пор. А потом его может подобрать другое судно. Я сказала: «Может быть». В тот вечер капитан устроил в ресторане заупокойную службу. Меня попросили что-нибудь прочитать. Я решила, что, поскольку мы плывем на немецком судне, нужно исполнить немецкое стихотворение, и немного смущенно начала:
Vorüber die stöhnende Klage
Elysiums Freudengelage
Ersäufen jedwedes Ach —
Elysiumsleben
Ewige Wohne, ewiges Schweben,
Durch lachende Fluren ein flötender Bach… [38]38
Утонут стенанья и вздохи / На дне этих кубков глубоких, / Наступит забвенье скорбей – Райская сладость – / Вечное счастье, вечная радость, / По светлому лугу бегущий ручей! (нем.)
[Закрыть]—
и так далее, вы же помните «Элизиум» Шиллера. Но на словах: «Hier mangelt der Name dem trauernden Leide»– «Нет имени печали этой скорбной!» – я не смогла сдержать слез. По моей просьбе деревенская девушка, которую я взяла в путешествие помогать по хозяйству, спела гимн Мадонне; Анела прекрасно поет. Как грустно вспоминать этого юношу, которого я почти не знала…
Довольно на сегодня.
10 августа
Продолжим. Я испугала вас, милый друг? Не беспокойтесь обо мне. Я совершенно здорова. Вы же знаете, у меня просто богатая фантазия. Мне нетрудно представить – во всех красках – то, что чувствуют другие.
Что еще рассказать вам о плавании на «Донау»? Что я с аппетитом ела, глубоко дышала морским воздухом и с нетерпением ждала, когда же все это кончится? В отличие от многих членов нашей компании, я не вижу в путешествиях никакой романтики. Чтобы побороть праздные или нездоровые мысли, я штудировала очередной учебник английской грамматики и читала. Забыться с книгой в руках – великое утешение. Богдан взял с собой книги по земледелию, но был настолько увлечен поездкой, что не хотел заниматься подготовкой к тем задачам, которые нам предстоит решать. Однажды вечером он даже сказал, что порой ему хочется, чтобы мы так никуда и не добрались, а корабль все плыл и плыл вперед. Петр, очарованный ничуть не меньше, почти не открывал свой любимый иллюстрированный том Фенимора Купера: знакомые рассказы о благородных индейцах померкли перед натиском цивилизации и экзотической реальностью парохода, пересекающего океан под звездным небом. Он всех расспрашивал о работе паровой машины и как называются созвездия. Мальчик стал любимцем главного механика, который повел его в кочегарку. А Богдан, как примерный отец, часами изучал вместе с Петром астрономический атлас, взятый из личной библиотеки капитана. Я же раскрыла книгу, которую вы подарили мне на прощанье, «Выражение эмоций у человека и животных», и с радостью обнаружила, что мой английский позволяет мне читать ее. Как вы догадываетесь, рассказ мистера Дарвина о том, что животные и люди сходным образом выражают страх, ненависть, радость, стыд, гордость и т. п., не мог не заинтересовать меня. Я понимаю также, почему эта тема настолько притягивала его самого: ведь если мы так похожи на животных, то это служит еще одним доказательством его теории о происхождении человека от обезьяны. Кто знает, может, это и правда! Если бы я прочитала вашу книгу на суше, то от одной этой мысли мне стало бы не по себе. Но там, в открытом море, где люди кажутся такими ничтожными, мне было легко принять богохульства мистера Дарвина. Хенрик, ваша книга очаровала меня!
Да, я согласна с тем, что животные напоминают людей, даже чересчур. Они похожи на старомодных актеров, которые слишком наигранно выражают эмоции. Книга мистера Дарвина – это на самом деле учебник по переигрыванию. Горе тем актерам, которые заглянули бы в эту книгу: они нашли бы в ней подтверждение всех своих дурных привычек! Хороший актер избегает слишком красноречивой мимики и широких жестов, какими бы естественными они ему ни казались. Публику больше всего трогает некоторая сдержанность, своего рода достоинство в горе. Спешу добавить, что это не имеет ничего общего с пресловутым нежеланием англичан открыто выражать чувства. Ведь даже мистер Дарвин, стремящийся доказать, что язык эмоций универсален, должен признать, что его соотечественники пожимают плечами гораздо реже и не так энергично, как французы или итальянцы, и что английские мужчины нечасто плачут, тогда как в Польше, да и на большей части Континента, мужчины охотно и открыто проливают слезы.
И еще я думаю, что между людьми и животными существует одно неискоренимое различие. Мысль Дарвина о том, что всякая эмоция обладает естественным способом выражения, предполагает, что всякая эмоция обособленна. Возможно, это верно для моей кузины обезьяны и mon semblable [39]39
Моего подобия (фр.).
[Закрыть], пса. Но не склонны ли мы испытывать (за исключением чрезвычайных случаев), по крайней мере, две эмоции одновременно? Не испытываете ли вы, милый друг, противоречивые эмоции, вызванные моим отъездом? Кусаете ли вы губы, хмурите ли брови, сокращаете ли «мышцы печали» вокруг глаз? Нет, должно быть, по вашему лицу ничего не видно. Означает ли это, что вы – хороший актер, Хенрик? Возможно. Ваш облик не выражает ничего, разве что слегка замедляется походка – за исключением тех случаев, когда вы пьете. Да, простите мою навязчивость, вы пьете, как всегда? Или еще больше?
Ах да, вы скажете: «То, что я чувствую к бросившей меня Марыне, – не эмоция, а страсть!» Совершенно верно, мой милый друг. А мистер Дарвин описывает не страсти, только реакции. Под эмоциями этот англичанин, очевидно, подразумевает наши чувства, когда нас застигают врасплох. Какой-то человек, которого я сначала не узнаю, но имею все основания опасаться, прячется в людном месте, где я никого не ожидаю встретить, – в вестибюле отеля незнакомого города. Или же тот, кто меня ненавидит (я никогда не рассказывала вам об этом случае), врывается туда, где я чувствую себя в полной безопасности, например в мою гримерную. Я поражена и, конечно же, испугана. Я раскрываю рот, зрачки расширяются, брови поднимаются, сердце бешено стучит, лицо бледнеет, волосы на коже становятся дыбом, а поверхностные мышцы вздрагивают, во рту пересыхает, голос хрипнет и слабеет – все эти реакции абсолютно неподвластны мне. Если убрать раздражитель, я снова успокоюсь. Но что вы скажете о тех живучих, болезненных чувствах, которые я, казалось бы, переборола и которые потом, без всякого предупреждения, врываются в душу? Куда прикажете деть любовь без взаимности? Что вы скажете о ревности? О сожалении? – да, о сожалении! И о тревоге – тревоге по любому поводу и без повода? По-моему, репертуар мистера Дарвина слишком «британский»!
Если уж говорить о британском складе ума, то я должна рассказать вам о другой английской книге, которую взяла почитать на корабль, – далеко не новом романе под названием «Вильетта». Это портрет молодой женщины с высокими нравственными принципами, но скромными видами на будущее. Вы знаете, что я всегда симпатизировала таким персонажам. Мне нравятся героические женщины, и я жду появления драматурга, который изобразит героизм современных женщин – не красивых, не благородного происхождения, но борющихся за независимость. Я даже представляю, как этот роман можно инсценировать; эту трудную роль (подлинный отдых от актрис и королев!) мне, возможно, захотелось бы сыграть. Но не для того получила я эту книгу – то был прощальный подарок одной коллеги из Имперского театра, которая провела детство в Англии. Она думала, что меня заинтересует сцена, в которой героиня видит Рашель, выступающую в Лондоне. Я упорно прокладывала себе дорогу на страницах книги (мисс Бронте обладает гораздо более богатым словарем, чем мистер Дарвин!), завороженная характером Люси Сноу – простой, застенчивой девушки, исполненной скрытых страстей, пока не дошла наконец до главы, где ее повели в театр. Вообразите же теперь мое смущение, когда я обнаружила, что этой героине, к которой я испытывала такую симпатию, совершенно не понравилась Рашель! Несмотря на то что Люси была очарована силой ее игры (да и кто не был ею очарован?), она испытала неприязнь к той страстной женщине, которую видела на сцене. Да она просто осуждала ее! Она считала эмоциональность этой королевы сцены чрезмерной, неженственной, бунтарской – сатанинской!
Не кажется ли вам странным, что игра великой актрисы вызвала подобную враждебность и страх? В Польше, равно как и во Франции, актрису могли бы упрекнуть в излишней любвеобильности, но только не в излишней пылкости. Наверное, польские представления о театре сильно отличаются от тех, что бытуют в стране божественного Шекспира. Почему Люси Сноу не могла просто наслаждаться игрой? Почему она не захотела восторгаться? Из-за чего почувствовала угрозу в страстности Рашель? А между тем мисс Бронте написала очень страстный роман. Наверное, писательница была не в ладах с собой. Она боялась, что собственные страсти перевернут ее жизнь. И не желала меняться.
Вот видите, я понимаю собственную задачу – и противодействие ей как снаружи, так и изнутри – на каждом шагу. Женщине труднее сделать свою жизнь не такой, какую ей предопределили. Вам, мужчинам, проще. Вас хвалят за безрассудство, смелость, изобретательность, авантюризм. А женщине так много внутренних голосов подсказывает, что она должна быть благоразумной, приветливой, робкой. И есть чего бояться, я знаю об этом. Не подумайте, милый друг, что я утратила всякое чувство реальности. Когда я смела, я действую. Но чтобы стать смелой, нужно только действовать, вы согласны? Создавать видимость смелости. Играть ее. Поскольку я знаю, что вовсе не смелая, это побуждает меня вести себя так, будто я смелая.
Никто у нас на родине не обвинит актрису, выставляющую напоказ свои чувства на сцене, в том, что она – демон, да-да, демон, и в том, что она прославляет образ бунтаря, – с подобным морализмом я не знакома. Мы в Польше лелеем идею бунта, мятежного духа, не так ли? Я сама лелею в себе бунтарство, слишком хорошо сознавая, насколько я склонна уступать, рабски угождать ожиданиям других. Я так борюсь с большей частью моего существа – покоренным духом, жаждущим подчиняться. Эта часть велика еще и потому, что я – женщина, воспитанная рабыней! Возможно, это тоже привлекло меня на сцену. Мои роли научили меня уверенности в себе и неповиновению. Игра стала задачей по преодолению раба в себе.
Вообразите теперь, каково мне было оставить сцену, где я царила! Вы не посмеете сказать, что это не жертва. Около двадцати лет я была обручена со сценой. Возможно, когда-нибудь в Калифорнии (даже теперь, в Америке, я не могу писать слово КАЛИФОРНИЯ без внутреннего трепета), у ручья за маленькой хижиной, я исполню какую-нибудь сцену из любимой пьесы для развлечения нашей колонии и нескольких индейских девушек. Я должна признаться, что привезла некоторые из своих костюмов – Джульетты, Розалинды, Порции, Адриенны. Конечно, смешно будет надевать их после целого дня упорного труда на наших полях под голубыми небесами или в горах верхом на лошади и с ружьем за плечами. Каким искусственным покажется мне все это! Но если я все же захочу вернуться на сцену, то должна буду вспомнить об англосаксонском недоверии к великим актрисам. Слава богу, я приехала в Америку не выступать!
12 августа
«Но она так ничего и не рассказала об Америке», – должно быть, подумали вы. Ну что ж, могу рассказать вам немного о Нью-Йорке, который, по всеобщему мнению, настолько наводнен эмигрантами, что служит всего лишь продолжением Европы, а вовсе никакой не Америкой! Как вы поняли по началу моего затянувшегося письма, мы остановились не на острове Манхэттен. Богдан решил, что если все мы разместимся в приличном отеле, то это будет излишней тратой нашего капитала. Он обратился за советом к капитану, который порекомендовал нам комфортабельную, но недорогую гостиницу недалеко от пирса линии «Норддойче Ллойд» на другой стороне реки Гудзон. Этот портовый городок с очаровательным индейским названием, означающим «курительная трубка», откуда открывается панорама Манхэттена, находится в другом штате, которых здесь тридцать восемь!
Каждое утро самые отважные из нас садятся на паром и целый день исследуют город («самые отважные» потому, что через реку переправляется сейчас лишь небольшая группка). Манхэттен нагнал страху на большинство наших кротких спутников, и они мечтают о скором отъезде и ожидающей нас идиллии. Ванда совсем растерялась без Юлиана. Неутомимому Александеру мешает плохое знание английского. Данута и Циприан вынуждены заботиться о двух маленьких дочерях. И только Якуб, который ходит повсюду со своим альбомом для зарисовок, чувствует себя здесь почти как дома. Боюсь, он очень огорчается из-за того, что мы так скоро уезжаем, но я пообещала ему, что в Калифорнии он отыщет не менее богатую натуру. Мне и самой немного грустно. Актер, как правило, – жадный зритель, и нет зрелища более увлекательного, чем то, что разыгрывается на этих грубых подмостках и на всех известных языках. Здесь представлены расы, народы и племена всего мира, по крайней мере, среди неимущих классов: если отважиться выйти за пределы главных улиц, станет ясно, что большинство людей очень бедны. Меня не удивило, что город так уродлив. Но я не ожидала увидеть столько нищих и бродяг. Нам сказали, что число бедняков выросло за последние годы не только потому, что становится все больше эмигрантов, многие из которых приезжают с пустыми руками, но еще и потому (Богдан выслушал от брата ряд мрачных предостережений на этот счет), что экономика страны еще не оправилась от большого кризиса (здесь это называется «паникой») трехлетней давности. Рабочих мест, особенно для прислуги, мало, и заработная плата продолжает падать. Но, очевидно, это никого не смущает, и все приезжают сюда в надежде на лучшую жизнь.
Вчера вечером мы с Богданом решили уединиться и пообедать в «Дельмонико» – одном из лучших ресторанов города. Могу сообщить вам, что здешние магнаты такие же откормленные и степенные, как венские или парижские. А снаружи – сплошная суета и шум. Кареты, экипажи, омнибусы, конки, трамваи, толкающиеся пешеходы – на каждом углу вас подстерегает неожиданность; все здания пестрят вывесками, и некоторые люди работают ходячей рекламой, они увешаны плакатами спереди, сзади и даже на голове, а другие тычут листовки в руки прохожим или швыряют охапками внутрь трамваев; чистильщики сапог зазывают клиентов из своих маленьких ларьков, разносчики вопят с тележек, а группы музыкантов, преимущественно немцев, трубят в рожки и тубы прямо у вас над ухом. Меня поразило, что здесь так много немцев, даже больше, чем ирландцев или итальянцев (у каждого народа – свой квартал). Хенрик, здесь столько бедности и нищеты! Да еще преступности: нас постоянно предупреждают, чтобы мы не ходили в те районы, где живет беднота, потому что там нас может ограбить шайка хулиганов. Самый отважный из нас, Якуб, исследует эти перенаселенные части города; он уже заполнил набросками целых пять альбомов. Вчера вечером он бродил по еврейскому кварталу (бедному, конечно), обитатели которого очень похожи на своих краковских соплеменников – темнобородые мужчины в кипах, они носят свои длинные черные пальто даже в эту нестерпимую жару.