355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сьюзен Зонтаг » В Америке » Текст книги (страница 4)
В Америке
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:04

Текст книги "В Америке"


Автор книги: Сьюзен Зонтаг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

– Зачем я вам об этом рассказываю? – сказала она раздраженно. – Создается впечатление, что все было очень просто.

– Разумеется, все было непросто, – успокаивающе сказал друг.

– Напротив! – воскликнула она. – Ведь я была вся соткана из амбиций и столь же неискушенна, как публика тех лет. Помню, какое впечатление произвела на меня книжка под названием «Гигиена души», автор которой, некто Фейхтерслебен, пытался доказать, что можно получить все, чего пожелаешь, если очень сильно захотеть. Я вскочила с кровати – была глухая ночь, – топнула ногой и, следуя учению этого утописта, прокричала: «Я должна стать знаменитой!» Возглас разбудил няньку, и мой ребенок расплакался, поэтому я заползла обратно в постель, грезя о будущих лаврах.

– Тогда вы были еще очень молоды.

– Не так уж и молода. Мне уже стукнуло двадцать. А моя дочь, мое дитя – вы же знаете, что с ней случилось. Дифтерия. Когда я была на гастролях.

– Да.

– Я не могла к ней поехать. Пан Заленжовский, мой муж, подчеркивал, что спектакли нельзя давать без меня и что мы больше никогда не получим ангажемента в театре, если не выполним условий контракта.

– Вы, должно быть, очень страдали.

– Я страдаю до сих пор. И оплакиваю ее каждый день. Я люблю Петра, но никогда не хотела иметь сына. Я всегда мечтала о дочери.

– Но лавры… Вы ведь оказались правы насчет лавров.

– Да, я признаю, что с самого начала играла только главные роли. Но это не помогает. Просто поразительно, как быстро привыкаешь к аплодисментам!

Поскольку Стефан и другие в свое время отговаривали ее саму, Марына считала своим долгом отговаривать молодых людей, которые стремились попасть на сцену и искали у нее поддержки.

– Ты даже не представляешь, какие унижения тебе придется испытать, – предупреждала она Крыстыну. – Если даже ты добьешься успеха, – она покачала головой, – и в один прекрасный день именно потому, что ты добьешься успеха.

И хотя Марына не собиралась никого поддерживать, она помимо воли поддерживала – просто потому, что любила наставлять и рассказывать истории из своей жизни.

– Пан Заленжовский, Генрих Заленжовский, часто говорил: «Нет никакого проку в том, чтобы денно и нощно зубрить роли. Только подорвешь здоровье и нахватаешься разных идей. Поверь мне, актерам не нужно думать!» – Она рассмеялась. – Я считала это полным абсурдом. Мне нравятся идеи.

– Да, – вставила одна из ее протеже, – идеи, они…

– Но я знала, что спорить с ним бесполезно. И поэтому отвечала смиренно (я была еще очень молода, а он намного старше и к тому же мой муж): «Так что же мне делать?» «Трудиться, трудиться изо дня в день!» – кричал он (почему люди, связанные с театром, так много кричат?). Можно подумать, что я не трудилась!

Она прижала пальцы к вискам. Опять закулисная головная боль.

– Одного труда мало. Я могу очень долго разучивать роль, а сыграть ее не готова. Я учу слова, проговариваю их, расхаживаю взад и вперед, представляю, как поверну голову и поведу руками, чувствуя все то,что чувствует мой персонаж. Но этого мало. Я должна увидетьего. Увидетьсебя в его роли. И порой, сама не знаю почему, у меня это не выходит. То ли изображение нечеткое, то ли я не могу сосредоточиться. Ведь это – будущее, которого никто не знает.

В этот момент юная актриса, слушавшая Марыну, немного разволновалась.

– Да, готовить роль – все равно что смотреть в будущее. Или гадать, какой выдастся поездка.

Она произнесла задумчиво:

– Видишь ли, я робкая. Я прекрасно себя знаю. И еще я медлительная. Можно сказать… несообразительная.

– Но…

– Медлительная. Неумная. Чуть выше среднего. В самом деле. Но я всегда знала, – она жестко усмехнулась, – что смогу победить с помощью простого упорства и усердия.

– Может, вам нужно отдохнуть?

– Нет, – сказала она. – Я не хочу отдыхать. Я хочу трудиться.

– Никто не трудится больше вас.

– Я хочу покоя.

– Покоя?

– Я хочу дышать чистым воздухом. Я хочу стирать одежду в сверкающем ручье.

– Вы? Стирать свою одежду? Когда? У вас же нет времени! Да и где?

– Да не эту одежду! – воскликнула она. – Неужели никто не понимает меня?

– Может, Париж? – предложил кто-то. – Хотя там много наших меланхоличных, благородных соотечественников, в Париже весело и к тому же столько возможностей! И там вы никогда не станете эмигранткой сотте les autres [10]10
  Подобной остальным (фр.).


[Закрыть]
. Вам понравится…

– Нет, только не Париж.

– Я и вправду не удовлетворена. И прежде всего, – добавила она, – собой.

– Зачем же вы…

– Хорошо быть счастливой, но п́ошло хотетьбыть счастливой. И если ты счастлива, п́ошло знать об этом. Становишься самодовольной. Главное – уважение к себе, которое возможно лишь, пока остаешься верна своим идеалам. Так легко пойти на компромисс, когда вкусишь хоть толику успеха.

– Разумеется, я не фанатичка, – говорила она, – но, наверное, слишком привередлива. Например, не могу отделаться от мысли, что человеку, который смешно чихает, не хватает уважения к себе. А иначе как он мирится со столь непривлекательной чертой? Необходимы сосредоточенность и решимость, чтобы чихать элегантно, искренне. Словно пожимать руку. Помню разговор с одним тонким человеком, которого знаю уже много лет, доктором – его дружбой я дорожу. Когда мы говорили о Фурье и его теории двенадцати основных эмоций, он остановился на полуфразе, словно его внезапно охватило волнение. С пронзительным звуком он сказал: «Пчх!», затем еще раз и закрыл глаза. «Что вы сказали?» – переспросила я, вглядываясь в его веснушчатое лицо. И все поняла, когда увидела, как он полез в карман за носовым платком. Но после этого трудно было продолжать беседу об Идеальной Гармонии и Вычислении Привлекательности!

– Мне кажется… – начала она торжественно и вдруг замолчала.

Как все нелепо!

– Продолжай, – сказал Богдан.

Да, нелепо – то, что она чувствовала. Или нет. Как ужасно навязывать свое несчастье, если его можно так назвать, Богдану, который понимал все, что она говорила, буквально! Почему ее постоянно подмывало сказать что-нибудь такое, отчего он хмурил брови и сжимал челюсти?

– Я думаю о том, как ты добр ко мне, – сказала она и прижалась лицом к его шее. Только его тело могло даровать ей утешение и прощение.

Она помрачнела:

– Да, я терпеть не могу жаловаться, но…

– Но? – подхватил Рышард.

– Я люблю рисоваться. – Она шлепнула ладонью по лбу, простонала: «Ох-ох-ох!» – и лукаво усмехнулась.

Казалось, молодой человек был потрясен. (Да, она больна. Об этом говорят все ее друзья.)

– Я рисуюсь? – спросила она, сверкнув глазами. – Скажите мне, мой верный кавалер.

Рышард не отвечал.

– И если да, – безжалостно продолжала она, – то почему?

Он покачал головой.

– Не волнуйся. Ты же хотел сказать: «Потому что вы – актриса».

– О да, великая актриса, – ответил он.

– Спасибо.

– Я сказал глупость. Простите меня.

– Нет, – сказала она. – Возможно, я и не рисуюсь. Даже если это происходит само по себе.

– Поверьте мне, я пытаюсь совладать со своими чувствами!

– Совладать со своими чувствами? – воскликнул критик, причем весьма дружелюбный. – Но ради чего, сударыня? Ведь именно избыток ваших чувств доставляет наслаждение публике!

– Мне всегда приходилось отождествлять себя с каждой из трагических героинь, которых я играла. Я страдаю вместе с ними, проливаю настоящие слезы, остановить которые часто не могу даже после того, как опустится занавес, и вынуждена неподвижно лежать в гримерной, пока не вернутся силы. За всю карьеру мне никогда не удавалось сыграть, не испытав всех мук моего персонажа. – Она поморщилась. – Я считаю это слабостью.

– О нет!

– Что бы сказала публика, если бы я решила перейти на комические роли? Ведь комедию, – рассмеялась она, – никто не считает моей сильной стороной.

– Какие комические роли? – осторожно спросил критик.

Если взять слишком высоко, некуда будет подниматься.

– Я помню, – рассказывала она по секрету Рышарду, – как однажды потеряла самообладание, и в результате произошла катастрофа, хоть мне и не суждено было за нее расплачиваться. Давали мою любимую «Адриенну Лекуврер». Роль актрисы – самая завидная, а Лекуврер была величайшей актрисой своей эпохи. Итак, за мной пришел мальчик, я вышла из гримерной, встала за кулисами, и вот – пора на сцену. И хоть я играла эту роль уже не раз, я почувствовала, что начинаю волноваться. Такое со мной часто случается. Если бы просто заколотилось сердце и вспотели ладони, то не страшно. Наоборот, я считаю это признаком профессионализма. Если я не горю перед выступлением – скорее всего, сыграю плохо. Но в тот вечер я чувствовала себя немного хуже, чем обычно: не парализующий страх (его я тоже испытывала!), а страх, от которого теряешь голову. Я вышла на сцену, весь зал принялся хлопать и продолжал аплодировать несколько минут. В знак признательности я сделала глубокий сценический реверанс, едва коснувшись скрещенными руками правого колена и склонив голову, и, когда рукоплескания смолкли, распрямилась и сказала себе: «Ты еще увидишь, на что я способна». Эту роль создала Рашель, ее голос был сильнее и глубже моего, и люди до сих пор помнят, как она привозила эту пьесу в Варшаву много лет назад, но все считают, что моя Адриенна великолепна, и в тот вечер мне казалось, что я сыграю лучший свой спектакль. В этом зажатом состоянии я начала играть свою сцену – и слишком высоко взяла первые строки. Я пропала. Невозможно было понизить голос после того, как я уже начала. Адриенна за кулисами «Комеди-Франсез» учит новую роль, но не может сосредоточиться: ее сердце бешено стучит, потому что она мечтает о встрече с мужчиной, в которого недавно влюбилась. И когда она рассказывает своему наперснику-суфлеру, который влюблен в нее, но не смеет в этом признаться, о своей новой, тайной страсти, я ору – ору, как самая бездарная актриса. После того как я начала не с той ноты, вообразите, что произошло со мной, когда в артистическое фойе вошел принц, которого Адриенна еще толком не знала. Любой опытный актер скажет вам, что у меня не оставалось выбора – следовало продолжать в том же духе. Приходилось брать еще выше, когда чувство, которое я должна была выразить, становилось сильнее и патетичнее. Я вздыхала и терзалась с подлинным чувством. К пятому акту, после того как Адриенна поцеловала букет отравленных цветов, присланных ее соперницей в любви к принцу, я испытывала ужасные физические страдания, и руки, протянутые к исполнителю главной роли, когда я лежала на смертном одре, дрожали от неподдельного желания. Когда опустился занавес, он отнес меня, бесчувственную, в гримерную.

– Я люблю ваши рассказы, – сказал Рышард. Подразумевая, конечно же, «Я люблю вас». – И поскольку я люблю ваши рассказы, – продолжал он (хотя это уже было лишено всякого смысла), – я принесу величайшую жертву, на какую способен писатель.

– О чем это вы?

– Если я даже напишу сто романов…

– Сто романов! – воскликнула она. – Грандиозные планы! А если вспомнить, – она улыбнулась, – что вы написали пока только два…

– Постойте, – сказал он. – Это торжественный момент. Я приношу клятву.

– Артист!

– Я клянусь, Марына, – он поднял руку, – если даже я напишу сотню романов, то ни в одном из них главной героиней не будет великая актриса.

Они находились у нее в гримерной. Рышард сидел на низком табурете и делал набросок с Марыны. А она шагала из угла в угол – изумительный силуэт.

– Кстати, о гриме, – задумчиво проговорила она. – У меня в голове глупая сцена: словно бы я не накладываю все это, – Марына указала на поднос с баночками и флакончиками, – себе на лицо, свое старое лицо, – она рассмеялась, – не изменяю себя, чтобы казаться не такой, какая есть на самом деле, – актриса вздохнула, – что я могу оставаться собой и при этом играть все те роли, которые люблю, – она покачала головой, – но это невозможно.

– Но почему невозможно? – сказал Рышард. – Почему?

– В тебе говорит писатель, – она улыбнулась. Как ему хотелось сжать ее руку! – Ни один писатель не может понять, что игра не имеет никакого отношения к искренности. И даже к чувствам – это иллюзия. Игра – это видимость. Решимость. Игра должна быть бесчувственной.

– Неправда! Вы же сами говорили мне, что переживаете, вплоть до физического недомогания, все эмоции тех персонажей, которых играете.

– Мало ли что я говорю о себе!

– Но ведь вы…

– Рышард, я говорю о том, как стать хорошим актером. Я не так уж хороша, просто лучше других. Знаете, почему большинство актеров так плохи? Они полагают, что для показа сильного чувства нужно переигрывать. Они не умеют играть. Не умеют скрывать. Я пытаюсь растолковать это нашим юным актерам. Вспоминаю пана Заленжовского, который не раз повторял, делая мне замечания: «Не принимай свою горячность за гениальность. Многое придется отмести, прежде чем ты чего-нибудь добьешься». Он оказался прав. Но он даже не догадывался, насколько, ведь пан Заленжовский был очень… – она старательно подбирала нужное слово, – старомодным человеком.

– Вообрази, – говорила она Крыстыне. – Ты молодая девушка, живешь с мужчиной, который намного старше тебя, к тому же иностранец. Он пообещал жениться на тебе, но есть одно препятствие – где-то у него осталась жена, однако ты, разумеется, называешь его своим мужем. И вот у тебя появляется ребенок. Порой мужчина бывает груб, но ты любишь его и всегда находишь оправдания для той боли, которую он тебе причиняет. Твой дом – дурно обставленная комната в неприветливом шахтерском городке, вдали от того прекрасного города, где ты родилась, и любимого дома твоего детства. Представь себе эту комнату. Грязное окно. Печь. Шкаф. Широкая кровать. В углу – колыбель, где блаженно спит твоя маленькая дочь. Простой деревянный стол и два стула. Время ужина. И вот мужчина, с жадностью проглотив ту скудную пищу, которую ты приготовила, утирает рот рукавом и заявляет, что уходит от тебя. Он встает из-за стола. Ты бежишь за ним до самой двери, умоляешь остаться. Он громко хлопает дверью. На самом деле он еще вернется. Да, не так-то легко тебе будет отделаться от этого подлеца, но ты еще об этом не знаешь. Для тебя он ушел навсегда. А теперь покажи мне, что ты будешь делать? Ты – на дне отчаяния. Покажи. Нет. Иди туда, к двери.

Стоя у двери, Крыстына мгновение помедлила, затем принялась всхлипывать. Ссутулившись, она прошла на середину комнаты; потом упала на стул, навалилась грудью на стол, вытянув руки прямо перед собой, и уронила на них голову; затем опустилась на колени, воздела руки под углом в сорок пять градусов и молитвенно сложила их; потом…

– Нет! Нет! Нет!

Крыстына покраснела и поднялась с колен.

– Но, мадам, я видела, как вы сами делали это. Помните, когда вы играли…

– Нет!

– Расскажите же, что я должна делать.

– Ты медленно возвращаешься в комнату… только не очень медленно… собираешь посуду… садишься на стул, немного грузно. Смотришь в стол.

– И все?

– Да.

– И не молюсь?

– Я же сказала, это все.

«Господи боже мой, – говорит она себе. Марыну нельзя назвать глубоко верующей, если не считать тех моментов, когда она мучается (а когда она не мучилась за последнее время?), – боже всемогущий, будь милостив! Избавь меня от этой неудовлетворенности или позволь мне осуществить свое желание. Боль на время утихла, но теперь Богдан замечает одни лишь препятствия, он решил, что это – безумие, спрашивает, зачем ему нужно все бросать, и просит меня пообещать, что мы еще вернемся. Сегодня вечером я должна поговорить с Богданом. Усажу его на кровать, сожму его милые руки и пристально посмотрю в глаза, но нет, не хочу подкупать его показным чувством, не буду прибегать к актерским хитростям, – о господи, как же я разочарована! И все-таки Богдан должен признать: я сделала все, что позволяли мои способности. Я отдала нашей родине все, что должна была отдать, не забывая о своей патриотической миссии. Подумать только, единственной трибуной в Варшаве, с которой полякам разрешено говорить по-польски, служит сцена! Я была покорной и благоразумной. Благодарной, когда требовалось. И Генриху тоже – за все его измены, за то, как грубо он возвращался в мою жизнь и постель, когда ему только заблагорассудится, – Генриху прежде всего. Он не вправе упрекнуть меня в неблагодарности. И моя милая подруга, жена русского управляющего театрами, знала, как я благодарна ей за покровительство. Все, чего я добилась здесь, в Варшаве, стало возможным только благодаря ее вмешательству. Когда я решила, что пора показать варшавской публике Офелию, а главный цензор отказался дать театру разрешение на постановку „Гамлета“ – только потому, что в пьесе изображалось цареубийство! – она пригласила этого человека домой и убедила его, что убийство – всего-навсего семейная драма, а посему совершенно безобидно. И он дал разрешение. И это лишь один пример ее доброты ко мне. Но с тех пор как госпожа Демичева умерла, никто мне больше не покровительствовал. Будь она жива, они не посмели бы поставить эту пьесу, эту… комедию о стареющей актрисе, супруге богатого землевладельца, чьи званые вечера по вторникам изображались с такой неприязнью. Теперь-то я понимаю, что популярная актриса, занявшая высокое положение в обществе благодаря своему браку, обречена стать предметом насмешек. Какое бесстыдство! Фривольные салонные пересуды – и наши возвышенные патриотические беседы! Ведь они были настолько возвышенными и патриотическими, что пробудили бдительность русских властей. Эти власти каждый вторник выставляли у нашей двери двоих полицейских, которые следили за нами, записывали имена всех наших гостей, выспрашивали у тех, кто приехал из-за границы, их адреса и какие у них с нами дела. Но меня никогда не удивляло то, что творят наши угнетатели. Вот где настоящие критики! Вот где завистливые актеры и посредственные драматурги! Если б я только умела ненавидеть, возможно, ненависть приносила бы мне облегчение. Нужно обладать стальным характером и каменным сердцем – но у какого подлинного артиста есть такая броня? Лишь тот, кто чувствует, может вызвать ответное чувство, лишь тот, кто любит, способен внушить любовь. А если бы я казалась хладнокровной и надменной, меньше ли я страдала бы? Нет-нет, мне нужно просто играть! Да, публичная жизнь – не для женщины. Ее место – дом. Там она царит – неприступная, неприкосновенная! Но женщина, которая дерзнула поднять голову выше других, протянула жадную руку за лаврами, не побоялась выставить перед толпой весь восторг и отчаяние своей души, – такая женщина дала право каждому рыться в самых сокровенных тайниках своей жизни. Для любопытных нет ничего занимательнее подслушанных обрывков откровенного разговора актрисы или слухов о ее беспорядочных связях и непонимании в семье. Господи боже мой, неужели моя жизнь должна быть вечным искуплением за грехи – мои и чужие? Впрочем, все это не имело бы значения, если бы касалось одной меня. Но когда жестокость и злоба ополчаются против тех, кто мне дорог, я начинаю ненавидеть этот позорный столб, называемый Сценой. Богдан, бескорыстный, великодушный Богдан не в силах меня защитить. Тот факт, что любящий муж актрисы из этой пьесы родился и вырос в Познани, он приводит лишь в доказательство того, что актриса – я, словно бы ему безразлично, насколько оскорблен он сам. Но для такого человека, как Богдан, возможно либо молчание, либо то, что произошло два года назад, когда он без моего ведома вызвал на дуэль одного варшавского критика; к счастью для Богдана, критики – трусы. У меня сердце разрывается. Теперь брат Богдана в самом деле меня возненавидит. Я слышу, как все судачат об этом – с тех пор, как на прошлой неделе состоялась премьера, но никто, разумеется, не говорит на эту тему с нами. В субботу мы обедали с критиком из „Газеты польской“, но Богдан ничего не сказал, критик тоже. В следующий раз, когда я увидела этого человека (он всегда приходит на наши „вторники“), мне захотелось отвести его в сторону и спросить, не сердится ли он на меня, – кажется, на меня сердятся многие, потому что я играю в стольких зарубежных пьесах. Но разговор, который вращался вокруг истинной свободы и страданий нашего народа, оказался таким увлекательным, и мне стало стыдно за то, что я озабочена собственными страданиями.

Тогда я написала два письма, спокойных, возмущенных, горделивых, – одно в его газету, а другое директору театра, по его словам, моему поклоннику, – но так и не отослала их. Следует знать, что, если ты добилась успеха, когда-нибудь, задолго до того, как ты от него устанешь, публика отвернется от тебя – я говорю сейчас не только об этой пьесе. Публика ветрена. Моим зрителям необходимо новое, молодое лицо. Да, наверное, публика недовольна мною, но я не могу играть лучше, по крайней мере – в Варшаве. Нам нужно бежать отсюда. Богдан не должен страдать из-за вражды, что окружает меня, хотя, конечно, многие меня защищают. Друзья будут говорить, что меня выжили этой пьесой, даже те из них, кто знает, что я уже давно собиралась уехать за границу. Но они также будут обвинять меня в том, что я обиделась – обиделась до такой степени, что наконец уехала. Богдан раскаивается в том, что вообще согласился на отъезд, не спускает с меня глаз, видимо, надеется, что сможет управлять моим смятенным духом, – как муж, он наверняка считает это своим долгом. Я должна быть ему благодарна. И я благодарна. Господи боже мой, я так страстно ждала этой перемены – так трудно было все устроить, – и вот теперь все рухнуло! Я больше не мечтаю об отъезде, ведь люди подумают, что я убегаю, но я всегда о чем-нибудь мечтала. В детстве у меня было Рождество, несмотря на то что мы были так бедны и мне никогда не дарили подарков. Я мечтала о том, как вырасту, о, как я мечтала об этом! Не могу сказать, что была счастлива в той темной крошечной комнатушке вместе с другими малышами, но я не чувствовала себя маленькой и грезила о том времени, когда стану свободной и сильной, уеду далеко, и люди… Нет, не буду клеветать на свое детство. Я быласчастлива, я знала, что во мне горит свет, и уверенно смотрела в будущее. О Господи, не бросай своего слабого чада! Я запуталась, как я устала играть!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю