Текст книги "В Америке"
Автор книги: Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Сьюзен Зонтаг
В Америке
Этот роман вдохновлен эмиграцией в Америку в 1876 году Хелены Моджеевской, знаменитой польской актрисы, вместе с мужем графом Каролем Хлаповским, пятнадцатилетним сыном Рудольфом, молодым журналистом и будущим автором «Quo vadis» Генриком Сенкевичем и несколькими друзьями; их недолгим пребыванием в Анахайме, Калифорния; и последующей блистательной карьерой Моджеевской на американской сцене под именем Хелены Моджеской.
Вдохновлен – не больше и не меньше. Большинство персонажей романа вымышлены, а невымышленные радикальным образом не расходятся с их реальными прототипами.
Я признательна книгам и статьям Моджеевской и Сенкевича (и о них), откуда почерпнула много материала и биографических сведений. А также искренне благодарна за помощь Паоло Дилонардо, Карле Эофф, Касе Гурской, Питеру Перроне, Роберту Уолшу, и в особенности Бенедикту Йомену. Благодарю также Минду Рей Амиран, Ярослава Андерса, Стивена Барклея, Энн Холлендер, Джеймса Леверетта, Джона Мекстона-Грема, Ларри Макмертри и Миранду Спилер. Особую благодарность приношу Рокфеллеровскому центру в Белладжо, который предоставил мне месяц работы в 1997 г.
С. 3.
Моим друзьям в Сараево
«Америка будет жить!»
Ленгстон Хьюз
0
Нерешительно, нет, скорее дрожа от холода, я пришла без приглашения на званый ужин в частной гостиной одного отеля. В помещении тоже было свежо, но никто из женщин в вечерних платьях и мужчин во фраках, расхаживающих по длинной темной комнате, кажется, холода не замечал, так что изразцовая печь в углу оказалась в полном моем распоряжении. Я прижалась к этой громадине высотой до самого потолка – я, конечно, предпочла бы очаг с ревущим пламенем, но здесь комнаты обогревались печками, – и принялась растирать щеки и ладони. Немного согревшись (или успокоившись), я отважилась выйти из своего угла. Выглянула в окно и сквозь густую пелену беззвучно падающих снежинок, подсвеченных луной, увидела ряд саней и наемных экипажей. Закутанные в толстые одеяла кучера дремали на сиденьях, а припорошенные снегом лошади застыли со склоненными головами. Неподалеку церковные колокола пробили десять. Несколько гостей собрались у большого дубового буфета рядом с окном. Я прислушалась к беседе. Они говорили в основном на языке, которого я не знаю (я находилась в стране, где побывала лишь раз – тринадцать лет назад), но почему-то понимала их. Шел бурный разговор о женщине и мужчине – крупица информации, которую я тотчас дополнила тем, что они (а почему бы и нет?) женаты. Далее гости с не меньшим жаром заговорили о женщине и двух мужчинах, и я, не сомневаясь, что это – та же самая женщина, предположила, что если первый из них – ее муж, второй должен быть любовником, и тут же упрекнула себя в отсутствии воображения. Но шла ли речь о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах, я не могла взять в толк: почему их так горячо обсуждают? Если эта история известна всем, конечно, незачем ее пересказывать. Но, возможно, гости нарочно говорили так, чтобы их сложно было понять, поскольку, предположим, и женщина и мужчина (или оба мужчины) тоже присутствовали на ужине. Поэтому я решила рассмотреть всех женщин в комнате – с пышными прическами и, насколько я могу судить о вкусах того времени, модно одетых – и попыталась найти ту, что среди них бы выделялась. И стоило мне посмотреть на них с такой точки зрения, я сразу ее заметила и даже удивилась, почему не видела ее раньше. Уже не первой молодости, как говорили тогда о привлекательных женщинах старше тридцати, среднего роста, с прямой спиной, копной пепельных волос с несколькими наспех подоткнутыми непослушными прядями, – писаной красавицей она не была. Но чем дольше я смотрела на нее, тем неотразимее она становилась. Возможно – нет, наверняка она и есть та женщина, которую обсуждают гости. Ее обступали люди; когда она говорила, к ней всегда прислушивались. Показалось, что я расслышала ее имя – не то Хелена, не то Марына. Скорее всего, проще будет разгадать тайну, если я определю участников пары (или тройки), начав, естественно, с имен. И я решила мысленно называть женщину Марыной. Затем перешла к мужчинам. Сначала принялась выискивать человека, который подошел бы на роль ее мужа. Если он любящий супруг, какой, по моим представлениям, должен быть у этой Хелены, то есть Марыны, он при ней находился бы неотлучно. И теперь, не упуская Марыну из виду, я поняла, что именно она устроила званый ужин или ужин устроен в ее честь, и увидела, как за ней по пятам следует худой мужчина с бородкой и красивыми светлыми волосами, зачесанными назад и открывавшими высокий, выпуклый, благородный лоб. Мужчина любезно кивал каждому ее слову. «Должно быть, это и есть муж», – подумала я. Теперь следовало найти второго мужчину, который, если он любовник (или, что не менее интересно, оказался бы вовсе не любовником), вероятно, моложе этого приветливого аристократа. Если мужу около тридцати пяти и он на год или два младше своей жены, хотя выглядит, конечно, намного старше, то этому человеку, думала я, должно быть около двадцати пяти, он довольно красив и не уверен в себе из-за молодости или, скорее, низкого социального положения, одет несколько безвкусно. Он может быть, например, подающим надежды журналистом или юристом.
Из нескольких гостей, отвечавших подобному описанию, больше всего мне приглянулся дородный малый в очках, который в тот момент, когда я его высмотрела, флиртовал со служанкой, сервирующей широкий стол на другом конце зала лучшим гостиничным серебром и хрусталем. Он шептал ей что-то на ушко, касался ее плеча, теребил за косу. Будет забавно, если именно он и окажется любовником моей пепельной блондинки: не замкнутый холостяк, а отъявленный повеса. «Это наверняка он», – решила я с беспечной уверенностью, все же оставив про запас стройного юношу в желтом жилете, слегка «а ля Вертер», – на тот случай, если вдруг приду к выводу, что здесь больше подходит целомудренный или, по крайней мере, осмотрительный ухажер. Затем я переключилась на другую группу гостей, несколько минут напряженно подслушивала, но так и не смогла узнать никаких подробностей этой истории, которую они тоже обсуждали. Возможно, вы подумали, что я уже узнала имена обоих мужчин. Или хотя бы мужа. Но никто из тех, кто обращался к человеку, стоявшему теперь недалеко от меня в толпе, что плотным кольцом окружала женщину (я была убеждена, что это ее муж), ни разу не обратился к нему по имени. Тогда, ободренная неожиданным даром – именем женщины (да, возможно, ее звали Хелена, но я сказала себе, что она должна быть Марыной), я решила узнать его имя без подсказок. Как его, мужа то есть, могут звать? Адам. Ян. Зигмунт. Какое имя подошло бы ему идеально? Ведь у каждого человека есть такое – обычно это имя, полученное при рождении. Наконец, я услышала, как кто-то назвал его… Каролем. Не могу объяснить, почему это имя не понравилось мне; возможно, меня раздражало, что никак не удается постичь тайну, и я попросту срывала досаду на этом человеке с вытянутым бледным лицом правильной формы, для которого родители подобрали столь благозвучное имя. Поэтому, несмотря на то что имя мужчины я расслышала четко, в отличие от имени его жены (Марыны или Хелены), я постановила, что ослышалась, он не может быть Каролем, и позволила себе переименовать его в Богдана. Да, такое имя звучит менее приятно, чем Кароль, на том языке, на котором я пишу, но ничего, я привыкну и надеюсь, что оно будет хорошо «носиться». Затем я мысленно обратилась к другому мужчине – присевшему на кожаную софу записать что-то в блокноте (записка оказалась слишком длинной и предназначалась явно не для служанки). Его имени я еще не слышала, у меня не было ни верных, ни ложных подсказок, и пришлось выбирать произвольно. Поэтому я превратила его в Ричарда, точнее, в ихРичарда – Рышарда. Его «дублера» в желтом жилете (теперь я стала расторопнее) назвала Тадеушем; хотя уже начинало казаться, что от него не будет никакого проку, по крайней мере в этой роли, но проще дать ему имя сейчас, пока я в настроении. Потом я снова начала прислушиваться, пытаясь вникнуть в смысл истории, которую горячо обсуждали гости. Речь шла не о том (хотя бы это стало ясно), что женщина собиралась бросить мужа ради другого мужчины. В этом я была уверена, если даже писака на софе – действительно любовник дамы с пепельными волосами. Я знала, что на этом ужине непременно должно быть несколько романов и адюльтеров, как в любом зале, переполненном оживленными, франтовато одетыми людьми – друзьями, коллегами и родственниками. Но хотя именно этого ждешь от рассказов о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах, в тот вечер гости обсуждали другую проблему. Вот что я слышала: «Ее моральный долг – остаться. Это безответственно и…» – и еще: «Но он попросил его поехать раньше. Правильно, что он…» – и еще: «Но ведь каждая возвышенная идея сродни безумству. В конце концов, она…» – и решительное: «Да хранит их Господь!» Последнюю фразу изрекла пожилая дама в розовато-лиловой бархатной шляпке, после чего перекрестилась. Едва ли так обсуждают любовные интриги. Но, подобно некоторым, эта история несла на себе отпечаток безрассудства и привлекала как критиков, так и доброжелателей. И если поначалу интрига касалась только женщины и мужчины (Марыны и Богдана) или женщины и двух мужчин (Марыны, Богдана и Рышарда), то теперь казалось, что в ней участвуют не только эти двое или трое. Некоторые гости, стоя с бокалом в одной руке, говорили, жестикулируя другой: мы(а не они),и я услышала другие имена: Барбара, Александр, Юлиан и Ванда. Эти люди, похоже, не принадлежали к числу оценивающих наблюдателей, но являлись участниками самой истории, даже заговорщиками. Возможно, я слишком забегаю вперед. Но мысль о заговоре сама собой приходила в голову. Ведь этих людей, несмотря на весь шик и роскошь, угораздило родиться в стране, которую несколько десятков лет всячески угнетали три иноземных оккупанта.
И многие простые действия – те, что в моей стране считаются нормальным проявлением свободы, – носили бы там заговорщический характер. И если даже то, что они сделали или планировали сделать, было легальным, мне все равно удалось понять, что в этой истории о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах (имена вы знаете) участвует немало других людей, включая тех, кто продолжал спорить, «правильно» это или «неправильно». Не знаю, почему заключила эти слова в кавычки. Наверное, не только потому, что услышала их от других, но еще и потому, что в наше время такие слова произносят не столь уверенно, люди даже просят прощения, употребляя их, если, конечно, вы не самодовольный фанатик или сторонник кровной мести. А обаяние тех людей и того времени как раз в этом и состояло – они знали, или думали, что знают, как «правильно», а как «неправильно». Они бы почувствовали себя обнаженными без этих своих «правильно – неправильно» и «хорошо – плохо», которые продолжают влачить грустное посмертное существование в наше время, наряду с полностью дискредитированными «цивилизованный – варварский», «благородный – вульгарный» и непонятными сейчас «бескорыстный – эгоистичный». Простите за кавычки (скоро я перестану их ставить), просто я хочу придать этим словам их собственное, острое звучание. И мне пришло в голову, чем можно отчасти объяснить мое присутствие в этой комнате. Меня тронуло то, как они обращались со словами, полагая, что те обязывают их к определенным действиям. Только искренность и пыл слышались в их негромких «должны ли мы», «они не должны», «как он может», «как она может», «как они могут», «будь я на их месте», «она все равно имеет право», «но честь требует»… Я наслаждалась, слушая эти повторения. Осмелюсь ли сказать, что чувствовала себя заодно с теми людьми? Почти заодно. Эти грозные слова, которых боялись другие (но только не я), ласкали слух. Я погрузилась в приятное оцепенение, меня уносила их музыка… пока лысый мужчина с заостренной бородкой не заметил с резкостью, которой дотоле не звучало: «Конечно, смогут, если она захочет. Ведь он богач». Глоток отрезвляющей реальности. О чем бы ни спорили они, это предприятие требовало денег, причем крупных. Далее, казалось более чем вероятным, что никто здесь не был особенно богат – хотя у одного имелся дворянский титул (у того человека, которого я посчитала мужем), и все они щеголяли традиционными символами процветания. Еще одно свидетельство их социального положения: в разговоре они постоянно сбивались на один иностранный язык, на котором я хорошо говорю. Ибо я знала, что в это время и в этой части света мелкопоместное дворянство, а также представители свободных профессий часто беседовали на языке авторитетной и далекой Франции. И не успела я почувствовать облегчение от того, что там и тут слышалась французская речь, как женщина с пепельными волосами, моя Марына, воскликнула: «Все, давайте больше не будем говорить по-французски!» Какая жалость, ведь она говорила по-французски живее всех! У нее был глубокий грудной голос, который восхитительно замирал на последних гласных. И двигалась она так же, как говорила, в присущем лишь ей одной ритме: делая паузы в конце каждого плавного жеста, каждого ловкого поворота уже не стройного тела, когда она переходила от одной группки гостей к другой, словно собирала дань уважения. Но иногда Марына казалась раздраженной. И порой мне было заметно (уж не знаю, замечал ли это кто-нибудь еще), что она очень устала. Может, недавно болела? Она редко улыбалась, разве что маленькому мальчику, – забыла сказать, что в комнате находился ребенок со взрослым взглядом и белокурыми волосами, и пришлось предположить, что это сын Марыны. Он был очень похож на мать, но совершенно не походил на человека, которого я выбрала ее мужем и назвала Богданом, что заставило меня засомневаться, не ошиблась ли я мужчиной. Но часто случается, что в детстве человек похож на одного из родителей, а в зрелом возрасте – на другого и не являет уникальной замысловатой смеси черт их обоих. Мальчик пытался привлечь к себе внимание Марыны. Где же его нянька? И не пора ли ребенку (ему было около семи) ложиться спать? Эти вопросы напомнили о том, как смутно я представляла себе их жизнь за пределами этой большой, холодной комнаты. Наблюдая за ними на званом ужине, где все старались быть благовоспитанными и обаятельными, я не могла узнать, например, уснут ли в этот вечер мужья и жены на одной просторной кровати, или на двух кроватях, составленных вместе, или же на двух кроватях, разделенных ковром-пропастью или закрытой дверью. Я волей-неволей догадывалась, что Марына не спит в одной комнате с Богданом, следуя обычаю его, а не своей семьи. И я по-прежнему не могла определить того дела или проекта, правильность или неправильность которого обсуждали гости, даже когда на меня обрушился целый поток новых ключей к разгадке. Теперь они сыпались слишком быстро, и я тоже заключу их в кавычки, но лишь затем, чтобы запомнить: «бросить свою публику», «национальный символ», «нервный срыв», «непоправимо», «благородный дикарь» и «Нипу». Да, Нипу. По счастливой случайности, я читала (во французском переводе) книгу под названием «Приключения мистера Николаса Уиздома», в которой описывается жизнь этого Уиздома в идеальной, полностью отрезанной от мира общине, расположенной на острове под названием Нипу.
Но я не ожидала, что кто-нибудь здесь вспомнит это классическое произведение их национальной литературы, созданное ровно за столетие до того, как гости собрались в частной гостиной отеля. Этот бесхитростный рассказ о жизни в совершенном обществе, написанный под влиянием Вольтера и Руссо, отражал все причудливые иллюзии минувшей эпохи. Понятно, что собравшиеся далеки от подобных просвещенных взглядов, «Просвещенных» с большой буквы. История их безжалостно разорванной на части страны, думала я, сделала этих людей невосприимчивыми к вере в человеческое совершенствование или идеальное общество. (И навсегда излечила от другой великой Иллюзии с большой буквы: как сказал однажды их величайший поэт, горький опыт научил его страну тому, что «европейское слово не имеет политической ценности. На стороне этой нации, атакуемой грозным врагом, – все книги, все газеты и все красноречие языков Европы; и от всей этой армии слов не исходит ни единого действия».) Но в этой роскошной комнате с высоким потолком и персидскими коврами, в самом центре величавого древнего города, они вспоминали Нипу – суровый проект простой жизни в идеальной деревенской общине. Я начала сомневаться, не попала ли на сборище запоздалых романтиков (ведь век романтизма давно прошел), и испугалась за них – испугалась тех иллюзий, которые они могли до сих пор питать. Но, вероятно, они были просто необычайно пафосными патриотами. Возможно, следует упомянуть, что я несколько раз слышала слово отчизна, но ни разу – Христос среди народов,как патриоты того времени обычно именовали свой мученический народ. Я знала, что память о несправедливости окрашивает все чувства этих людей, чья страна исчезла с карты Европы. Меня ужаснул фатальный всплеск националистических и расовых настроений в наше время, в частности (нельзя находиться в двух местах одновременно), судьба одного маленького европейского народа, сплотившегося на клановой основе и за это безнаказанно уничтоженного при молчаливом согласии или попустительстве великих европейских держав (я провела почти три года в осажденном Сараево). Может быть, эти люди так же измучены, как и я, национальным вопросом и предательством, обманом Европы? Но что означает, когда кого-то – женщину с пепельными волосами, которую я окрестила Марыной, – называют национальным символом? Если ее так высоко ценят не потому, что она чья-либо дочь или вдова, а за собственные заслуги, каковы эти заслуги могут быть? Я не вправе переписывать историю: следует признать, что женщина ее времени и ее страны, известная и вызывавшая восхищение у широкой публики, скорее всего, выступала на сцене. Ведь тогда, всего за восемь лет до рождения главной героини моего раннего детства – Марии Склодовской, будущей мадам Кюри, – женщине вряд ли была открыта другая завидная карьера (ведь не может она быть гувернанткой, учительницей или проституткой!). Для танцовщицы Марына старовата. Правда, она могла быть певицей. Но в те времена намного более предпочтительной и патриотичной считалась профессия актрисы. Это объясняло, почему ее миловидность воспринималась окружающими как красота; объясняло ее изящные жесты, властный взгляд и то, как она иногда безнаказанно погружалась в раздумье и грустила. Другими словами, она была похожана актрису. И я сказала себе, что нужно больше доверять очевидному: в большинстве случаев по людям видно, чем они занимаются. Я наблюдала еще за одним человеком (которого решила называть Хенриком) – худым мужчиной, сгорбившимся в кресле, который слишком много пил. Благодаря своей эспаньолке, естественной позе и меланхолическому взгляду, он был похож на доктора из чеховской пьесы, которым вполне мог оказаться на самом деле, поскольку в те времена имелось много шансов встретить врача в любом образованном обществе. И если Марына действительно актриса, то наверняка здесь находились и другие люди театра: скажем, исполнитель главной роли в ее нынешней пьесе, – я выбрала высокого безбородого мужчину со звонким голосом, который почему-то начал задирать Тадеуша, – но вряд ли здесь были другие актрисы, по крайней мере, ровесницы Марыны (они стали бы соперницами). Вполне вероятно, нашелся бы генеральный директор главного городского театра, где Марына каждый год оживляла сезоны своими гастрольными выступлениями. И она могла безошибочно причислить к своим друзьям театрального критика, всегда готового написать восторженную рецензию, которой она заслуживает (его давно, впрочем, мягко отвергли). Далее, как и приличествует светскому рауту, кто-то должен быть банкиром, а кто-то – судьей…
Возможно, я опять забегаю вперед. Я повернулась к печке и, глубоко вздохнув, приложила руки к горячим темно-зеленым изразцам, хотя, на самом деле, мне уже не было холодно, а затем вернулась к окну и стала всматриваться в темноту. Шел снег с градом, который барабанил по стеклу. Когда я обернулась взглянуть на гостей, полный мужчина с лорнетом сказал: «Послушайте!» Никто и не думал его слушать. «Mes enfants [1]1
Дети мои (фр.). – Здесь и далее прим. переводника.
[Закрыть]– взревел он, – вот как стучит град. А не как сухой горох, что сыплется на литавры!» Марына улыбнулась. Я тоже улыбнулась, но по другой причине (мою правоту подтвердили): все же я находилась среди людей театра. Я решила, что этот человек – режиссер, потому что он так беспокоился насчет эффектов. И окрестила его Чеславом, в честь своего любимого современного поэта. Перейдем к остальным участникам, сказала я себе с растущей уверенностью. Нужно установить личности оставшихся женщин – шестеро из них могли быть женами исполнителя главной роли, директора театра, критика, банкира, судьи и режиссера. Взъерошенный доктор (я приняла его за доктора, потому что он был похож на Астрова из «Дяди Вани») показался не просто неженатым, но и вообще неспособным жениться. (Мне пришлось оставить своего Рышарда тоже холостым, чтобы он мог свободно флиртовать и томиться от любви, хоть я и подозревала, что в более зрелом возрасте он окажется не только способным жениться, но и трижды женатым.) Затем, вернувшись к женщинам, я на мгновение остановилась и задумалась, правильную ли оценку дала Марыне. Если она добилась достаточно большого успеха, чтобы держать под боком бывшего наставника, но еще не настолько стара, чтобы побаиваться молодежи, то все же могла включить в круг своих друзей одну молодую актрису. И я быстро ее нашла – бледную хрупкую женщину с большим медальоном на груди: она постоянно откидывала назад каштановые волосы жестом, очень напоминающим Марынин. Да, ведь одна из женщин могла оказаться близкой родственницей, и та, которая была настолько похожа на Богдана, что я приняла ее за его сестру, в этот самый момент разговаривала с доктором, склонившись над его креслом; думаю, она заметила, что он немного пьян. Мне стало интересно, есть ли здесь евреи, например, молодой художник Якуб, который недавно вернулся из Рима, где два года посещал космополитическое художественное общество. Но, насколько я могла судить, здесь находился только один художник, да и тот не еврей, по имени Михал: рыжеволосый хромой мужчина лет тридцати, который потерял ногу в восемнадцать лет во время Восстания. Наконец, на таком ужине должны присутствовать как минимум два иностранца. Но, внимательно разглядывая гостей, я сумела найти только одного, которого уже приметила: упитанного мужчину с окладистой бородой и бриллиантом в галстуке. Несколько человек, стоявшие у другого высокого окна, говорили с ним по-немецки. Он мог быть импресарио, который собирался предоставить юной протеже Марыны ангажемент на ряд маленьких ролей в его венском театре следующей весной. Я предположила, что он приехал из Вены, потому что узнала акцент (у меня хорошая слуховая память), несмотря на то что никогда не училась говорить или понимать по-немецки. Конечно, я не удивилась тому, как превосходно все они владели языками; образованные люди этой страны, вновь появившейся на карте Европы лишь восемьдесят лет назад, и поныне слывут полиглотами. Однако же я, владея только романскими языками (я чуть-чуть разбираюсь в немецком, знаю названия двадцати видов рыб по-японски, нахваталась немного боснийского и не знаю почти ни слова на языке той страны, в которой находился этот дом), каким-то образом умудрялась понимать большую часть разговора. Но по-прежнему не понимала, о чем же шла речь в действительности. Ведь если даже я права (в отношении того, кто был актрисой, кто режиссером и так далее), это нисколько не поможет мне постичь суть их спора: правильным или неправильным было то, что женщина, Марына, и мужчина, Богдан, или двое мужчин, Богдан и Рышард, делали или собирались сделать. (Как видите, я обошлась без своих маленьких костылей – кавычек.) Но даже те, кто считал это неправильным, смягчали свои суждения, когда дело касалось Марыны.
Видно было, что ею восторгались все, а не только муж и человек (Рышард или, возможно, Тадеуш), который мог быть, а мог и не быть любовником. Я не сомневалась, что все мужчины и некоторые женщины хотя бы чуточку влюблены в Марыну. Но это больше (или меньше), чем любовь. Они очарованы ею. Интересно, а я могла бы очароваться ею, будь я одной из них, а не просто наблюдателем, который пытается их вычислить? И я решила, что у меня достаточно времени для их чувств, для их истории, равно как и для моей собственной. Они казались, – и я поклялась быть похожей на них, выступая от их имени, – неутомимыми. Но я по-прежнему испытывала нетерпение. Ждала скорой развязки: хотела услышать какую-нибудь фразу, которая подсказала бы, в чем подспудный смысл их забот. Возможно, я прислушивалась слишком жадно. Возможно, вместо этого следовало поразмыслить над тем, что я уже узнала. (В голове вертелась фраза «нервный срыв».) Возможно, мне нужно просто уйти. (А как же «бросить публику»?) Возможно, если бы я спустилась по лестнице, вышла в метель и немного прогулялась (или попросту посидела бы в сугробе рядом с кучерами на козлах и их терпеливыми лошадьми), мне бы удалось понять, что же их так занимало. Признаюсь, хотелось глотнуть свежего воздуха. Когда я вошла в комнату, никто из гостей не обращал внимания на холод, а теперь они не обращали внимания на жару. Церковные колокола пробили одиннадцать раз, затем я услышала далекое нестройное эхо других городских церквей. Толстая, краснощекая женщина в таком же красном переднике вошла с охапкой дров, проскользнула мимо, открыла маленькую дверцу печки и подбросила их в огонь. Хорошо, если исправно работает вытяжная труба, поскольку я ничего не ждала от газовых рожков – газ подавался неравномерно, рожки протекали и шипели, как было всегда до открытия природного газа. Я человек эпохи неона и галогена, поэтому должна была оценить по достоинству цвет газового пламени, но, в отличие от людей в этой комнате, я не привыкла к его едкому запаху. Ну и, конечно, многие мужчины курили. Рышард рисовал карикатуры на гостей, развлекая сонного ребенка, которого я приняла за сына Марыны, и попыхивал большой, украшенной богатой резьбой пенковой трубкой – как раз таким фетишем и должен обладать неуверенный в себе, амбициозный молодой человек. Несколько пожилых мужчин курили сигары «Вирджиния». А Марына сидела теперь в большом кресле с подголовником и держала в томной руке длинную турецкую сигарету – довольно сомнительное пристрастие, правом на которое может обладать лишь прославленная актриса. Она могла бы даже носить брюки, как Жорж Санд, если бы захотела, и я прекрасно представляла ее в роли Розалинды; из нее получилась бы чудесная Розалинда, хоть она и старовата для этой роли, но возраст не помеха для знаменитой актрисы: пятидесятилетние женщины выступали и добивались триумфа в роли Джульетты. Я могла также представить Марыну в роли Норы и Гедды Габлер, поскольку это эпоха Ибсена… Но, возможно, ей хотелось бы сыграть Гедду ничуть не больше, чем леди Макбет. В таком случае она не была бы поистине великой актрисой, которая никогда не боится играть чудовищ. Я надеялась, что благородство или самоуважение не умаляют ее артистических достоинств. Она разговаривала с импресарио из Вены, который осторожно улыбался, а все остальные подтягивались ближе, послушать их. Мой Тадеуш наконец-то избавился от велеречивого исполнителя главной мужской роли – их последние слова: «Чистое безумие» (актер) и «Нет ничего непоправимого» (Тадеуш) – и стоял теперь у кресла Марыны, сунув большие пальцы рук в проймы своего желтого жилета: абсолютно не вертеровский жест. Но кто стал бы упрекать его в том, что он вышел из роли, что он счастлив и уверен в себе, потому что стоит рядом с ней? Рышард, оставаясь немного в стороне, снова вынул блокнот. Она подняла глаза и спросила: «Что вы пишете?» Он поспешно спрятал блокнот в карман и пробормотал: «Ваш словесный портрет. Вставлю его в роман, – он покачал головой, – если, конечно, у меня будет время писать роман, учитывая, что нам предстоит». Человек, которого я приняла за театрального критика, хлопнул его по спине. «Еще одна причина, молодой человек, не пускаться в эту глупую затею», – сказал он жизнерадостно. Но Марына уже опустила глаза. Она обращалась к импресарио со спокойствием повелительницы. «Это вовсе не так хорошо», – сказала она. Передо мной представала властная женщина, которой не нужно было никого убеждать, слово которой закон.
Помню, как я в первый раз увидела вблизи примадонну: более тридцати лет назад, я только приехала в Нью-Йорк, была без гроша в кармане, а богатый поклонник пригласил меня обедать в «Лютецию». И вскоре после того, как на моей тарелке оказались первые лакомства, моим вниманием завладела (подумать только!) чем-то знакомая женщина с высокими скулами, черными как смоль волосами и полными, ярко накрашенными губами. Она обедала за соседним столиком с пожилым мужчиной, которому громко говорила: «Мистер Бинг. [ Пауза.] Или мы будем работать, как работает Каллас, [2]2
Мария Каллас(1923–1977) – американская оперная дива (профессиональный псевдоним: Мария Анна София Сесилия Калогеропулос).
[Закрыть]или не будем работать вообще». И этот мистер Бинг умолк на несколько минут – я тоже. Теперь я знала, что и Марына, моя Марына, временами ведет себя подобно Каллас, если она та, за кого я ее приняла. Впрочем, сегодня вечером, в кругу друзей, она предпочитала действовать лестью. Но я замечала, как ее серо-голубые глаза расширялись от раздражения. Как ей, должно быть, хотелось (кажется, я начинала ее понимать), как ей хотелось встать с кресла и выйти из комнаты, приведя всех в замешательство! Сбежать, уйти со сцены, но не подышать свежим воздухом, как хотела я. Ибо я с удовольствием улизнула бы на четверть часа и даже побродила бы под градом – хотя обычно боюсь холода (я выросла в южной Аризоне и Калифорнии). Но я не отваживалась уйти из страха пропустить какую-нибудь фразу, которая все для меня прояснила бы. И сейчас настал самый неподходящий момент, чтобы выйти на заснеженную улицу. На дальнем конце длинного стола метрдотель подал украдкой сигнал Богдану, а четверо официантов почти одновременно наклонились и зажгли четыре тройных серебряных канделябра. Марына встала, разгладила одной рукой свое серо-зеленое платье, а другой затушила сигарету. «Дорогие друзья, – начала она. – Вы так долго ждали. Так долго терпели». Она лукаво глянула на Богдана. «Да», – ответил он. К выражению супружеской заботливости на его лице добавилась неспешная нежность, и он взял жену за руку. Как хорошо, что я пересилила себя и осталась на месте! Я надеялась, что, как только гости сядут за стол, подслушанные обрывки разговора сольются воедино и я наконец пойму, чем же они так увлечены. Ведь я даже допускала, что каждый, кто поворачивался, вставал, медлил и боком пробирался к длинному столу в конце комнаты на первом этаже отеля (в моей стране это был бы второй этаж), посвящен в это дело или план. Но сколько бы их ни оказалось, если в некоем деле участвуют даже только двое, кто-то из них несет больше ответственности (хотя никто от нее не освобождается полностью: дал согласие, значит, принял ответственность). А если участников, например, двадцать, – я насчитала двадцать семь человек в комнате, – то один человек не только понесет больше ответственности, но и станет у руля, как бы этот человек, если он – женщина, ни отрекался от звания вождя. Однако чем объяснить, почему люди за кем-то следуют? Или не менее трудный вопрос: почему люди отказываются за кем-то следовать? (Когда пишешь, то одновременно идешь за кем-то и ведешь за собой.) Я наблюдала, как все подчинились долгожданному приказу сесть за стол. Я не возражала просто наблюдать и слушать, я никогда не возражаю, особенно на званых ужинах; но я могла представить, что если бы гости знали о моем присутствии, о приходе столь экзотической незнакомки, то усадили бы меня за стол. (Мысль о том, что меня могли выгнать на заснеженную улицу, даже не приходила в голову.) Непрошеная и невидимая, я могла сколько угодно смотреть, даже разглядывать их: подобной невежливости я обычно избегаю, поскольку это может повлечь за собой ответный пристальный взгляд.