Текст книги "В Америке"
Автор книги: Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
В третьем акте Марыну вынесла на сцену волна энергии, которая, казалось, исходила из самого ее нутра. Она чувствовала ореол над головой, была ловкой, подвижной и неуязвимой. В темной беседке – классическая сцена первой встречи Адриенны с ее соперницей в любви к Морису – принцесса Бульонская подходит к Адриенне со свечой в руке, чтобы распознать личину незнакомки, которая великодушно предложила ей свою помощь, когда принцесса оказалась в компрометирующей ситуации. Чуткая и умиротворенная, Марына наблюдала, как приближается свеча, пламя которой было обращено к ее внутренней силе, пока охи из зала (они, по счастью, перекрыли восклицания Кейт Иген «О черт!» и «Простите!») не обратили ее внимание на то, что загорелся уголок ее вуали. Не понимая, извинялась ли Иген за бранное слово или за этот казус, Марына сбросила вуаль на пол, одним быстрым движением закрыла лицо муаровой шелковой шалью Адриенны и протянула руку, чтобы отвести порочную принцессу в безопасное место. Некоторые зрители решили, что так и есть в пьесе; другие же аплодировали дерзкому постановочному эффекту, придуманному польской актрисой.
Ее вызывали аплодисментами в конце третьего и четвертого актов.
Произношение слов, которому она так долго училась, было лишь частью целого потока ритмов ее тела. Что же касается неизбежной переклички некоторых строк с ее собственными чувствами (какой актер не испытывал этого независимо от роли?), то лишь раз, почти в самом конце, Марына позволила себе задуматься над словами. Когда Адриенна говорит в бреду: «В пьесе есть строки, которые я могу сказать перед всеми, и никто не поймет, что я обращаюсь к нему»,Марына подумала: «Если меня ждет успех, то я посвящаю эти слова любви Рышарду».
«Хитрая уловка, не правда ли?»
Нужно непременно кого-то любить.
Она исполняла роль Адриенны так же хорошо, как всегда, – а триумф превзошел все ее ожидания. Одиннадцать вызовов на сцену – одиннадцать! А затем сотни поклонников столпились за кулисами, чтобы поздравить ее. Там были все поляки (кроме ее вороватого приятеля, хотя она была уверена, Халек присутствовал в зале), они широко улыбались, болтали и обнимались. Старый ворчун капитан Знанецкий не смог удержаться и не пожурить ее за русификацию имени, но затем расплакался от радости и гордости; Марына тоже плакала и крепко обнимала его. Но наибольшее удовольствие доставило ей преклонение женщины с каштановыми волосами, в парчовом вечернем платье и туфлях. Она чуть ли не первой пришла в артистическое фойе и представилась как Роуз Эдвардс.
– Я у ваших ног, мадам, – сказала она.
Только через два часа после окончания спектакля Марына смогла наконец выйти из театра.
Возвратившись в отель вместе с Рышардом, она остановилась у столика регистрации и отослала Богдану телеграмму, которая состояла из единственного слова: «ПОБЕДА».
А через полчаса после того, как они пожелали друг другу спокойной ночи в холле, Рышард, переехавший в «Палас» двумя днями ранее, пришел к Марыне в ее номер-люкс. Она ждала его. Она знала, что ждет его, потому что не разделась перед сном и не начала готовить один из своих довольно неприглядных «секретов красоты»: квадратики коричневой бумаги, вымоченные в яблочном уксусе, которые она прикладывала на ночь к вискам, чтобы кожа вокруг глаз оставалась гладкой и без морщин. Она знала, что ждет его, потому что убавила свет в бра ровно настолько, чтобы комната купалась в полумраке. Она знала, что ждет его, потому что уже давно смотрела на огромную кровать из красного дерева с изголовьем, доходящим до середины пятнадцатифутовой стены, и впервые спросила себя, что же ей не нравится, а затем убрала сначала одну, потом две и, наконец, три из шести пухлых подушек на гусином пуху и затолкала их на дно платяного шкафа в гардеробной.
Они начали целоваться, пока она еще закрывала дверь; они целовались, когда она вела его в спальню, – быстрые жесткие поцелуи, которые напоминали слова, шаги: она чувствовала, что ведет его за собой губами. Когда они упали на кровать, все еще одетые и закрытые, их тела с силой прижались друг к другу, а головы отстранились. Губы Марыны осиротели. А тем временем переплетенные руки и ноги пытались найти более удобное, свободное положение.
– Кажется, я стесняюсь, – прошептала она ему в лицо. – При тебе я чувствую себя маленькой девочкой.
Она встала, чтобы раздеться, и Рышард схватил ее за руку:
– Не снимай пока одежды. Я знаю, как ты выглядишь. Я так долго жил с твоим телом в воображении. Твоя грудь, бедра, врата любви… Я могу рассказать, какие они.
– Но я все же не девочка, – сказала она.
Он отпустил ее руку и встал. Порознь они торжественно сняли с себя одежду. Он сжал в объятиях ее гладкое, стройное тело.
– Я могу отдать тебе сердце, Рышард. Но не могу отдать жизнь. Я не Адриенна Лекуврер, – она засмеялась, – а зрелая актриса, которой нравится представлять себя этой импульсивной девчонкой.
Он лег на кровать и раскрыл объятия. Она легла на него сверху.
– Ты пахнешь мылом, – прошептала она.
– Теперь ты меня смущаешь, – сказал он.
– Мы так долго шли к этому ложу.
– Марына, Марына…
– Если бы ты произнес мое имя только один раз, я решила бы, что ты разлюбил меня.
– Марына, Марына, Марына…
– Когда чего-нибудь слишком долго ждешь, это становится… О!.. – Она глубоко вздохнула.
– Кто сказал, что мы слишком долго ждали? – сказал он.
– Довольно вопросов! – простонала она и впустила его в себя глубже, обвив его всеми своими членами.
После того как они затопили друг друга наслаждением и, на время разъединившись, легли рядом, Рышард спросил, не презирает ли она его за то, что, хотя он влюблен в нее, у него было много других женщин.
– Скажи мне честно, Марына.
Она ответила ему неопределенной, лучезарной улыбкой.
По правде говоря, Рышард никогда до конца не верил, что однажды Марына станет принадлежать ему. Самая искренняя любовь к Марыне была приправлена острым ощущением того, что его шансы на успех весьма невелики. Но он не мог переступить через желание. Подобно множеству писателей, Рышард на самом деле не верил в настоящее, только в прошлое и будущее. И ему очень не хотелось желать того, чего, как он считал, никогда не добиться.
Ты получаешь то, чего хочешь, и все становится на свои места.
Она уснула после того, как они позанимались любовью еще раз, – уснула, положив голову ему на грудь и забросив ногу на его бедра. Рышард по-прежнему желал Марыну, но ее пришлось оставить в покое – она, должно быть, устала. Он тоже попытался заснуть, но неутоленное желание и радость не давали сомкнуть глаза. Остаток ночи он то и дело соскальзывал в полудрему, придерживая на себе тело Марыны, а на самом краю сна вновь пробуждался от мысли: «Я по-прежнему не сплю». Он забылся на рассвете, очнулся несколько часов спустя и обнаружил, что она по-прежнему лежит на нем. Он попробовал пошевелиться, не разбудив ее; ей нужно хорошенько выспаться, чтобы собрать все силы перед очередной «Адриенной» сегодня вечером.
Но Марына не спала и ос́ыпала его поцелуями.
– Ах, сколько во мне жизни! – воскликнула она. – Ты вернул мне мое тело. Какой сегодня будет спектакль! И все наши польские друзья, которые, наверное, ломали голову над тем, почему Богдана нет в Сан-Франциско, поймут, что все из-за тебя. Мой Морис наверняка заметит, когда я прильну к его груди, чтобы прочитать басню о двух голубках, что Адриенна уже не та застенчивая девушка, какой была вчера. Мистер Бартон будет удивляться: «Что произошло с этой горделивой дамой из Польши? Успех совершенно вскружил ей голову». Голову! – она склонилась над ним и принялась целовать ему пах.
– Польская дама влюблена? – спросил Рышард.
– Польская дама по уши – безрассудно – неприлично – безумно – влюблена!
После еще двух представлений «Адриенны», в четверг вечером, Марына дала премьеру «Камиллы», а после третьей «Камиллы» в субботу днем завершила неделю еще одной «Адриенной». Все эти дни зал был полон, овации были бурными и продолжительными, а толпа пышно разодетых поклонников, которых ликующий Бартон приводил за кулисы, становилась все многочисленнее. Марына обращалась к ним по имени после первого же визита, и текучая энергия ее игры быстро испарялась под напором этого обмена любезностями в артистическом фойе, – она была приятна в общении («Да, спасибо, благодарю вас… ах, вы так любезны»), всем довольна и неприступна. «Если бы они только знали, какую цену я заплатила – и буду платить – за то, что делаю!» А теперь у нее появился еще один секрет: к обычной отрешенности, наступающей после спектакля, добавилось сексуальное напряжение. Но сначала нужно отослать доброжелателей, отдать их цветы костюмерше и реквизиторам, чтобы освободить место для завтрашних цветов, и только после этого наконец вернуться с Рышардом в отель.
Самым большим из цветочных подношений, скопившихся в гримерной перед субботним выступлением, была гигантская корзина в форме башни. В ней уложили рядами красные, белые и голубые цветы. С верхушки свисал квадратный лист пергамента с позолоченными краями.
– Стихи, – сказала Марына. – Неподписанные.
– Ну конечно! – воскликнул Рышард. – Я так и знал. Ты пленила сердце еще одного писателя. Дай мне его стихи, и я скажу со всей объективностью, есть ли у моего нового соперника талант.
– Нет, – рассмеялась Марына, – я сама прочитаю их тебе. Вряд ли они труднее сонетов Шекспира, и, к счастью, здесь нет мисс Коллингридж, которая стала бы исправлять мое произношение.
– Фортуна на моей стороне!
– Là, mon cher, tu exagères! [80]80
Дорогой, ты преувеличиваешь! (фр.)
[Закрыть]Ревнивцы могут быть интересны на сцене, но в реальной жизни они вскоре становятся ужасными занудами.
– Я и есть зануда, – сказал Рышард. – Все писатели – зануды.
– Рышард, любимый мой Рышард, – воскликнула она, и он застонал от счастья, – ты когда-нибудь перестанешь думать только о себе и научишься просто слушать?
– Да я только это и делаю!
– Тссс…
– Но сначала я поцелую тебя, – сказал он.
Они поцеловались, и им не хотелось размыкать губы.
– Ты по-прежнему намерена мучить меня стихами моего соперника?
– Да! – Она снова взяла пергамент, вытянула перед собой и продекламировала голосом, который польские критики называли ее «серебряным регистром»:
Не в ореоле славы и любви,
А милой чужестранкой Вы пришли.
Был холоден вначале наш прием —
Симпатий Вы не отмечали в нем;
Вос…
– Эх, мадам Мари-ина, милая мадам Мари-ина, – проворчал Рышард. – Симпатий, а не синпатий!
– Я так и сказала, болван! – воскликнула Марына и наклонилась поцеловать его, а затем продолжила:
Воспринимали Вас не как звезду,
А ученицу в творческом кругу.
– Ага, мой соперник – всего лишь театральный критик!
– Тихо! – сказала она. Согнув правую руку, Марына два раза легонько ударила себя в грудь большим и указательным пальцами – освященный веками драматический жест, – нарочито откашлялась и прочитала своим знаменитым бархатным голосом:
Как изменилось все с тех пор! И мы
Искусством Вашим вмиг покорены.
Вас узы чуждой речи не страшат…
– Узы, – презрительно повторил Рышард.
– Рышард, я все равно прочту!
Вас узы чуждой речи не страшат,
И зависть порождает Ваш талант.
С восторгом мы признали Ваш успех,
Который удивил немало всех.
– А сейчас этот маленький театральный критик поцелует край твоего платья.
– Почему бы и нет?
«Пусть Польша…»
Она запнулась.
– Что случилось, Марына, любимая?
– Я… я не знаю, смогу ли прочитать последний куплет.
– Что этот подлец говорит о тебе? Разорви сейчас же!
– Нет, я дочитаю.
Пусть Польша только в сердце впредь живет,
Америка – отныне Ваш оплот!
Она положила пергамент и отвернулась.
Ты получаешь то, чего хочешь, и впадаешь в отчаяние.
– Марына, – сказал Рышард. – Милая Марына, прошу тебя, не плачь.
Ранним утром, на следующий день после открытия сезона, семеро журналистов разбили беспокойные враждующие лагеря в гигантском вестибюле отеля «Палас»; Марына спустилась в полдень. Рышард подошел к ним часом ранее и сказал, что мадам скоро будет, а затем отправил телеграмму редактору «Газеты польской», анонсировав свой предстоящий полный отчет об американском дебюте Марыны, который наверняка заставит польские сердца затрепетать от гордости. Узнав через день от редактора, что конкурирующая варшавская газета послала своего сотрудника в Сан-Франциско для освещения этого события, Рышард опередил его, наспех написав не одну, а целых две длинных статьи: в первой подробно описывалась игра Марыны, а во второй – ее восторженный прием в день премьеры зрителями и критиками, которые, по его выражению, «все, как один, были потрясены женскими чарами и несравненным гением нашей польской дивы». Его читателям не нужно напоминать, кто такая Марына, но следует рассказать, какой великолепной актрисой она стала.
То, кем (чем) она была, стало главной темой в остроумной беседе Марыны с потрясенными местными журналистами, что поджидали ее в то утро в отеле «Палас»; в последующие дни появилось множество других. Интервью влекли за собой «корректировку» прошлого, начиная с возраста (она сбросила себе шесть лет), образования (школьный учитель латыни превратился в профессора Ягеллоновского университета), начала ее сценической карьеры (Генрих стал директором влиятельного частного театра в Варшаве, где она дебютировала в семнадцать лет) и причин, по которым она приехала в Америку (посещение Выставки столетия), а затем в Калифорнию (поправить здоровье). К концу недели Марына уже сама начала верить в некоторые из этих историй. В итоге у нее появилось множество причин для эмиграции. «Я была больна». (Действительно ли?) «Я всегда мечтала о том, чтобы выступать в Америке». (Всегдали я мечтала вернуться здесь на сцену?)
Были и ненужные выдумки. Марына знала, почему сказала, что ей тридцать один: ведь ей уже стукнуло тридцать семь. И почему сказала, что только полное истощение, вызванное многолетней изнурительной работой в Польше, могло склонить ее к деревенскому уединению («Вы можете представить себе, джентльмены, что я десять месяцев провела среди кур и коров?» – спросила она со смехом): она не хотела, чтобы кто-нибудь причислил ее к любителям «простой жизни». Но зачем она сказала, что их ферма находилась рядом с Санта-Барбарой? Никто не подумал бы ничего плохого, если бы она призналась, что ферма располагалась за Анахаймом. И зачем рассказывать разные истории разным интервьюерам? Обычно ее отец был выдающимся филологом-классиком, по-прежнему преподававшим в благородном и древнем Краковском университете, который, когда его дочь «заболела театром, так вы это называете?» (мило сказала она), яростно воспротивился ее стремлениям сделать актерскую карьеру («но я была полна решимости и уехала из Кракова в Варшаву и дебютировала там в 1863 году»); но также он неоднократно становился горцем – единственным ребенком в семье, неприспособленным к жизни мечтателем, заучивал стихи великих польских поэтов во время долгих одиноких недель, когда пас овец в Высоких Татрах, и, уехав из родной деревни в Краков в надежде поступить в университет, сумел найти лишь очень скромную работу, так и не приспособился к городской жизни и не дожил до того дня, когда смог бы гордиться своей дочерью-актрисой. Наверное, просто устаешь все время пересказывать одно и то же.
Она могла бы сказать, что всего лишь «адаптирует» воспоминания, чтобы сделать себя более понятной: подобное проделывает любой иностранец. («Да, – говорила она, – да, особенно приятно, что мой американский дебют состоялся в Сан-Франциско».) Или признаться с улыбкой, что придумывание небылиц – обычное развлечение для актрисы. Она слышала от одного из старейших актеров Имперского театра, что Рашель рассказывала журналистам о себе самые невероятные вещи, когда приезжала выступать в Варшаву двадцать лет назад. («Подобно многим людям с чрезвычайно богатым воображением, – как с огромной деликатностью выразился этот очаровательный человек, – Рашель была склонна к тому, что у обычных людей называют ложью».) Но когда вы так часто пересказываете истории из своей жизни, бывает нелегко вспомнить, какие из них правдивы, а какие – нет. К тому же все они отвечают какой-то внутренней правде.
Когда становишься иностранцем, невозможно, да и неблагоразумно выкладывать все начистоту. Некоторые факты следует подчеркивать, если они соответствуют местным представлениям о приличиях (она знала, что американцы любят, когда им рассказывают о первоначальных тяготах и неудачах тех, кто ныне увенчан богатством и успехом), а о других фактах, имеющих значение только на родине, лучше и вовсе не упоминать.
На следующее утро после дебюта три кандидата на роль личного импресарио Марыны также поджидали ее в вестибюле «Паласа», угрюмо переглядываясь, но Марына подписала контракт с первым же претендентом – Гарри Г. Уорноком, который явился к ней с рекомендацией Бартона. Рышард был встревожен, как он позже сказал Марыне, с какой быстротой она приобрела этого профессионального супруга. «Супруга?» Разумеется, он ему не нравится, неуклюже продолжал Рышард, но дело не в этом. Осознает ли она, что отныне Уорнок всегда будет вместе с ней (вместе с нами, имел он в виду), уверена ли в том, что соседство этого человека сможет долго терпеть и т. д., и, наверное, Марына не понимает, какое важное решение приняла, поскольку в польском театре личных импресарио не было. Но Уорнок оказался очень убедителен: он предложил короткое турне в конце месяца по западной Неваде (Вирджиния-Сити и Рено) и северной Калифорнии (Сакраменто, Сан-Хосе), дебют в Нью-Йорке в декабре, а затем – четырехмесячные гастроли по стране. А Марына была нетерпелива и опьянена триумфом. Они договорились насчет репертуара. Марыне хотелось показать главным образом Шекспира – она играла четырнадцать шекспировских героинь в Польше и планировала заново выучить все эти роли – и также предложить «Адриенну Лекуврер» и «Камиллу», а в более провинциальных общинах, без которых не обойтись на любых больших гастролях, – несколько мелодрам («Но только не „Ист-Линн“!» – сказала она; «За кого вы меня принимаете, мадам? Уж я-то разбираюсь в артистах».) Ей пообещали колоссальные гонорары. По всем вопросам они приходили к общему мнению, пока Уорнок не упомянул, что очень обрадовался, когда один из ее польских друзей проговорился вчера, что она – графиня. Он мог бы извлечь из этого большую выгоду и сделать ее звездой!
– Нет уж, мистер Уорнок! – Марына поморщилась. – Это совершенно неправильно. – За такое осквернение своей фамилии брат Богдана никогда бы ее не простил. – Это титул не мой, а моего мужа, – сказала она и, надеясь разбудить демократа в этом толстяке с бриллиантовой булавкой в галстуке, прибавила: – Мне достаточно звания артиста – актрисы.
– Мы говорим не о вас, мадам Марина, а о публике, – любезно сказал Уорнок.
– Но на афишах будет стоять мое имя! Как я смогу быть одновременно Мариной Заленской и графиней Дембовской?
– Очень просто, – сказал Уорнок.
– В Польше это было бы немыслимо! – воскликнула она и тут же поняла, что проиграла спор.
– Но мы в Америке, – сказал Уорнок, – и американцы любят иностранные титулы.
– Но это… это так вульгарно, называться графиней в профессиональной жизни.
– Вульгарно? Какой ужасный снобизм, мадам Марина! Американцы никогда не обижаются, если им говорят, что предмет их любви вульгарен.
– Но американцы любят звезд, – сказала она, строго улыбнувшись.
– Да, американцы любят звезд, – ответил он и укоризненно покачал головой. – И если они вас полюбят, то вы сможете заработать кучу денег.
– Мистер Уорнок, я – не с другой планеты. В Европе публика обожает звезд. Людям нравится поклоняться, об этом мы знаем. Однако в Польше, равно как во Франции и немецкоязычных странах, драма – это прежде всего вид изящных искусств, и наши основные театры, которые поддерживает государство, служат идеалу…
Пока Марына, сидя вместе с Уорноком в приемной «Паласа», спокойно пыталась обрисовать импресарио своей будущей американской карьеры тот престиж и привилегии, которые дает карьера в варшавском Имперском театре: надежная работа и постоянное продвижение, освобождение от службы в царской армии, а после выхода в отставку – гарантия хорошей пожизненной пенсии («Актер – гражданский служащий», – сказала она; «Что-что?» – переспросил он), – Роуз Эдвардс металась по кабинету Бартона.
– Вы знаете, Энгус, что я не дура, и я скажу вам напрямик: я не могу играть после такого гения. Да еще в старой доброй «Ист-Линн»! Критики разнесут меня в пух и прах. Вы же не станете хуже ко мне относиться, если я отменю свои выступления на следующей неделе? Нет, вы же мой друг. Скажите, что я заболела, Энгус. И не могли бы вы по старой дружбе оплатить мой счет в отеле и покрыть расходы на приезд сюда и комфортное проживание в рамках ангажемента на следующую неделю? Да? Нет?
– Дорогая моя Роуз! – ласково прорычал Бартон. – Завтра же я объявлю во всех газетах, что вы по доброй воле отказались от ангажемента в пользу мадам Марины. Публика будет аплодировать вашему благородному жесту и примет вас еще более восторженно в следующий раз, а я не только возмещу ваши издержки, но еще и дам в придачу полтысячи долларов.
Так что Бартон мог сообщить Марыне, что, как он и рассчитывал, Роуз Эдвардс уступила ей свою неделю.
Во вторую неделю Марына повторила свою Адриенну и Маргариту Готье и, перейдя наконец на исконно английский репертуар, добавила к ним Джульетту. Том Дин с удовольствием играл Ромео, Джеймс Гленвуд создал подкупающий образ брата Лоренцо, а Кейт Иген предложила свой удручающий вариант кормилицы Джульетты, за что Марына ее простила, как простила и за то, что Кейт подожгла ее вуаль (нечаянно? – конечно, нет) в день премьеры. Прошлогодняя Джульетта «Калифорнии» впала в уныние оттого, что ее понизили до роли кормилицы, и вела себя бесцеремонно с героиней громких газетных заголовков: «Дебют в театре „Калифорния“ знаменует новую эпоху в драматическом искусстве» и «Американский дебют величайшей в мире актрисы состоялся в Сан-Франциско».
Мысленно готовясь к зависти, которая неизменно сопровождает успех, Марына вспомнила первый год в Имперском театре. Своим приходом она нанесла тяжелое оскорбление старой системе, созданной по образцу «Комеди-Франсез», при которой актеров набирали главным образом из драматических школ Имперского, а немногочисленные посторонние, принимавшиеся в труппу, начинали с самого низа служебной лестницы. Беспрецедентным было приглашение, которое Марына получила от нового, стремившегося к реформам директора театра – генерала Демичева: приехать из Кракова в Варшаву для участия в двенадцати спектаклях; столь же неслыханным и мучительным для других актеров было то, что пожизненный контракт, предложенный ей затем Демичевым, включал в себя право выбирать роли. Как хорошо Марына понимала злобные и хмурые взгляды своих новых коллег, пока они не полюбили ее! Она сама всегда завидовала успеху любой предполагаемой соперницы. (Низменная фантазия: вот если бы ее увидела сейчас Габриела Эберт!) Но американские актеры казались на удивление великодушными. (Ей даже хотелось подражать этим американцам, чтобы облагородить собственный характер.) В Америке актеры часто говорили хорошо друг о друге и, похоже, любили восторгаться.
Марыне казалось таким естественным быть предметом всеобщего восхищения, и она была достаточно свободна, чтобы принимать любовь Рышарда. Если и внутренний голос и говорил: «Подобная идиллия не может длиться вечно», – она его не слышала.
А Рышард слышал его повсюду. Он был неповоротлив и ворчлив – именно таким через несколько дней после того, как они стали любовниками, он обещал Марыне никогда не становиться. Она вытянула это из него холодным вопросом:
– Теперь, когда ты получил меня, – они валялись в постели поздним утром, – что ты собираешься со мной делать?
«В конце концов, я ждал этого вопроса, – подумал он. – Я хотел, чтобы она считала меня самым легкомысленным на свете».
– Что за вопрос, любовь моя! Я собираюсь смотреть на тебя. Пока я вижу тебя каждый день, я счастлив.
– Просто смотреть? А когда ты не мог этого делать?
– Сейчас, – он прижал ее к себе, – я могу смотреть на тебя… вблизи.
Но, конечно, все было не так просто.
Рышард считал себя вольнодумцем, свободным от ревности. Да и как могло быть иначе? До недавнего времени женщин, которыми он обладал, он не любил, а женщиной, которую он любил, он не обладал. Теперь, когда он завладел ею (так, по крайней мере, ему казалось), его приводили в ярость все поклонники Марыны. И, конечно же, приходили письма и нерегулярные телеграммы от Богдана, которые Марына даже не пыталась скрывать, а это означало, что она отвечала на его послания. Но Рышард не мог требовать отчета об этой переписке. Во-первых, он был благодарен ей за то, что имя Богдана не упоминалось. Этот человек каким-то волшебным образом исчез из их вселенной. Но теперь казалось, что, никогда не говоря о Богдане, Марына тем самым защищала его.
В начале второй недели, после первой Джульетты, его недовольство вылилось в тираду:
– А этот тупица, гватемальский консул, который каждый вечер приходит за кулисы, – никакой он не гватемалец, как там его зовут, Хенгс…
– Хэнкс, – сказала Марына. – Лесли К. Хэнкс.
– Лучше уж Хенгс [81]81
От англ. to hang– вешать.
[Закрыть], – сказал Рышард. – Ты флиртовала с ним.
Вполне возможно. Мужчины казались ей теперь более привлекательными. Как Рышард не мог понять, что сам сделал ее восприимчивой к мужским знакам внимания? Все дело в том, что она была с ним, – но нет, он просто ревновал, все сильнее и сильнее. Богдана только забавляло, когда другие мужчины флиртовали с ней, а она отвечала взаимностью. Он знал, что в этом нет ничего серьезного. Он знал, что это вызвано привычным легкомыслием, лицемерием и ненасытной жаждой любви, свойственными каждой актрисе. «Значит, Рышард – еще мальчик, – подумала она, – а Богдан – мужчина».
А на следующий день появился биржевой маклер по имени Джон Э. Дейли, и та же сцена повторилась вновь: Рышард метался по гостиной ее люкса, уже готовый вернуться к себе в номер на третьем этаже, и Марына рассмеялась над ним, когда он прокричал:
– Я убью их обоих!
Но в таких отчаянных мерах не было надобности, как вскоре констатировал ничуть не отрезвленный Рышард. Несколько дней спустя, прогуливаясь по Маркет-стрит и думая (как он заверил Марыну) только о том, как припасть губами к ее лону, Рышард увидел, что из здания вышел биржевой маклер (Рышард узнал, что это офис его брокерской фирмы) с багровым лицом, разгневанный, он что-то кричал через плечо человеку, который выбежал вслед за ним. Затем маклер зашагал по улице – в сторону Рышарда, – после чего его преследователь, в котором Рышард теперь узнал гватемальского консула, вытащил пистолет и выстрелил Дейли в спину. Биржевой маклер сделал еще несколько шагов, закашлялся, схватился за воротник и упал замертво к ногам Рышарда.
– Возможно, я и убил бы Дирли, продолжай он присылать свои маленькие billets-doux [82]82
Любовные записочки (фр.).
[Закрыть]. Но Хенгс сделал это первым.
– Рышард, это не смешно.
– Единственная неприятность, – продолжал он, – состоит в том, что теперь я не могу надолго отлучаться из Сан-Франциско. Как свидетель убийства, я должен давать показания на суде, который состоится не раньше ноября.
– А мистер Хэнкс сознался в мотивах преступления?
– Нет. Он отказывается говорить. Ведь его все равно повесят. Если только он не скажет, будто неожиданно обнаружил, что Дирли был любовником его жены, и потерял рассудок от этого удара. Очевидно, в Сан-Франциско не вешают за убийство любовника жены, если ты совершил его сразу же, как только узнал об измене. Полиция предполагает, что все дело в каких-то грязных спекуляциях с акциями горнодобывающих компаний в Неваде, которые Дирли уговорил его приобрести…
– А ты подозреваешь, что они повздорили из-за меня.
– Я этого не говорил, Марына.
– Но подумал.
Так между ними разгорелась первая ссора, которая благополучно закончилась тем же вечером в постели.
– Я ревную тебя ко всем только потому, что очень сильно люблю, – наивно пояснил Рышард.
– Я знаю, – сказала Марына, – но все равно, этого делать не надо.
Она собиралась еще сказать: «Богдан не ревновал меня к тебев Польше», но поняла, что не знает, правда ли это.
В конце второй недели сан-францисского триумфа Марыны и за два дня до отъезда в трехнедельное турне, организованное Уорноком, во время которого она должна была посетить необычайно богатые горнодобывающие общины восточной Невады, Бартон устроил прощальный ужин. Когда ее попросили провозгласить тост, она подняла бокал и, щурясь от света канделябров, проникновенно сказала:
– За мою новую родину!
– Родину, – прошептала мисс Коллингридж, – а не уоден-ну.
Рядом находились Рышард, Уорнок, который заранее все подготовил, и мисс Коллингридж – она охотно согласилась взять на себя обязанности секретаря Марыны, но выказала надежду, что впредь мадам будет называть ее по имени.
– Разумеется, мисс Коллингридж, если вы на этом так настаиваете, – ответила Марына, с улыбкой пожав плечами.
– Коллингридж, – сказала мисс Коллингридж. – В одно слово, а не…
– Милый друг, – сказала Марына, – я с радостью буду обращаться к вам «Милдред».
До Вирджиния-Сити, где открыли Комстокскую рудную жилу, – самого крупного города между Сан-Франциско и Сент-Луисом – было три сотни миль.
– Но это необычный город, – предупредил Уорнок перед отъездом, – и сама поездка тоже полна приключений.
Крутые повороты железной дороги, окаймленной гранитной стеной с заснеженными вершинами, узкие мосты над глубокими каньонами, – легендарный тихоокеанский переход через «Большую Горку», как, по его словам, в шутку называли Сьерры, могли произвести сильное впечатление. Но самое интересное начнется, когда они почти доберутся до места, сделав пересадку на вокзале в Рино. Оставшееся расстояние до Вирджиния-Сити: семнадцать миль, если вы – птица, и пятьдесят две мили – если вы пассажир одного из желтых пульмановских вагонов железнодорожной компании «Вирджиния и Траки» (еще один безумно прибыльный проект покойного мистера Ралстона). Они проедут по дороге круче самой крутизны, наматывая бесконечные витки вокруг безлесой горы, чтобы добраться до легендарного города на вершине.
– Но я знаю, что у вас крепкие нервы, мадам Марина, – заключил он.
– Да, – улыбнулась Марына. Американцы так любят свои чудеса! – Благодаря вам, мистер Уорнок, я готова ко всему.
Он ручался, что она забудет драматическую поездку в Вирджиния-Сити, когда увидит знаменитый театр, достойный большого города, и роскошь семиэтажного отеля «Интернэшнл», который соперничал с «Паласом» в Сан-Франциско своим плюшем и золоченой бронзой, позолотой и хрусталем, маркетри и клуазоне, хрустальными кубками из Вены и парчовыми шнурками для звонков из Флоренции – изящно попирая тот факт, что город построен на самой вершине рудника.