Текст книги "В Америке"
Автор книги: Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
8
Марыне не оставалось ничего другого, как поверить рассказу Богдана, когда он наконец приехал к ней в Нью-Йорк, в отель «Кларендон» в начале января. Не в характере Богдана сочинять небылицы. Как отмечал он сам, его редко подмывало рассказывать сказки.
– И я боялась… – Слово увяло, не успев расцвести. – Я волновалась, что ты умираешь от скуки и безысходности там, в Анахайме.
– Вовсе нет, – сказал он. – Природа не терпит пустоты.
– Бедный Богдан, – она влюбленно, встревоженно улыбалась. Они сидели рядом на оттоманке. Марына обнимала его за голову.
– Вовсе не нужно меня жалеть. Ты должна мне верить.
– Так заставь же меня поверить, – сказала она и склонила голову ему на плечо. – Ты сочтешь меня излишне доверчивой или влюбленной до беспамятства, если я поверю каждому твоему слову?
– До беспамятства? Да мне ничего другого и не нужно, – сказал он, поднеся ее руку к щеке. – Тогда я могу быть уверен, что, если даже ты не поверишь в мое приключение, все равно не усомнишься в нем.
– Рассказывай, – прошептала она.
– Несколько лет назад Бен Дрейфус (надеюсь, ты помнишь его) поведал мне о некоем странном культе, который, по слухам, существовал в Соноре. Его приверженцы пытались построить машину для путешествия по небу. Не шар, наполненный горячим воздухом и отданный на милость ветра, а управляемый аэростат, который мог бы самостоятельно подниматься над землей и лететь в любом направлении. Некоторые из этих «птиц» якобы поднимались в воздух, но затем разбивались. Когда Бен попытался узнать побольше об этой группе, ему сообщили, что она распалась, а ее руководитель, немец по имени Кристиан фон Рёблинг, переселился на юг – в Монтойя-Бич, рядом с Карпинтерией. Выяснилось, что фон Рёблинг по-прежнему проводит свои эксперименты, потому что один из друзей Дрейфуса, приехавший из Сан-Франциско в августе на пароходе, божился, что видел, как нечто, совершенно непохожее на воздушный шар, летело сквозь тучу высоко над берегом близ Карпинтерии. Поскольку, утверждает Дрейфус, недалек тот день, когда появятся самодвижущиеся летательные аппараты, он предположил, что не мешало бы посмотреть, как далеко продвинулись эти смельчаки, чтобы подумать о возможном вложении капитала. Он оказался настолько любезен, что одолжил мне деньги на погашение долгов за механизмы и припасы, о которых я тебе не говорил, – и я предложил обратиться к фон Рёблингу от его лица. Поэтому, оправившись от несчастного случая, я поехал на побережье – помнишь ту неделю, когда мы потеряли всякую связь? Ты была в Вирджиния-Сити – вызывала слезы у шахтеров и спускалась в недра серебряной горы. А я охотился за Дедалом-шарлатаном, который мог бы поднять меня в воздух.
– Но мне же ничего не угрожало, – воскликнула Марына. – Богдан! Будь осторожен!
– Ах, Марына, когда я забывал об осторожности? – сказал он. – Я снял комнату в деревенской гостинице, беседовал в салунах с людьми, ни один из которых не знал человека по имени фон Рёблинг, и бродил по дюнам, вглядываясь в небеса. Несколько дней спустя я потерял всякую надежду и зашел в магазин купить продуктов для поездки обратно. Кроме меня, единственным посетителем магазина оказался седовласый субъект в широких, как бандитская маска, очках, который покупал… целую груду гвоздей. Услышав сильный немецкий акцент, я представился. Он сказал, что его зовут Дельшау или что-то в этом роде, но я подозревал, что нашел самого фон Рёблинга. Выйдя вслед за ним из магазина, я сказал по-немецки, что, в силу своих научных интересов, узнал о работе, которую он проводит, и попросил разрешения понаблюдать за очередной попыткой поднять его машину в воздух. Он долго молчал; а я надеялся, что он окажется одним из тех скрытных людей, которые боятся и в то же время жаждут вторжений извне. Но затем он сказал мне на ужасном английском, пересыпанном немецкими словами, что мое любопытство может иметь весьма неприятные последствия…
– Богдан! – вскрикнула Марына.
– …поскольку, если есть хоть доля правды в этой phantastisch [85]85
Фантастической (нем.).
[Закрыть]истории, этом Blödsinn [86]86
Вздоре (нем.).
[Закрыть], который я слышал об аэростатах и «Аэроклубе» (его собственные слова, я их не употреблял), то я должен понимать, что смотреть на такую машину вблизи, не говоря уже о том, чтобы наблюдать за ее полетом, streng verboten [87]87
Строго запрещено (нем.).
[Закрыть]всем, кроме действительных членов клуба. Он настоятельно советовал мне schnell [88]88
Поскорее (нем.).
[Закрыть]уехать из города.
– Но ты его не послушал.
– Конечно, нет.
– И ты что-нибудь увидел?
– В воздухе – нет. Но однажды ночью я гулял по пляжу при луне и увидел впереди темную штуковину, которую вначале принял за вытащенную на берег шлюпку. Она имела форму каноэ, но была намного больше каноэ – с четырьмя крыльями (по два – на каждой стороне), своеобразной корзиной в самой широкой части, где могли разместиться два аэронавта, и пропеллерами, присоединенными к носовой и хвостовой частям.
– Я зарисовал ее, мама.
– Тебя же там не было, Питер!
– Но я все про это знаю и… сейчас покажу!
Он убежал в соседнюю спальню номера-люкс и вернулся с большой папкой. Богдан разложил рисунки на полу.
– Очень милые картинки, – сказала Марына.
– Мама, это же наука!
– Да, это очень точные схемы, – подтвердил Богдан. – С навигационной частью все ясно: вот пропеллеры, а вот – руль. Но я так и не выяснил, как это устройство приводится в действие. Любая паровая машина, с двигателем, паровым котлом и большим количеством воды и топлива, слишком громоздка и тяжела. Но если не пар, то что же? Что они могли изобрести такого, что поднимало бы над землей предмет тяжелее воздуха?
– Прилетает дракон, – сказал Питер. – У них есть ручной дракончик, который подбрасывает машину в воздух хвостом.
– Питер!
– Это не ребячество, мама. Это шутка.
– Я хотел подойти поближе, – продолжал Богдан, – но увидел четырех человек с факелами. Среди них был фон Рёблинг. Они были вооружены, так что я решил вернуться в город.
– Ружья, – сказал Питер, – у них у всех ружья. В Нью-Йорке тоже все ходят с ружьями?
– Нет, мой милый, – ответила Марына. – Мы же не на Диком Западе. А теперь будь умницей – ступай в гостиную и почитай книжку.
– Я просто хотел тебя насмешить, – сказал Питер. – Но если тебе не смешно, то я спущусь в вестибюль и поищу Анелу или мисс Коллингридж.
Он с шумом захлопнул дверь. Марына нахмурилась:
– И что потом?
– Когда на рассвете я пришел на то же место, корабля уже не было.
Марына подумала: «Может, он все это выдумал? Может, Богдан тоже пытается развеселить меня?»
– Конечно, смешно, наверное, что человек, недавно упавший с лошади, пожелал подняться на несколько сотен футов над землей в какой-то фантастической штуковине, которая, возможно, очень недолго продержится в воздухе.
Вспомнив об этом происшествии, в которое она поначалу не слишком верила, Марына еще раз спросила, насколько серьезную травму он получил в сентябре.
– Ты хочешь знать, что именно я повредил? Но зачем? У меня что, остались шрамы или я стал инвалидом? – Он поднялся. – Говорю же тебе: тут нечего пересказывать.
– Извини, – нежно произнесла она. И, помолчав: – Ты сказал фон Рёблингу, что видел его аппарат?
– Нет. Но я скоро вернусь в Калифорнию и, возможно, попытаюсь поговорить с ним еще раз.
– А если эти… аэростаты действительно летают, войдешь ли ты в долю к Дрейфусу?
– Конечно, нет, – он снова сел рядом с ней и взял за руку. – Я вынес по крайней мере один урок из прошлогодней сельской авантюры – я никогда не стану бизнесменом. В обозримом будущем, дорогая моя, единственной добытчицей в нашей семье будешь ты.
Деньги были той причиной, по которой они не воссоединились сразу же, как Марына решила порвать с Рышардом. Деньги – и отказ Рышарда уехать из Сан-Франциско: предлогом послужило то, что он должен выступить свидетелем по делу Хэнкса. Богдан так и не уладил свои дела в Анахайме, и было бы глупо поспешно все ликвидировать, чтобы успеть к повторному ангажементу Марыны в театре «Калифорния» в октябре, коль скоро у него с Питером был дом в южной Калифорнии – глупо и совершенно разорительно. Возможно, Марыне не пристало каждый день жаловаться Уорноку, что приходится экономить и многим жертвовать, учитывая, что она получала тысячу долларов в неделю – намного больше (как добрый старик капитан Знанецкий счел нужным ей напомнить), чем большинство тружеников в Америке зарабатывают за год. Но ведь у большинства людей не было таких расходов и таких обязанностей, как у Марыны. По крайней мере, она могла послать немного денег Богдану, чтобы погасить его долги, накопившиеся в Анахайме; спасти обнищавшую семью Циприана и Дануты, разочарованных жизнью в «Эденике» и мечтавших вернуться в Варшаву (она оплатила им дорогу); полностью уплатить, как того требовали честь и достоинство, оскорбительный штраф в пять тысяч рублей, взысканный Имперским театром за разрыв контракта (она умоляла директора – бывшего друга! – продлить ее отпуск еще на год, но получила отказ). И еще предстояли расходы на поездку в Нью-Йорк и шесть дней проживания в отеле, пока ей не станут снова выплачивать жалованье, когда она начнет новый сезон в середине декабря (Уорнок выдаст аванс для оплаты счета в гостинице, но вряд ли оплатит проживание Богдана, Питера и Анелы, и она уже привыкла платить за мисс Коллингридж); но самых обременительных расходов требовали костюмы. Марына еще как-то обошлась в Сан-Франциско. Костюмы для Адриенны и Джульетты она привезла с собой из Польши, а для «Камиллы» одолжила денег у капитана Знанецкого и наняла швею, которая сшила довольно сносное платье. Но в Нью-Йорке она открывала сезон «Камиллой», и все пять костюмов должны быть поистине роскошными. В Нью-Йорке – и Марына это прекрасно понимала – от костюмов ведущей актрисы ожидали многого. Даже большего, чем в Париже, заметил Уорнок.
Но реклама в Париже наверняка не была бы такой вульгарной. Работа Уорнока в этой области – афиши возвещали о нью-йоркском дебюте «графини Заленской из Русского имперского театра, Варшава» – ее коробила. ГрафиняЗаленска – скажите на милость, кто это такая? И что, нужно обязательно писать «русский»? Но Богдан только посмеивался:
– Que veux-tu, та chère [89]89
Чего ты хочешь, дорогая (фр.).
[Закрыть], это же Америка. Они ведь не обязаны разбираться в иностранных титулах. Уорнок считает, что на тебе можно сколотить состояние, но он очень осторожен. Поверь, Марына, скоро он поймет, что к твоему очаровательному новому имени не нужно добавлять мой неуместный титул.
Ей передавалось спокойствие мужа – благожелательное спокойствие. Он не сильно изменился: приехал по-деревенски загорелым и немного грузным, да еще взял в привычку грызть ногти, но остался прежним. Богдан был добр, очень добр, делая вид, что его не интересует местонахождение Рышарда: Марына сама рассказала, что их друг по несчастью стал свидетелем того, как один человек застрелил другого на улице, и задержался в Сан-Франциско дать показания на суде, после чего вернулся в Польшу. Долгое время не зная, с кем поделиться своими мыслями, Марына с благодарностью почувствовала, как искусная сдержанность Богдана успокоила ее, а затем укрепила. Она так нервничала перед его приездом. В течение месяца она могла спокойно общаться только с манекеном из проволочной сетки, на который примеряла новые костюмы для «Камиллы». Марына ссорилась со швеей по поводу пышного бального платья для четвертого акта и предсмертного одеяния (ночной рубашки из белого индийского муслина) – для пятого. Все действовали ей на нервы.
В день премьеры она очень волновалась. Отчасти это был страх сцены, что вполне уместно, но не только он. Ее героиня была циничной и отчаявшейся в первом акте, во втором – встревоженной и уязвимой, но в конце концов приняла любовь Армана. Марына знала, что изображает страдания и радость Маргариты Готье так же хорошо, как всегда. Но нервничала из-за того, что эта пьеса не давала ей выразить одну эмоцию – злость. Наконец в третьем акте Марына смогла дать ей выход. Исступленно счастливая Маргарита живет теперь со своим возлюбленным Арманом под Парижем; в то утро он уехал в город по небольшому поручению, и она сидит одна в залитой солнцем комнате, смотрит в окно на сад. На ней кашемировое платье персикового цвета, отделанное спереди каскадом кружев и одной узкой оборкой внизу, кружевными манжетами на коротких рукавах, кружевным рюшем на вороте и слева кружевным кармашком в форме раковины, украшенным розовой розеткой, которая снискала особое расположение нескольких рецензентов. Ее служанка Нанина только что объявила о прибытии джентльмена, желающего поговорить с ней. Маргарита, решив, что это ее юрист (без ведома Армана она выставила на продажу всю обстановку своего великолепного дома в Париже), велела впустить его. Разумеется, это не юрист.
«Мадемуазель Маргарита Готье?»Сановитый пожилой мужчина появился в дверях с правой стороны сцены и прошел мимо живой канарейки, которую режиссер, стремившийся к сценическому реализму, поместил в декорацию. «Именно так меня зовут, – сказала Марына. – С кем имею честь разговаривать?»Канарейка защебетала. «Мсье Дюваль».Чик-чирик. Можно было подумать, что в клетке сидят две птицы. «Мсье Дюваль?»Чик-чирик-чик. «Да, мадам, отец Армана».Марына должна была произнести следующую фразу слегка встревоженным, но спокойным тоном – но как она могла успокоиться, когда рядом мерзко пищала эта пичуга? «Армана здесь нет, мсье».Чир-чирик-чик-чик. «Знаю. Но я хочу поговорить с вами. Будьте так любезны, выслушайте меня».Выслушать? Да ей же ничего не слышно! «Мой сын губит себя из-за вас».Чик-чир-чик-чик-чирик-чир-чик. Потеряв всякое терпение, Марына подошла к декорации, сняла клетку и швырнула ее в бутафорское окно, а затем, в глубокой печали, бесшумно вернулась по наклонному полу сцены на свое место.
Она боялась, что это могло шокировать некоторых зрителей, – не все же решили бы, что так и есть в пьесе! – но успокоилась, когда через пятнадцать минут Маргарита наконец поняла, что ее чистая, бескорыстная любовь к Арману никогда не будет признана его отцом, Марына услышала всхлипывания в зале и увидела, как суфлер бросил текст пьесы на пол и забился в угол кулис, чтобы всласть высморкаться. К несчастью, один из критиков все же напомнил ей об этом эпизоде. В рецензии, опубликованной на следующий день в «Сан», говорилось о «весьма оригинальном проявлении пылкого темперамента, отличающего великих актрис: казни крикливой канарейки путем выбрасывания из окна». Марына была в ужасе, когда увидела это в печати. Ох уж эти критики! Им бы только смеяться и выискивать недостатки! Но в подлинное бешенство ее привела бесконечно покорная юная секретарша и учительница правильной дикции, которая ворвалась в гримерную сразу же после спектакля:
– Птица больше не поет, мадам Марина! У нее наверняка сотрясение мозга!
Мисс Коллингридж возненавидела Марыну за то, что та сделала с канарейкой.
Марына даже подозревала, что мисс Коллингридж стояла за грозным визитом двух наивных олухов из Американского общества по борьбе с насилием над животными. Те постучали в гримерную за час до следующего спектакля и попросили, чтобы она предъявила невредимую, щебечущую канарейку. Грубо выпроводив их, Марына сказала, что все птицы и животные находятся на попечении секретарши, которую поможет найти импресарио – вестибюль, третья дверь налево. Она надеялась, что канарейка запоет.
Несколько дней Марына страдала из-за того, что решила отправить мисс Коллингридж обратно в Сан-Франциско. Неужели не от кого ждать поддержки и сочувствия?
Но во вторую неделю, незадолго до Рождества, когда она играла «Адриенну Лекуврер», название которой Уорнок убедил ее сократить до «Адриенны» («Адриенна Лекуврер, в главной роли – графиня Марина Заленска? Столько иностранных имен даже ньюйоркцам не проглотить». «Мистер Уорнок, я вижу, вам нравится выводить меня из себя. Нет такого человека, как графиня Заленска. Графиня Дембовска – есть. Это фамилия моего мужа. Но актрису, карьере которой вы столь любезно согласились способствовать, зовут просто – ведь так вы, американцы, выражаетесь? – просто Марина Заленска». «О’кей», – ответил Уорнок.). Едва начав играть «Адриенну», Марына получила известие от Богдана – он направляется на восток вместе с Питером и Анелой. Богдан так ее поддерживал, а ей как раз нужна была поддержка, потому что в третью неделю своего нью-йоркского сезона она показывала «Ромео и Джульетту» и «Как вам это понравится». Правда, «Камилла» и «Адриенна» получили только восторженные отзывы. «Геральд»: «Она завоевала сердца всех зрителей»; «Таймс»: «Успех у публики, артистический триумф»; «Трибьюн»: «Она – великая актриса»; «Сан»: «Величайшая актриса со времен Рашели»; «Уорлд»: «Не пропустите». Но это не имело значения. С Шекспиром всегда возможны сюрпризы.
– Я вижу, не только ты оправдала ожидания, но и критики тоже, – сказал Богдан. – Целые россыпи панегириков.
– Фразы для новой афиши Уорнока, – хмуро возразила Марына.
– Бог с ним, с Уорноком.
– Увы, не получится. Он правит моей жизнью. Но скажи мне, я так же хорошо играла, как в Польше?
– По-моему, даже лучше. Как тебе прекрасно известно, дорогая, трудности придают тебе сил.
– А мой английский?
– Нет уж, – засмеялся он, – в этом вопросе тебе лучше обратиться за поддержкой к незаменимой мисс Коллингридж.
– Армонг, я лублу тебя, – ответила мисс Коллингридж. И затем, заметив испуганный взгляд Марыны и улыбку Богдана, снисходительно добавила: – Впрочем, не всегда.
Богдан поддерживает; Богдан успокаивает. Он весело одобрил пополнение Марыниной свиты – новый образчик искренней, асексуальной американской женщины. А мисс Коллингридж полюбила Богдана, который произвел на нее хорошее впечатление, но самое главное – она мгновенно, без всяких усилий, подружилась с Питером. «Лишней» женщиной во вновь соединившейся семье Марыны оказалась Анела, бледное и шершавое лицо которой морщилось от ревности. Эта американка, у которой столько разных шляпок, – еще одна служанка или подруга Марыны? Выбираясь из своего польского «кокона» в Анахайме, Анела научилась считать до двадцати и говорить своим мелодичным голоском: «Вон то», «половина», «больше», «хорошо», «спасибо», «слишком дорого», «до свидания». А в Нью-Йорке, благодаря любезным урокам мисс Коллингридж, она уже освоила такие полезные фразы, как «Мадам занята», «Мадам отдыхает», «Пожалуйста, положите цветы вон туда», «Я передам ваше сообщение». И это было только начало. Анеле пришлось признать мисс Коллингридж, что ей еще оставалось?
– Все вернулось на круги своя, – сказала Марына, когда они улеглись на большой кровати в номере-люкс отеля «Кларендон». – У меня есть ты, если только ты готов меня терпеть. У меня есть Питер. У меня есть сцена…
– Именно в таком порядке? – проговорил Богдан.
– Ах, Богдан! – воскликнула она и страстно поцеловала его в губы.
В отличие от сцены, где женская измена никогда не оставалась безнаказанной, реальная жизнь, как с благодарностью отметила Марына, вовсе не обязательно переходила в мелодраму. Жизнь была долгим откисанием в горячей ванне, глицериновым массажем и педикюром. Жизнь никогда не была праздным времяпрепровождением, непрерывными попытками превзойти самое себя, заказыванием трех новых париков, выбрасыванием канарейки из окошка на сцене и вызыванием слез у незнакомцев. Жизнь была спокойным разговором с Богданом о Питере.
– Не лучше ли поместить его в пансион, прежде чем я отправлюсь в гастрольное турне? Такая жизнь – не для ребенка.
– Мне кажется, он должен остаться с нами на время турне, по крайней мере, до конца лета. Мы вместе с мисс Коллингридж будем давать ему уроки. Слишком рано снова разлучать его с тобой.
– Но он злится на меня.
Она принесла ему конфет в белую и красную полоску. Он их выбросил. Она купила ему подарки. Он их поломал. Она читала ему книгу. Он сказал, чтобы она перестала.
Богдан ничего не ответил.
– Вчера он сказал мне, что любит Анелу больше, чем меня.
– Он не мог не рассердиться, когда ты уехала. А поскольку он ребенок, то не обязан скрывать свои чувства.
– Но я смогу помириться с ним. Он все забудет. Забудет ведь? Не может же он постоянно злиться.
– Думаю, он перестанет злиться, – сказал Богдан.
– Я пообещаю, что больше никогда не брошу его.
– Это будет замечательно, – произнес Богдан.
«Вы могли бы приехать, Хенрик. Я считаю, милый друг, что у вас больше не осталось никаких оправданий, с тех пор как я в Нью-Йорке, который намного ближе к нашей старой Европе. Богдану так хотелось, чтобы вы были со мной, ведь сам он не мог приехать. (С радостью сообщаю, что сейчас мы вместе.) Но… passons [90]90
Здесь: промолчим (фр.).
[Закрыть]. Итак, наконец-то я дебютировала в Нью-Йорке. И, естественно, – позвольте мне похвастать, – имела успех. Я раз и навсегда доказала себе самой, что сильная воля может преодолеть любые препятствия. Театр всегда полон (на гала-представлениях лучшие билеты продаются с аукциона), газетчики очарованы мной, женщины меня любят. И все же – вы удивитесь? – я сгораю от злости. Или, может, это печаль? Ведь я совершенно одинока в своем триумфе; не могу себя обманывать. Где мои друзья? Где та община друзей, в которую я верила? Где Польша? Конечно, все поляки, с которыми мы познакомились в прошлом году, были в зале в день премьеры, но из настоящих друзей присутствовал только Якуб, который, как вы знаете, уже полгода живет в Нью-Йорке. И что же произошло с нашим замечательным художником? Он нашел работу иллюстратора в популярном журнале „Фрэнк Леслиз Уикли“ и целыми днями сидит за столом в офисе этого журнала в компании других иллюстраторов. Он говорит, что еще надеется попутно заниматься живописью. Как жаль! А еще Якуб узнал от своего краковского друга, что недавно Ванда снова пыталась покончить с собой. Почему вы не рассказали мне об этом? Ужас, ужас, ужас! Я знаю, что если слабые люди хотят причинить себе вред, то они обязательно это сделают. Но даже в этом случае…»
Как всегда, Марына напомнила Хенрику о силе воли, – здесь звучал упрек, а также похвальба, – но, возможно, воля всего лишь синоним желания. Она стремилась к такой жизни, чего бы это ни стоило: к этому одиночеству, этой эйфории. К притворной любви и одобрению бесчисленных людей, которых она никогда не узнает; к мучительной, вдохновляющей неудовлетворенности. Ей стало бы пусто, не будь рецензии подобострастно-хвалебными. Если бы Марына верила тому, что читала о себе, то никогда бы не занималась декламационным искусством. Ее «простота» и «утонченность», ее «изящное и рафинированное искусство», ее «абсолютная естественность» казались ньюйоркцам весьма оригинальными. Но она не верила тому, что читала, особенно сплошным похвалам – главным образом, из противоречия. Конечно, в ее естественности не было ничего естественного, ведь каждая роль была соткана из тысяч мельчайших мнений и решений. Она знала, что многое можно было улучшить. Ее голос все еще обладал мощью, признавала Марына, но за год без сцены она разучилась управлять дыханием. Она чувствовала, что словам порой не хватает остроты. Ей нужно было еще больше разнообразить интонацию некоторых пассажей. Но когда восемь выступлений в неделю все это исправят (в воскресенье Марына приходила в театр на несколько часов, чтобы поработать на пустой сцене), не станут ли ее вокальные эффекты слишком явными?
Она опасалась, что возродившееся ощущение «ворованного» мастерства заставит ее переигрывать. Одно дело, если ты выразителен всегда, – это и есть игра, и совсем другое – когда актер, вследствие вульгарности или не сознавая себя, слишком старается. Она сказала Богдану:
– Я отдала бы десять лет жизни за то, чтобы хоть раз сесть в зрительном зале и посмотреть, как я играю, чтобы узнать, чего мне следует избегать.
Власть на сцене – способность постоянно, плавно, пронзительно выражать сущность. В природе существует множество необязательных моментов и несущественных жестов; но в театре характеры все время раскрывают себя. (Все остальное было бы расплывчатым, обыденным; медленным растеканием, а не четкой формой.) Играть роль – значит показывать, что в человеке наиболее выражено и устойчиво. Существенные жесты повторяются. Если я зол, то зол все время. Обратите внимание на мои сердитые, злобные взгляды. Я оскаливаюсь (если я мужчина). Думая о страданиях, которые я готов причинить своим доверчивым жертвам, я содрогаюсь всем телом. Или я добра (как добры женщины). Взгляните: я улыбаюсь, смотрю нежным взором, склоняюсь, чтобы помочь, или в страхе отшатываюсь от грязных приставаний «того, от кого я бессильна себя защитить».
Все были согласны с таким образом действий. Публика не ошибается, кого ей любить, кого жалеть, а кого презирать. Но подразумевает ли показ сущности подчеркивание тех признаков, по которым мы ее узнаем? Если бы у кого-то хватило смелости не расставлять все точки над «i» в самом начале, была бы его игра тоньше и правдивее? Завораживала бы сильнее? Каждый вечер, когда Марына выходила на сцену, она обещала себе: «Попытаюсь что-нибудь утаить. Не буду совершенно понятной. Больше противоречий, – приказывала она себе, даже рискуя поставить зрителя в тупик. – Больше неопределенности».
«А моясущность? – думала Марына. – Что бы я показала, если бы играла себя?»
Но актеру не нужно обладать сущностью. Возможно, будь у актера сущность, это ему мешало бы. Актеру нужна только маска.
Пытаясь проанализировать то невыразимое, что она привносила в свои роли, критики использовали слова «тонкий» и «аристократический». В Нью-Йорке оказалось недостаточно той подачи собственной персоны, которая очаровала всех в Сан-Франциско. Марына обаяла многих калифорнийских репортеров рассказами о тяжелом начале своей карьеры, когда гастроли по польской провинции подразумевали игру в школах верховой езды и конюшнях, а не только в театрах. Ньюйоркцы же интересовались ее мыслями о театре, коль скоро эти мысли были возвышенными. Но была ли у нее надежда избавиться от обидного непонимания, которое преследует при переезде в другую страну? Каждый актер (певец, музыкант или танцор) где-то учился, у него были наставники и артистическая (а также нравственная) родословная; но имя Марыны Заленжовской, – равно как и другие, столь же непроизносимые имена, – ничего не говорило ньюйоркцам. Ее талант был «сиротой». И как объяснить американцам особенный смысл слова «призвание», который был взлелеян польской привычкой предаваться мечтам о невозможном?
– Мы, поляки, – заядлые театралы, – заявила она с умыслом новой группе журналистов.
В Польше она представляла устремления целой нации. Здесь же она могла представлять только искусство или культуру, которой многие боялись, как чего-то фривольного, снобистского или опасного для морали. Богдан говорил с улыбкой: американцев нужно постоянно успокаивать, что искусство является не просто искусством, а служит более высокой нравственной или общественно-полезной цели.
Для своих первых интервью нью-йоркской прессе она имела под рукой выполненный Рышардом английский перевод бережно хранимой статьи, что была опубликована в варшавском театральном журнале «Антракт». «В каждой своей роли Заленжовска полностью соответствует той эпохе, в которой живет, подобно тому, как музыка Верди вздыхает, плачет, страдает, любит и сетует на языке всего человечества. Если Верди – величайший композитор нашего века, то Заленжовска – величайшая актриса». Но Марына подозревала, что здесь никому не будет дела до того, что знаменитый польский театральный критик сравнил ее – по универсальности выразительных средств, а не по роли носительницы народных чаяний – с Верди. Американцы могли бы подумать, что она обладает не универсальным, а только оперным талантом.
Вместо этого Марына заявила:
– Господа, неужели вы можете представить меня с альбомом для вырезок в руках? Уверяю вас, я редко читаю рецензии, и у меня даже в мыслях никогда не было хранить посвященные мне статьи!
Она совладала с критиками, включая грозного Уильяма Уинтера из «Трибьюн» – самого сильного театрального критика в стране. Правда, Уинтер не смог удержаться и не высказать некоторое сожаление по поводу выбора первой пьесы. «Неужели этой утонченной артистке (и, заметьте, графине) нужно было начинать завоевание наших сердец с роли подозрительной личности со слабыми легкими и еще более слабой моралью?» Уинтер, конечно, простил ее. В старом добром Сан-Франциско или в шумном Вирджиния-Сити не было и намека на подобную цензуру, и Уорноку пришлось объяснять Марыне, что Запад – более терпимый («распущенный», как говорят некоторые), а восточная Америка («Не забывайте, мы занимаем целый континент и нас пятьдесят миллионов!»), особенно центральная часть страны, могла «слегка» возмутиться моральным обликом женщин, изображаемых на сцене. Он хотел сказать, что Марыне нужно быть готовой к «изрядному количеству» нравоучений об угрозе общественной морали, которую представляет печально и широко известная пьеса Дюма.
К счастью, далеко не все критики волновались о том, не снижает ли их новый идол ценность своего искусства, играя падшую женщину. Влиятельная Дженетт Гилдер из «Геральд», ставшая горячей поклонницей Марыны, больше заинтересовалась пышным нарядом куртизанки – интерес, о котором, как заметил Богдан, невозможно догадаться по предпочтениям самой мисс Гилдер: высокому воротничку и галстуку, котелку и мужскому пальто. «Ее обнаженные руки ниже локтя заключены в лайковые перчатки кремового цвета на двенадцати пуговицах, а от локтя до плеча – обвязаны бархатной ленточкой, закрепленной дорогой булавкой», – отмечала мисс Гилдер в описании потрясающего выхода Маргариты Готье в первом акте. И до чего забавно, продолжал Богдан, что костюмы, которые Марына носила в «Камилле», копировали и самые придирчивые, и самые модные.
Именно Богдан первым указал ей на то (сама она заметила бы это последней, сказала Марына), что нью-йоркские дамы начали подражать ее манерам, жестам и прическам (как, например, в первом акте «Камиллы», где ее волосы зачесаны наверх и украшены лентами) и что в самых фешенебельных магазинах появились шляпки, перчатки и броши «а ля Заленска», а также новый одеколон «Польская вода». На этикетке – овальный портрет Марыны висит в гостиной с фортепьяно, за которым сидит молодой человек с длинными волосами и чувственным, чахоточным лицом Шопена. Фотографии актрисы в полном облачении Маргариты Готье вывешивали в витринах аптек и продавали в табачных лавках. Газеты ежедневно сообщали последние новости о светской жизни мадам Заленской. Марына еще не набрала потерянный вес и, будучи слишком худой, плохо выглядела бы в своем любимом наряде для первого акта «Камиллы»: облегающее вечернее платье-кринолин из сизого шелка с зеленовато-черным бархатным шлейфом. Но ей не давали покоя фотографии новомодной парижской звезды Сары Бернар с птичьим лицом и тощей фигурой. Готовясь к будущему соперничеству, Марына поклялась себе не набирать вес.