Текст книги "Развод"
Автор книги: Сьюзен Таубес
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
– В моем доме ты не будешь класть ноги на стол, – отрезала она.
Софи уезжала; это было решено почти что наверняка, вероятнее всего, в марте, а может, и в феврале. Они поплывут на корабле. Целую неделю они проведут на борту парохода, огромного, как отель «Дунай», с магазинами, кинотеатрами и плавательным бассейном. Отец принес ей фотографии трансатлантических лайнеров. Когда они разговаривали о переезде в Америку, Софи не думала нм о том, что покинет Будапешт, ни о том, как будет в Америке, а только об этой неделе на корабле и о том, что она действительно переплывет Атлантический океан. К середине марта стало окончательно ясно, что они уедут, были куплены билеты на «Аквитанию» – лайнер отходил из Гавра пятого апреля – и на поезд из Будапешта в Париж.
С матерью в эти месяцы Софи виделась нечасто и нерегулярно. Увлеченность матери новой жизнью, без Софи и ее отца, придавала ей новое очарование и даже по-новому сблизила их с дочерью. В те редкие дни, что они проводили вместе, Софи замечала, что мать одевается проще и явно живет скромнее, чем в доме ее отца. Мать казалась нежнее прежнего и вместе с тем была тихой и какой-то подавленной. Теперь ее мать вела себя как дружелюбная незнакомка, с которой тоже можно быть дружелюбной, и они впервые сошлись накоротке, Софи обсуждала с матерью то, о чем не говорила ни с отцом, ни с его родственниками, поскольку не чувствовала к ним такого тепла. Возможно, отчасти их сблизил предстоящий отъезд Софи. Но когда мать неожиданно восклицала: «Ты уедешь в Америку и оставишь меня!», Софи не знала, что ей ответить. Она молча сносила материны слезы из-за грядущей разлуки, ее двусмысленные укоры судьбе и самой себе – и дочери, которая не плачет; Софи толком не верила в искренность матери, в то, что отъезд дочери в Америку так ее ранит. Софи не выбирала, ехать ей или не ехать в Америку с отцом, но мать требовала, чтобы Софи играла придуманную для нее роль дочери. У матери была своя история о чудесном, восхитительном, прекрасном Руди, который едет в Америку со своей счастливой дочкой, и даже если мать сама до конца не верила, что бывший ее муж – полубог, она хотела, чтобы Софи в это верила. При этом мать понимала, что ее слезы лишь ожесточают сердце Софи, и, к удивлению дочери, принимала ее сторону: мать любит и уважает эту девочку, которая не переносит слезы своей матери, у которой своя судьба и воля и которая не позволит никому, ни матери, ни отцу, встать у себя на пути; мать ею гордится. В мгновения экзальтации Софи разрывалась между двумя соблазнами: стать такой, какой ее видит мать, волевой, целеустремленной дочерью, которая не питает к родителям ни малейшей привязанности (что не только прощается, но поощряется), – или довериться матери, ведь та целиком и полностью ее понимает и поможет ей достичь целей, которые сама же ей и наметила. Но если Софи тайком и подумывала о том, что, возможно, ей было бы лучше остаться с матерью, она понимала, что этому не бывать. Время от времени мать принималась мечтать вслух, как чудесно они жили бы вместе – но только при том условии, что отец не получит визу. Софи понимала, что материны фантазии, полные смутной тоски, не только обусловлены отрицанием, но и основываются на нем: на том, что мать не в силах ни повлиять на дочь, ни указать ей путь, ни подготовить ее к какой-либо стезе. Как бы ни трогали, ни манили Софи эти соблазны, она сознавала, что мать говорит не всерьез – та ясно давала это понять, когда, размечтавшись, неожиданно осекалась, точно молчание дочери подтверждало ее правоту. Софи слушала мать то зачарованно, то сердито, но неизменно высматривала за ее словами истинную причину, из-за которой мать, по сути, не предлагала ей ничего – потому ли, что врала, потому ли, что бессильна, а может, и поэтому, и потому. И наконец, заглянув в собственную душу и не обнаружив там истины, Софи уходила с покорностью и смущением. Все изменилось до странности. С тех пор как мать вышла замуж за Золтана, Софи его не встречала, он пропал, как их дом. Всякий раз, как мать заливалась слезами, Софи раздраженно молчала, думая: «В Америке я не увижу, как ты плачешь. И скучать по тебе не стану. И грустить никогда не буду». Она уедет в Америку, там все белое и очень современное; в Америке она будет говорить, писать и думать на английском, а венгерский забудет.
Но порою после их встреч плакала не мать, а Софи, ранним вечером дожидаясь трамвая на остановке, и внезапно каждое дерево, каждый подъезд, витрина, случайный прохожий казались ей невыразимо прекрасными и счастливыми. И всё это – подумать только! – для нее потеряет смысл оттого лишь, что она еврейка; и прогулки по городу, и долгая поездка на трамвае дважды в день, и проход по Цепному мосту, и учебные дни, и гордость за свои домашние задания – все это вызывало сомнения, когда Софи с матерью разговаривали об отъезде, а когда стало точно известно, что Софи уезжает, и вовсе лишилось смысла. Она ждала, считала дни до того мига, когда сядет в поезд. И в то же время учила уроки с прежним усердием, именно потому, что это лишилось смысла. У бабки Софи беспрестанно играла в «Монополию» с кузеном Тибором, тринадцатилетним сыном тети Лии. Чуть погодя она перебралась жить к тете Лии и поселилась в комнате у Тибора. Тетя Лия приносила им туда поесть, потому что они играли без перерыва. Муж тети Лии сердился, присутствие Софи нарушало их обиход, но молчал, ведь это ненадолго, скоро Софи уедет в Америку.
Утром отъезда не чувствуешь ничего. Наверное, так и следует, так и должно быть: любопытное отсутствие чувств в то утро, к которому столько готовились; пьешь какао, толком не замечая ни голосов, ни лиц тетушек, кузенов и кузин, с которыми расстаешься. Быть может, в такое утро и ложка в руке должна ощущаться как-то особенно? Все неестественно. Волнение родни, провожающей тебя на вокзал, на тебя не действует. Это их день. Ты уезжаешь, ты неуязвима. Не откликаешься на их вопросительные взгляды. Кузены трещат без умолку, тетушки сентиментальничают, твердят, что сегодня важный день, восклицают: «Ты нас покидаешь!» Голоса повторяют старые наставления и что передать отцу в Париже, о чем не забыть – но всё это не раздражает. Блаженное оцепенение, как перед операцией. Так нужно, в такие минуты следует быть рассеянной. Как если тебе вырезают гланды.
Уже на платформе, перед самой посадкой, оцепенение рассеивается из-за шипящего пара, неожиданной суеты, настоящих рук, тел, сжимающих ее в последних объятиях, от предостережений; наконец Софи оказывается в покое купе. Надобно пережить эти последние ужасные минуты, замереть, как статуя, у окна, стайка родственников на платформе, они машут платками, корчат гримасы, шевелят губами, выговаривая слова. Мелькает мысль, что поезд не сдвинется с места, этот миг обратится в вечность, стайка родственников будет махать платками и Софи навсегда отрешенно застынет статуей у окна. Но поезд медленно трогается, рывок, чух-чух-чух; ты угрюмо стоишь, состав набирает ход, колеса поют, мимо летят дома, и вот уже путешествие начинается.
Странное дело затеяла Софи Блайнд – писать о том, как жилось девочке в Будапеште. Той, кто об этом писала бы, уже не существовало, это была не она. Софи писала по-английски в нью-йоркской квартире. Девочка осталась в другой стране, в другом языке. Следовательно, та, кто писала, не была там, не могла быть. Но вернуться – могла. Софи Блайнд ныне в Нью-Йорке, но может вернуться туда. Девочка не может, ведь она и не уезжала. Всегда есть что-то такое, то, что остается и длится, в заложниках у мгновения, и другое, то, что бежит. Кто-то другой как-то проник в грядущий момент, призрачный силуэт с чемоданом спешит по платформе, в руках сумочка и билеты. Женщина в дорожном плаще или ребенок, цепляющийся за нее, расплываются в клубах пара из-под колес, торопливо идут по платформе к вагону, одни из множества силуэтов, мелькают незамеченные; господин, что сидит у окна в вагоне первого класса, поднимает глаза от книги, чтобы на пустой миг дать им отдых, и вновь возвращается к чтению.
Четыре
ЯРКОЕ МЕЛЬТЕШЕНИЕ в коридоре. – Мама, смотри! Подарки! – Им невтерпеж, отбегают от чемоданов, разворачивают упаковки. Тоби, длинноногая, волосы развеваются, смеется, размахивает перед моим лицом тканым ковриком; Джонатан, похожий на кудрявого херувима с картины – щечки-яблочки, – несет вазу.
– Я сам ее сделал, нравится, мам?
– Красиво…
Я дивлюсь их чудесным крепким ногам и рукам.
– Ты сама его выткала, Тоби?
– Конечно, у нас есть станок, это просто. – Мам, смотри! – Джошуа разложил на полу гостиной стопку больших глянцевых фотографий, прекрасный танцор с лицом фавна. Глаза вспыхивают неожиданно, взгляд уверенный и насмешливый, старые чары Эзры.
– Джошуа, это ты?
– А здесь я играю пьяного крестьянина. И с постановкой я тоже помог. Давай мы их обрамим и повесим на стены?
– Мамочка, а куда ты поставишь мою вазу?
– Мам, купи мне, пожалуйста, пряжи…
– Дети, снимите пальто, вы уже дома…
– Пойду посмотрю свою комнату.
– И я.
– А потом поболтаем…
– Ты знала, что у Шери был жеребенок и мы назвали его «Особенно я»?.. А про медведей я тебе писала? Да! Они правда подходили прямо к забору.
– А квартирка что надо!
– Давай поболтаем, мам. Есть здесь хорошие кинотеатры?
У меня гудит в ушах. Расширившись так, что остались одни очертания, я читаю Джонатану открытку его отца, меня почти нет в комнате.
Они влетели сюда прямиком из своего детства в Адирондаке, нашли телевизор и всякие свои штуки, отыскали в холодильнике продукты, шарят в моем столе. Слово «дом» по-прежнему кажется странным. Достают из чемоданов свои туалетные принадлежности, я каждому выдаю полотенце…
Кукурузные хлопья под диваном, отпечатки подошв на стене, ручка двери липкая от варенья… Что делает ботинок Джонатана у меня на столе? Тоби в моей меховой шапке и ажурных колготках бежит поглядеть на себя в зеркало в коридоре.
– Ужас! – вскрикивает она. – Ужас!
– На тебе сидит хорошо. А теперь, пожалуйста, подмети…
– Подмету. Подмету, – выпевает она, устремляясь прочь. – И между прочим, это не я.
– Джонатан, убери…
Он не может, Джошуа связал его в спальном мешке, а он с радостью покорился.
– Джошуа, скотина такая! Джошуа, иди сюда!
Не слышит, прилип к идиотскому ящику в своей комнате, шторы задернуты, скрючился завороженно в изножье незастеленной кровати в окружении комиксов, фантиков от конфет, недоеденных кексов и пустых бутылок из-под кока-колы. Взгляд отсутствующий.
– Какие планы? Мы поедем в Пэлисейдс-Парк?
– Дети, угомонитесь.
– Мам, у нас же каникулы!
Маленькая делегация из другого мира, сидят на моей кровати, я пью кофе. Считают выкуренные мной сигареты; говорят мне, что я слишком рыжая; допытываются, сколько у меня денег в банке; спрашивают, почему я не вышла замуж.
– Разве Билл не красивый? Ты встречаешься с ним, когда нас нет?
Мне не хватило духу сообщить ему, что герой его – гей.
– Мамочка, тебе кто-нибудь нравится?
– Тебе тут не одиноко? – спрашивает Джонатан.
– Когда я выйду замуж, – говорит Тоби, – я буду жить в большом доме за городом, у меня будут животные и много детей, и я не отправлю их в пансион.
– Так какие планы на лето?.. Ну мам, разве мы не поедем с тобой в Европу?.. Но почему?
– Потому что этим летом папина очередь…
– А ты придумала, что мы будем делать в этот месяц в Нью-Йорке? – спрашивает Тоби.
– Мам, я хочу поехать с тобой в Европу. – Джошуа вздыхает. – Нам так здорово было вместе… Помнишь Грецию? А как мы ехали на пароходе из Дубровника в Венецию?.. Я впервые ехал на пароходе, а ты привязала меня поводком к какому-то столбу – я отлично это помню! Сколько мне было, всего два года? Правда же, в Югославии было классно, а помнишь дом того турка, когда мы долго ехали на автобусе… Да, Мостар – помнишь, он продемонстрировал нам трусы своей бабушки, такие огромные, что налезут и на слона, хотел показать, какие были женщины в старые добрые времена? Такая гадость, и нам пришлось заплатить за розовую воду; и ты не разрешила мне прыгнуть с моста, а местные, между прочим, сигают с него за деньги… А помнишь, на Ибице на той ферме ночью загорелся баллон с бутаном, Тоби и Джонатан уже спали, а я так испугался, что закричал, ты сказала, надо вынести его на улицу, потому что он может взорваться, велела мне идти в дом и ждать, я видел, как ты вынесла горящий баллон, я так боялся, что он взорвется и ты не успеешь сбросить его со скалы, потом я спросил тебя, было ли тебе страшно и мог ли этот баллон тебя убить, а ты ответила: «Он же не взорвался, так чего говорить об этом? А теперь ложись спать»… Да, сказала, именно этим тоном. Боже!.. а потом в Барселоне, когда был потоп, ой, я этого никогда не забуду – вода течет, обрушивается вниз, ты тянешь меня в темноте, помнишь, это случилось, когда мы были в кино, воды было по пояс…
– Не преувеличивай.
– Мне было всего семь лет, и мне было по пояс, а потом я провалился в дыру, воды там было до подбородка, я сказал: «Мама, смотри, смотри!», а ты посмотрела на меня совершенно спокойно, как будто так и надо, и сказала: «Джошуа, не кричи, это потоп». Боже! Просто не верится. Моя мать… Ты же понимаешь, с тобою было непросто… Не забывай, я был еще маленький, а ты взрослая, высоченная, молчаливая, в черном, со злыми глазами и волосами как у ведьмы… Мам, я тебя боялся!
– Как бы то ни было, Джошуа, в путешествиях ты всегда вел себя достойно. Помнишь, как мы опоздали на поезд по пути из Бриндизи в Рим?
– Еще бы, отлично сыграли в шахматы! В полночь высадились в этой глуши и до трех ночи играли в шахматы, и я выиграл!
– Кто это? Это ты? – доносится из гостиной.
По полу рассыпали коробку старых снимков.
– Мама, иди сюда, расскажи нам, мы же почти никого тут не знаем.
Расскажи им про омаму и дедушку Моше…
– Мой предок. Класс. – Джошуа зачарованно смотрит на фотографию реба Шмуэля из Нитры. – Внешне похож на Ленина.
– Разве что только внешне.
– Он был очень известный раввин?
Расскажи им, какой он был сволочью; мелочный провинциальный рутинер…
– Мам, ну ты вспомни, в какое время он жил, его нельзя судить по нашим меркам… Он же ancien régime[124]124
Старорежимный (фр.).
[Закрыть]… Мои толерантные американские дети.
– Я имею в виду, когда изучаешь историю, понимаешь… Возьми, к примеру, Сталина…
– Мам, покажи нам все фотографии. Что случилось с десятью детьми?
Расскажи им о грехах отцов; сыновья, которых доводили до белого каления.
– Кажется, уцелел только наш дедушка…
– И ничего дядя Йошке не шалопай. Всё у него получилось. Профессиональный футболист, какой же он неудачник? Сейчас ему уже за восемьдесят, он до сих пор работает привратником в шикарном отеле. Думаю, он куда счастливее дедушки, ему не так одиноко…
– Что такое концлагерь? Это твои двоюродные братья и сестры? Неужели с людьми действительно так поступили? Но за что? Зачем понадобилось…
Джонатан глядит испуганно, недоверчиво – точь-в-точь как мой отец.
– А что стало с тремя дочерями? Он и им тоже жизнь испортил?.. То есть ты хочешь сказать, они не могли выйти за тех, кто им нравился… Ужас! Как я рада, что не живу в те времена… А вот и вы! Мама с папой нежно глядят друг на друга.
– Да, перед самой свадьбой.
– Так было модно?
– Вы с папой когда-нибудь отдыхали вместе?
Расскажи им про то лето в Мэне – единственный раз, когда Эзра поехал со мной, и то потому лишь, что там был француз-гегельянец, а когда не обсуждал ensoi и pour-soi[125]125
«Бытие в себе» и «бытие для себя» – термины философии Ж.-П. Сартра.
[Закрыть] с этим парижским укурком, дважды в день автостопом ехал на почту в надежде на письмо от коллеги… Единственный раз выбрался со мной вечером прогуляться по пляжу – сделал мне великое одолжение, – было полнолуние, я умоляла его, тащила его, а он к воде даже близко не подошел, не снял ботинки, стоял и молчал глубокомысленно, а потом изрек: «Природа безмолвствует». Развернулся и пошел прочь…
– Даже когда вы еще не ссорились? – спрашивает Тоби. – Как так?
– Вы же знаете папу, ему хорошо в большом городе с библиотеками, книжными и кафе, сидеть и разговаривать.
– Боже! – восклицает Джошуа. – Почему ты вообще за него вышла, вы же совершенно разные. Как можно выходить за человека, с которым у тебя нет ничего общего!.. Тогда объясни, что у вас общего…
То были странные времена, зайчики мои, ваш папа тогда проповедовал диалектическую теологию, и мы оба жили этим.
– Когда-нибудь расскажу…
– Терпеть не могу, когда родители так говорят… а как же те таинственные путешествия, куда вы ездили вместе с папой? – не унимается Джошуа. – Ты знаешь, о чем я, меня тогда еще на свете не было…
Это что, допрос, что его гложет? Слушает, щурясь, как я рассказываю, никакие не тайны, сынок, просто твой отец преподавал в разных университетах, вот и…
– Почему тебе так нравилось путешествовать? Тебе правда понравилось в Иерусалиме? Это же ужас. Вместо того чтобы самой чего-то добиться, ты ведь хотела стать актрисой, – как ты могла поехать в такое ужасное место, как Иерусалим?
– Джошуа, успокойся… Не уймешься, пока я не объясню, почему поступила так глупо… Но когда я росла, жизнь была совершенно другая – нет, я не имею в виду как в прежнее время. Была война. Мы растерялись. Все, что тогда случилось, и тот факт, что после этого все продолжалось как прежде… в общем, личное будущее утратило всякий смысл. Не знаю, как объяснить.
– Наверное, я другой, – говорит он. – Мои личные цели для меня куда важнее того, что происходит в мире. Нет, если погибнет все человечество, тогда, конечно… – признает он. – А ты правда хотела замуж и детей? Просто любопытно. Скорей бы вырасти… Когда мне будет семнадцать, я могу завести девушку? А в шестнадцать? Я тебе говорил, что уже целовался с девочкой? Пожалуйста, не уходи. Мне и так никогда не удается с тобой пообщаться, ты то с Тоби, то с Джонатаном. Скажи, вот когда вы с папой еще не поженились, только встречались… Вы ходили в кино и на танцы? Нет? О чем же вы говорили?..
Скажи ему. О нигилизме. Сакрализации жизни. О смерти бога…
– Тебе нравилось, как он говорит, – понимающе резюмирует Джошуа. – Этого у папы не отнять, он умный. В философии он разбирается лучше всех.
Как весело накрывать на стол с марионетками Джонатана, с красиво сложенными салфетками Тоби.
– Спасибо, что не забыла кетчуп, мам. И липкий сок, который мы любим.
Джошуа вносит его, ловко жонглируя. Милые дети. Откуда же тогда это жуткое чувство, когда все расселись. Только это. Только мы. Всегда на семейных трапезах. И с Эзрой тоже, но тогда это бремя жути несла не только я.
– Как жаркое?
– Очень вкусно.
– Мам, давай поговорим о чем-нибудь. Давай поболтаем.
– Ну и?
– Я думаю.
Джонатан говорит, папа пишет, у него есть для тебя комната. Так почему ты не можешь поехать с нами?
– Потому что она не хочет, а детям не следует лезть в дела взрослых, – с отвратительным снисхождением отвечает ему Джошуа и продолжает решительно, таким тоном, будто выступает в дискуссионном клубе: – Мам, скажи, что ты думаешь о войне во Вьетнаме, ты за эскалацию или…
– Давайте не будем о войне и вообще о грустном, – протестует Тоби.
– Почему нет? Это важный государственный вопрос.
– Потому что вы поругаетесь, я не хочу погибнуть в ядерном взрыве, а от непонятных слов у меня болит голова.
– Не расстраивайся, милая, давай поговорим о…
– Правильно, потакай ей! Давайте все будем ей потакать.
– Отстань! – выкрикивает Тоби.
– Джошуа, хватит, я сказала!
Слишком поздно, кетчуп летит.
– Не бойся, мам, я ее приструню.
– Джошуа, скотина!
– Правильно, она залила все кетчупом, – произносит он, энергично вытирая стол, – расцарапала мне лицо, и я же скотина. Смотри!
– Я рада, что у тебя течет кровь, – рычит Тоби.
– Тоби, выйди из комнаты.
– Почему бы тебе не выставить из комнаты его…
– А Джонатан хороший мальчик, хороший мальчик, – приговаривает Джошуа и раздраженно гладит его по голове.
– Почему ты его не заткнешь? – кричит Тоби.
– Да! Почему? – поддразнивает Джошуа. – Давай, мам, устроим решающий поединок! – Весело прыгает на столе, рубит воздух, как каратист. – Кризис власти! – объявляет Джошуа. – Посмотри на нее: непроницаема, невозмутима.
– Слезь со стола, а ты, Джонатан, не смейся, когда твой брат ведет себя как…
– Клоун! Смотрите, чего покажу…
И впадает в другую крайность: изображает Чаплина.
– Достаточно! На следующий год пойдешь в летний театр, и хватит. Хватит!
– У меня от этих криков голова разболелась, – жалуется Тоби. – Просто скажи мне, где лежит аспирин.
Джонатан все еще хохочет, уткнувшись в тарелку. Его очередь начудить.
– Мама, тебе обязательно нужно познакомиться с Элизабет, – щебечет Тоби, вытирая тарелки. – Она тебе понравится.
– Элизабет?
– Ну Элизабет, новая папина жена; уж не знаю, жена ли, но живут они вместе и как женатые, неважно, она тебе понравится, она очень разумная; она учительница, ездит на «порше» – видела бы ты его! Такой красивый, белый, с красными кожаными сиденьями, а она играет в теннис, катается с нами на лошадях и указывает папе, что делать. Он у нее вот где. Допустим, мы чем-то заняты, вбегает папа, беда-беда, она поднимает указательный палец и говорит: «Момент!», и он замолкает… Представляешь, правда замолкает. И при ней не ругается и не кричит. А вот когда ее нет, он уже не стесняется, обзывает нас по-всякому…
– Нет, Тоби, когда мы с ним поженились, он таким не был…
– Неужели люди так сильно меняются? Мамочка, когда выходишь замуж, разве нельзя угадать, как человек будет себя вести? Потому что, когда я выйду замуж, я хочу знать это наверняка. Когда ты выходила за папу, ты думала, что вы когда-нибудь разведетесь? То есть… – задумчиво говорит Тоби, – даже если тебе кажется, что ты знаешь наверняка… Но ты же тоже изменилась!.. но если бы ты не вышла за папу, я бы не родилась, и это было бы жаль, так что я рада, что вы поженились…
Джонатан в ванной.
– Ненавижу, когда мальчишки в школе дразнятся… они такое мне говорят… Такая гадость, давай я лучше шепотом тебе на ухо…
– Я думала, ты знаешь. Почему гадость? Наши тела созданы для этого.
– Хочешь сказать, это правда? Вы с папой тоже этим занимались?
– Конечно; как ты думаешь, откуда ты взялся?
– Гадость какая. Я никогда не стану этим заниматься. (Заворачивается в полотенце, святой пустынник девяти лет от роду.) Ты до сих пор занимаешься этим с мужчинами?
– Конечно.
– Как часто? – спрашивает он.
– Это тебя не касается.
– И вот еще что. Мальчики говорят, есть кое-что даже хуже секса. Но я не могу тебе сказать. Ты знаешь, что это?
– Нет. Хуже секса?.. Ну давай шепотом…
– Это когда мальчики занимаются этим друг с другом. Это правда? По-моему, это гадость. Я когда вырасту, не женюсь. Буду священником…
– Мамочка, не бросай нас!
– Я же вам говорила, я иду ужинать с другом.
– А нам почему нельзя с тобой?
– А почему ты не говоришь нам, кто он? Что за секреты?
– У нее свидание, а тебя это не касается, – сообщает им Джошуа. Мой адвокат. – Ты пойдешь в таком виде? – спрашивает он. – Почему ты не нарядилась?
– Ну правда! Вы хуже родителей…
Скажи им, что я просто встречаюсь в кафе со старым знакомым… Теперь они возмущаются по-настоящему.
– Ну всё! Бросаешь нас, чтобы… Большое дело!
В следующий раз надену материну шубу и скажу им…
– Иди уже, мам, я сам всё улажу. – В глазах Джошуа прыгают чертики.
– Мамочка, не уходи! Он нас замучит! – кричит Тоби и тут же взвизгивает от удовольствия, отскакивает в сторону, с надеждой поглядывает на мучителя.
– Иди уже, иди! – хихикая, выталкивают меня за дверь.
Казалось бы, хотя бы разнообразие – замужняя женщина так бы и предположила, подобно тому, как человек оседлый предполагает, что путешественнику хотя бы доступно разнообразие, – но печалит ощущение, будто все повторяется, пусть даже приятно, что в ней проснулись старые чувства, ну вот опять; долгие годы ей это нравилось, мнилось самым ее существом – ощущение, что вот опять она занимается сексом, руки переплетаются, пальцы порхают по телу, касаются уха, плеча, бедра, лоно вздымается, тянет дух за собой, он же невозмутимо следит за пьянящей скачкой. Вот так и должно быть в браке – чувствовать, что вот опять я занимаюсь сексом, как каждая женщина начиная с Евы, и наслаждаюсь этим; и пусть из этого ничего не выйдет, это лишь подтверждение, повторение, старая добрая ебля. И вот она опять оправдывает повседневные хлопоты и заботы, всевозможные обязанности этого странного сосуществования – разве только после не засыпаешь и не просыпаешься лишь на следующий день. Ей внове та легкость, с которой она покидает место действия, поскольку она не прикована к этой комнате ни любовью, ни браком. На такси по Бродвею, свободная женщина, и если сейчас ей не так одиноко, как было когда-то с Эзрой, скучает ли она по бремени прежней муки? Даже когда та была в своем роде совершенством, как с Икс, – дело было в его стране, Софи путешествовала, успешно переселилась и преобразилась в существо с его планеты, чуждый призрак самой себя в продолжение действия и какое-то время после… Но и это не годится.
– Почему ты не в постели, Джошуа? Три часа ночи.
– Мам, мне так грустно. Побудь со мной немного. Как ты думаешь, у жизни есть какой-нибудь смысл?
– Весь день ты ведешь себя как клоун и в три часа ночи спрашиваешь меня, есть ли у жизни смысл.
– А чего ты ждала? Четырнадцать лет, – отвечает он. – C’est l’âge bête[126]126
Дословно – «глупый возраст» (фр.). Так называют подростковый возраст с 13 до 16 лет.
[Закрыть]. Я знаю, что веду себя ужасно и тебе со мной нелегко, но ничего не могу с этим поделать.
– Ты даже не пытаешься.
– Знаю. Думаешь, не знаю? Я даже не пытаюсь стать лучше. Как меня все достало. Я все время думаю о том, что умру. Однажды меня просто-напросто не станет. И никто обо мне не вспомнит. Так к чему суетиться?
– Вообще-то мы все умрем, – говорю я злорадно. Он ноет точь-в-точь как отец; мерзость.
– Боже! Вот уж утешила.
– Если бы ты хоть минуту серьезно думал о смерти…
– А почему ты не веришь, что я серьезно? Ты считаешь меня пустышкой, да? Может, тебе все равно. А я не хочу умирать. Если мы все умрем, жизнь – глупая штука.
– И что?
– В смысле «и что»?
Закрытая поза, обхватил руками колени, я, его мать, сижу на полу воплощением глупости жизни. От молчания голова кругом, моя кожа, как черная ткань, впитывает его злой озадаченный взгляд. Я бездна. Не могу признаться ему, что я хотела сказать: «Да, жизнь глупая штука», пятнадцать лет назад в меблированной комнате в Лондоне я умоляла Эзру, я хотела сбежать из этого мира, и Эзра сказал: «Да, на этот раз я дам тебе ребенка, чтобы укоренить тебя в жизни»; я не верила, что это возможно; жизнь не может начинаться в таком мраке, а он сказал: «Да, в таком вот мраке». И в крайнем отчаянии, когда иссякла любовь, надежда и понимание, его отец объяснял это диалектической теологией. И вот ты тут, мой мальчик.
– Неужели тебе правда все равно? – спрашивает он с досадой.
– Разве ты не знаешь, что не все равно, что я люблю тебя и знаю: ты хороший мальчик, и ты всегда должен это помнить, даже если я злюсь на тебя и не нахожу ответа на твои вопросы.
– Я знаю, мам. Мне просто хотелось поговорить.
– Джошуа, милый, уже очень поздно.
– Прости, мам.
– Давай выпьем какао и ляжем спать.
– Я приготовлю, – говорит он. – Мам, неужели ты совсем не боишься смерти?
– Умереть – да, боюсь, когда перехожу через дорогу. Но мысль о том, что однажды я умру, меня не пугает, ведь так и должно быть, это в порядке вещей. Иногда мне кажется, женщины не делают из смерти такой проблемы, как мужчины. Настоящая проблема…
– Ну конечно, – перебивает он. – Потому что женщины получают от жизни меньше, чем мужчины.
– Да что ты говоришь.
– Ведь жизнь женщин… В общем, это мужской мир. – Серьезный, с круглыми глазами, сообщает своей матери этот очевидный и неприятный факт. – Я имею в виду, если вдуматься, чего может добиться мужчина…
– Джошуа, представляешь, если бы можно было жить вечно? Представляешь? Вот здорово.
– Дети, не шумите, я разговариваю по телефону. С Кейт.
– Ой, давайте поедем к Кейт!
– Она обещала нас загипнотизировать.
– Ну пожалуйста!
– Я же сказала, поедем в воскресенье. Мы как раз об этом и говорим.
– Подумай об этом, – произносит Кейт. – Для пятидесяти двух он неплохо сохранился, и…
– Нет, Кейт, пожалуйста, только не очередной мозгоправ, помешанный на Юнге!
– Ладно, ладно, никаких мозгоправов, никаких индуистских гуру, еврейских интеллектуалов и журналистов, старше тридцати пяти и свободных… Забудьте об этом, леди! А жаль… – вздыхает она. – Ты действительно любишь мужчин, правда… Но если задуматься о творческом самовыражении, о многих и многих мирах без и внутри – так ли важна парность?
– Важно присутствие.
– Закажи из Японии.
– В смысле?
– Ты разве не знала, что в Японии разработали абсолютно реалистичных, с температурой тела 96,8[127]127
36 °C.
[Закрыть], с выделениями и прочим – вес, кожа, волосы, – красивый, все время тихонько рядом и молчит…
– Мне все-таки хочется, чтобы иногда он говорил.
– Можно запросто запрограммировать, будет говорить тебе что-нибудь раз в десять минут.
– Я в это не верю. Ты лично знаешь кого-то, у кого такой есть?
– Конечно, богатые люди из Голливуда. Стоят от тысячи долларов и выше. Кукла с внешностью Мэрилин Монро, наверное, стоит…
– Жуть какая.
– Но ведь работает. Мужчины клянутся, что не чувствуют разницы. Правда, женщин, у кого такие были бы, я не знаю, но лет через двадцать пять, а то и через десять, наверняка сделают идеальную компьютеризированную куклу.
– Жаль. Я бы сейчас охотно взяла напрокат для отпуска…
– Я не шучу. Они над этим работают. Разумеется, его запрограммируют разговаривать на разных языках, водить машину, катать тебя на лодке, играть в теннис…
– Наверное, мне все-таки хочется, чтобы другой оставался загадкой…
– И загадку они тоже запрограммируют… И, разумеется, снабдят его каким-нибудь антисуицидальным устройством; сама понимаешь, в таком положении поневоле хочется наложить на себя руки… Разве кто не грустно?
– Со времен Хиросимы не слыхала ничего грустней.
– Но этого не избежать. Разве же не ужасно! Я правда считаю, что романтическая любовь – великий тупик творческой эволюции. Большая ошибка Бога. Ладно. Иди уже к детям. Увидимся в воскресенье за ужином.
– Дедушка звонит…
– Ты же не поедешь этим летом опять в Европу? – трещит его голос в трубке на линии Гарфилд – Нью-Йорк.
– Но, папа, минимум раз в два года из Америки надо выезжать, чтобы не сойти с ума.
Как повторяются некоторые строки…
– Я же не выезжаю. – Произнесено веско в унылой гостиной на другом конце… – Вечно тебя тянет… А если война? Не забудь, где бы ты ни была, нужно сразу же зарегистрироваться в ближайшем американском посольстве, а если нет, ну, тогда пеняй на себя, придется разбираться самой, мне следующей осенью восемьдесят, я только что прошел полное обследование, мне заглянули в каждую дырку, взяли сто пятьдесят долларов за рентген, и знаешь, что обнаружили? Серу в ушах… Что ж, лети на все четыре стороны… Ты сама этого хотела, и я тебя благословляю…









![Обложка: Честь Воина [CИ]](/files/books/110/no-cover.jpg)