412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сьюзен Таубес » Развод » Текст книги (страница 13)
Развод
  • Текст добавлен: 1 июня 2026, 11:30

Текст книги "Развод"


Автор книги: Сьюзен Таубес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Три

ПАПИ ЛЮБИЛ РАССКАЗЫВАТЬ о том, что проделывала Софи, когда они жили в доходном доме на другом берегу реки, в Пеште. Сама она помнила себя лишь с пяти лет, когда они уже перебрались в Буду, в собственный особняк. Софи помнила день, когда особняк достроили, а вот как строили – очень смутно. Устроили праздник, строительные леса, украшенные разноцветными лентами, снесли и сожгли. Дом еще не был готов к переезду, в расквашенном дворе высились груды кирпича, песка, гравия, стояли бадьи с цементом. Но дом уже был построен. Софи помнила, как рухнули леса, точно высокое дерево, помнила гигантский костер и людей во дворе, рабочих, и не только; нарядные гости облепили террасу и каменное крыльцо – во дворе была грязь, – но ни себя на этом празднике, ни дом, в который они вернулись, Софи не помнила, прежний дом вообще ей ничем не запомнился, равно как и переезд.

Были Дунай и Парламент, доходные дома, парадные, улицы, деревья, трамваи. Были комнаты и смутно помнившиеся сцены, но в них не участвовала ни Софи, ни другой человек; как и во сне, это словно была не совсем она. До переезда в Буду она не помнила ни родителей, никого, разве что дедушку Риппера, материного отца, дед умер, когда Софи было три года. У него было острое лисье лицо и выцветшие глаза. Софи помнила его в неряшливой комнате с пожелтевшими стенами. Дед бегал по дому в белой ночной сорочке. С ним обращались как с непослушным ребенком, уговаривали лечь обратно в постель, но он вскакивал снова и снова и несся к столу. Дед исписывал листы бумаги узкими столбиками значков. Туго сворачивал длинную полосу бумаги, надрезал там-сям ножницами, Софи разворачивала бумагу, и получался ряд державшихся за руки кривоногих клоунов. Впоследствии отец объяснил Софи, что дед ее разорился и оттого повредился в уме.

Она помнила, что стеклянная дверь вела из комнаты на галерею, опоясывавшую все четыре стены внутреннего двора. Помнила железные перила. Софи боялась на них опираться, она смотрела вниз сквозь решетку на мощенный булыжником двор, и от высоты у нее сосало под ложечкой: Софи это тоже помнила.

– Ты помнишь? – спрашивал пали во время воскресных прогулок и рассказывал ей о том, что она говорила и делала, что они делали вместе, когда жили на другом берегу реки, Софи было в ту пору года три, а то и меньше.

– Разве ты не помнишь, – говаривал пали, – что в три годика у тебя было два огромных плюшевых мишки. Я за них отдал что-то полсотни пенгё[108]108
  Денежная единица Венгрии с 1 января 1927 по 31 июля 1946 года.


[Закрыть]
.

– И что с ними стало? – спрашивала она.

– Ты выбросила их в окно! Разве не помнишь?

– Почему? – спрашивала она.

– Ты сказала, что в наказание.

– Почему ты не спустился и не поднял их? – спрашивала Софи.

– Я был в кабинете с пациентом. Мы жили на пятом этаже. А когда горничная спустилась во двор, медведей и след простыл. Кто-то их унес. Два прекрасных плюшевых мишки!

Рассказы отца о Софи и ее собственные воспоминания будто лежали в двух разных коробках. Правда, Софи сомневалась, действительно ли эти воспоминания ее собственные, поскольку они мешались с чужими – с тем, что ей говорили папи, омама, многочисленные тетки и дядьки. Впору завести отдельный ящик и перенести туда их рассказы.

Папи утверждал, что Софи размазывала по стене экскременты. Он с удовольствием ей об этом рассказывал. Это доказывало его теорию. Почему же нянька меня не остановила, спрашивала Софи. Няньке строго-настрого запретили вмешиваться и велели позвать его из приемной, если Софи… Она подтвердила его теорию. Он хотел видеть это своими глазами. Нет ничего увлекательнее науки. Он прочил ей будущее художницы. У него была масса теорий о детях; все они делятся на три основных типа – одни бьются головой, другие мастурбируют, третьи раскачиваются. Софи относилась к последним. В два с половиной года она ударила другого ребенка совочком по голове, потому что он стоял и смотрел, как она копается в песочнице. Когда папи зашел в детскую поцеловать Софи, она его оттолкнула.

Еще она говорила массу такого, что казалось ему остроумным; он включил эти вещи в книгу. По крайней мере, это ей помнить не обязательно.

Дома у бабки всегда отирались странные толстые женщины и смешные мужчины; приблизив к Софи ухмыляющееся лицо, они спрашивали: «Ты помнишь свою тетю Пири, которая подарила тебе коробку шоколадных конфет?» или «Ты помнишь своего любимого дядюшку?». Софи знала, что от нее ждут ответа: «Ты моя тетя Пири» или «Ты мой любимый дядюшка». Но сомневалась: вдруг это уловка? Еще они помнили о ней всякое, что казалось им остроумным или забавным и чего Софи не помнила. Тетя Лия готовила для нее куриный паприкаш, потому что помнила, как Софи его любит, хотя Софи его не любила.

Омама Ландсманн прижимала Софи к животу, качала на коленях и втолковывала ей напевно: ты должна всегда помнить, что ты дочь самого замечательного человека, великого человека. Ты возместишь ему всё, что он перестрадал, ты никогда не станешь как твоя мать, ты будешь хорошей, богобоязненной еврейской дочерью, выучишь иврит и будешь читать Святое Писание, в котором сказано…

Омама одно за другим произносила слова на иврите, ее губы придавали им форму, округленные глаза помогали очертить их контур, и переводила, наклонясь к Софи, касаясь лбом ее лба; странные бессвязные фразы о женщинах, ставших несчастьем, ловушкой, порочных красавицах, которых Господь покарал. Но Софи дочь своего отца, внучка главного раввина Будапешта и правнучка другого знаменитого раввина; она всегда будет радостью и гордостью для отца.

Матери ее почти не бывало дома – по крайней мере, так Софи говорили, так ей казалось. Она привыкла, что мать вечно отсутствует. Ни об уходах, ни о возвращениях матери Софи не сообщали, и она удивлялась, увидев ту в столовой или в постели. Примечательно, что удивление выказывала и мать – она вела себя так, словно удивлена куда больше дочери. Мать будто теряла дар речи, ахала, круглила глаза и устремляла на Софи застывший взгляд, точно в комнату ворвался грабитель. «Кто ты? – строгим голосом восклицала мать. – И что ты делаешь здесь, маленькая незнакомка? Это не моя доченька…» – и заливалась смехом. Шутила она или говорила серьезно? Смех был притворный, мать кривилась, словно того и гляди расплачется, мотала головой, как живая марионетка.

– Уж не забыла ли моя доченька принести мне поцелуй? – уставившись в потолок, нежно спрашивала мать, подобно сказочной героине, которая загадывает желание. – Я для нее, может быть, припасла одну славную штуку. Но она должна сесть ко мне на колени.

Софи было любопытно, какую такую славную штуку даст ей мать, может, даже из собственных вещей – платок, ожерелье, подарок из чужой страны.

Но едва Софи садилась к матери на колени, как та вновь заливалась смехом, уже иначе, теребила длинными пальцами дочкины волосы, гладила по щеке: «Ты такая забавная, – хихикала мать. – Ты разве не знаешь, почему ты меня не любишь? Потому что у тебя нет сердца». Взгляд и улыбка ее оставались ликующими, но голос смягчался. – «Те, у кого нет сердца, очень несчастны в жизни. Мы над собою не властны», – тоскливо вздыхала она и продолжала изъясняться загадками (а может, просто шутила), говорила такие вещи, которые просто не могли быть правдой, до того они были или гадкие, или милые. Когда Софи наконец уходила, она сомневалась во всем. Может быть, мать права и вовсе она никуда не уходила, Софи вечно все выдумывает, избегает ее, игнорирует; а может, это Софи уехала путешествовать и бросила мать одну. Каждый по-своему пробовал на ней свои чары.

Наверное, бывает такое, что родители в разное время разные – как бывает, что люди переезжают на новое место. На воскресных дневных прогулках отец указывал на дома, мимо которых они с Софи проходили. «Ты хотела бы жить в этом доме?» – спрашивал он. Порой они обсуждали это всерьез: в какой комнате поселится она, в какой он, где будет спать гувернантка, когда они пригласят ее. Ты правда этого хочешь, мне купить его, спрашивал отец. И если речь шла о старинном особняке с башенками, каменной изгородью и железной решеткой ворот, Софи умоляла отца купить его поскорее, но отец всегда находил незначительные отговорки, почему это невозможно, а чтобы утешить Софи, отвечал: «Мы зайдем и спросим, сколько он стоит – вдруг это очень дорого и у меня не хватит денег». Отец так расстраивался, так унывал, что Софи поневоле жалела его. И все равно настаивала, чтобы отец узнал цену. «Ты уверена?» – спрашивал он. Да, серьезно отвечала Софи, но отец ничего не делал. И если внимание их привлекал случайный прохожий – будь то крестьянин в тулупе, кавалерист в шлеме с плюмажем или приземистый еврей с огненной бородищей, – отец спрашивал, хотела бы Софи, чтобы у нее был такой отец. Дома в следующее воскресенье он изображал всех этих встречных – и крестьянина, и кавалериста, и еврея-бородача – так, будто каждый из них ее отец; поэтому Софи думала, что можно обзавестись новым отцом или жить в другом доме, пусть этого не случалось – но исключительно потому, что они так и не спросили, сколько стоит тот дом, и не спросили кавалериста в шлеме с плюмажем. Отец трусил, как и Софи; она не осмеливалась ни позвонить в дверь, ни подбежать к кавалеристу в шлеме с плюмажем и спросить, не хочет ли он стать ее отцом. Отец и Софи просто-напросто трусили.

В купальне Святого Геллерта вода лилась откуда-то сверху и спускалась по отлогому склону холма, разбиваясь на множество ручейков; одни попадали в мох и утекали в дыры, но большинство утекало посередине, струи воды били в расположенные уступами каменные запруды и выплескивались наружу, меняли форму, переливаясь из чаши в чашу до нижнего большого бассейна, по которому ходили люди. Так славно было ловить струи воды изо ртов мраморных рыбок или стоять под душем, устроенном прямо в скале, и чувствовать, как широкий поток воды разбивается о твои плечи; когда плечи немели, можно было шагнуть за поток и постоять там – но недолго, чтобы хватило воздуха. Вода у камней текла вниз сама по себе, струй было множество, и мягких, и жестких, здесь же падали крупные холодные капли; протяни ладонь, и капля ударит по ней – в собственном ритме, непредсказуемая, живая, будто кто-то с тобой говорит. Четыре капли одна за другой, после ждешь; вода деловито пробивалась через мох, задерживалась в расщелинах, но в конце концов прибывала, с достоинством капала ей на ладонь, размеренно, неторопливо.

Софи играла в открытом бассейне, где каждые полчаса на пять минут запускали искусственные волны. Но крытый манил ее сильнее: хоть ей и нравились волны, становившиеся все выше и выше, чужие крики портили всё удовольствие: когда приближалась большая волна, кричали даже взрослые, но не от страха (она это знала), а потому что им весело; Софи этого не понимала, ее это всегда пугало, кричал даже папи, он пытался ей объяснить почему, но тщетно. На самом деле ты боишься себя, втолковывал папи, ты сама боишься кричать, – и эти его слова пугали ее еще пуще.

В воде его кожа пахла чудно́. Мокрая его кожа пахла иначе, не так, как сухая, и Софи сразу же замечала это, когда папа появлялся в бассейне – он находил ее или она находила его, они вечно друг друга теряли. Чаще всего Софи бывала одна. Но иногда он неожиданно подплывал к ней или она вдруг замечала, что он сидит, курит папиросу и читает газету. У него был специальный водонепроницаемый футляр для денег, спичек и папирос.

Папи охотно рассказывал, каким некогда был замечательным спортсменом, как в юности занимался прыжками в воду. Софи просила показать. Мускулы и красота – чепуха, отвечал отец, главное – что в голове.

Но, чтобы сделать приятное дочери, он все же показывал ей, на что способен. Пусть гордится своим отцом. Пусть видит, какой у нее отец. С деланой серьезностью – наверное, изображая себя в молодости, когда ему важно было, чтобы прыжок получился идеальным, изображая себя и других, – он принимал на трамплине различные позы: то притворялся актером – дамским любимцем, то немолодым обрюзгшим евреем, который никак не может решить, прыгать ему или нет, – смешил Софи. У отца положительно был актерский талант. Он так сильно смешил Софи, что ей уже было неважно, прыгнет он или нет, и когда Софи утрачивала всякий интерес к прыжку, папи наконец нырял, очень умело, а потом переплывал бассейн кролем туда и обратно. Поднимался по лестнице; с него капала вода. Софи просила его нырнуть еще раз. Нет, хватит, отвечал отец и вытирался, стараясь не замочить газету и папиросы. Хватит. А ведь было время… Потом садился, курил и – снова исследователь – объяснял Софи, почему ей так нравится смотреть, как он ныряет.

Толстухи, сидя в бассейне на заднице или на корточках, увлеченно беседовали, порой окунались или брызгали на себя водой, а когда вставали во весь рост, Софи глазела на них, не отрываясь: до того они были уродливы, и нелепые их купальные костюмы смахивали на исподнее. Софи думала, что они сидят в воде, чтобы скрыть свое уродство. Толстухи бросали на нее такие грозные взгляды, что Софи выучилась наблюдать за ними искоса. И внимательно всех рассматривала, когда, резвясь в воде, мотала головой.

Мать предпочитала ту часть купальни, где трава, ближе к ресторану. Чаще всего она, умастив себя маслом, нежилась в шезлонге – для ног отдельная табуреточка, когда Софи на нее садилась, та неизменно переворачивалась. Мать плавала с невероятным старанием и изяществом и после спрашивала у своего кавалера, правильно ли она плавает. Кавалеры всегда были разные. Все они были дочерна загорелые и напоминали Софи тех актеров, дамских любимцев, которых изображал папи.

Софи же обычно играла в воде; когда родители собирались домой, ее приходилось вытаскивать из воды силой. Видишь, все уходят, видишь, бассейн закрывается. Видишь, вон там сторож, говорил папи. Софи приходила в бешенство, когда ей врали. Она не хотела домой. Но ей было очень стыдно: на нее все глазели, потому что она кричит. Раскричавшись, она забывала, что кругом люди, она кричала не на мать, не на папи, для нее в такие минуты не существовало никого, она кричала одна в целом свете, а потом вдруг замечала окружающих и их лица или просто вспоминала возмущенные, неодобрительные взгляды, потому что она убежала вперед, к остановке трамвая, – не хотела, чтобы кто-то видел ее лицо. Когда бежишь со всех ног, словно отрываешься от земли и от себя самой. Порой, чтобы измениться, нужно всего лишь прижаться щекой к окну трамвая.

Ее похитят цыгане, или она просто проснется в другом доме с другими родителями, своими настоящими родителями, и забудет то, что оказалось лишь сном. Вот о чем всегда думала Софи, когда ехала на трамвае. В вагон садился грязный старик. С трудом выуживал из рваных карманов деньги за проезд. Судя по виду, от старика дурно пахло, он вращал глазами. Пожалуйста, пусть сядет не рядом со мной, молилась Софи. Я десять раз скажу наизусть национальный гимн, милый Боженька, если ты выполнишь мою просьбу. Грязный старик, покачиваясь, проходил по вагону и оседал на сиденье у задней площадки. И Софи принималась жалеть этого бедного грязного старика, который в другой жизни был ее отцом. Ей уже было стыдно за свою мольбу, но обещание Богу она держала. И когда она бормотала: «Верю в одного Бога, верю в одну страну, верю в вечную справедливость, верю в воскрешение Венгрии»[109]109
  Здесь и далее имеется в виду не гимн Венгрии, а так называемое «Венгерское кредо» (Magyar Hiszekegy), его текст учили школьники в межвоенный период. Автор текста – Сиклай Серена Пап-Варь Элемерне.


[Закрыть]
, – ее вдруг осеняло, что однажды она забудет папи, у нее будет другая жизнь, а он станет бедным, дурно пахнущим стариком, она не узнает его и не захочет сидеть рядом с ним. Софи опечалилась. Она постарается быть с папи ласковее.

Все годы в Будапеште она размышляла о пробуждении и забвении. Эти странные неотвязные мысли ее страшили. Впрочем, если вдуматься, страшными они казались лишь тогда. Проснувшись в другой жизни, она не испугается, потому что не вспомнит, что прежде была иной.

Очень трудно, непривычно и увлекательно начинать жить в прелестном особняке, где у тебя своя комната, цветные карандаши и много бумаги. Если б еще разобраться с множеством миров. Но разобраться она не могла: натур у нее тоже было множество. Одна заявляла: мне хорошо там, где я есть. Где я есть, там мне и место. Другая натура требовала путешествий. И обожала сюрпризы: уснуть в одной постели, проснуться в другой – в другой стране, другим человеком. Или вдруг обнаружить, что ты усатая рыба и плаваешь в воде; или выглянуть из окна и увидеть, что вместо деревьев и гор повсюду вода. Или позвонить в бабкину дверь и чтобы тебе открыл трамвайный кондуктор. Если спрятать каштан в коробочку и закрыть крышку, то через полчаса его в ней может не оказаться – вполне возможно, там обнаружатся два каштана или даже котенок; ее вторая натура любила, чтобы вещи появлялись, исчезали, менялись. А третья натура советовала быть осторожной.

У бабки в гостях порой нельзя было просить бумагу и карандаш. Потому что в такой день запрещается рисовать, и по бабкиному лицу Софи видела, что просьба ее неправильна, хотя и не понимала чем.

Шабат отличался от воскресенья. Оно начинается просто: просыпаешься – и воскресенье. А шабат приходится ждать всю пятницу: никто не знает, когда он начнется. Дядя Беньи учил Софи рисовать лошадь. Убирайте свое рисование, говорила омама, уже шабат. «Посмотри, как темно». Еще не шабат, возражал дядя Беньи. Просто сегодня пасмурно. Он глядел на наручные часы: половина пятого. «Посмотри в газете», – говорила омама.

– У нас еще больше часа, – отвечал дядя Беньи. Чуть больше часа! Уже поздно. Пора накрывать на стол. Они торопливо убирали бумагу и карандаши.

– Уже шабат? – спрашивала она.

Нет, еще нет. Скоро.

В бабкином доме комнату наполняла блестящая темная мебель. С утра и до вечера приходили и уходили гости: сияющие бледные бородачи в черном, толстогубые, в широкополых шляпах, переговаривались высокими голосами, то визгливыми, то журчащими; этим гостям всегда подавали красное вино и предлагали сласти, но от сластей они неизменно отказывались. Бородачи оживленно беседовали на чужом языке, точно прибыли из-за границы с дурной вестью или тайным посланием.

Ночевать у бабки она не любила, потому что у той дома был шабат. Больше нигде его не было. Софи глядела из окна темной комнаты и видела, что на улице горят фонари, в магазинах свет, мимо едут машины, идут люди. Она же у бабки словно бы и не в городе.

Софи рисовала батальную сцену: шеренгу мужчин окутало черное облако, еще один бежит, вместо головы у него огромный кровавый цветок.

Некрасивый рисунок, заметила бабка. Папи расспросил Софи и потом объяснил ей рисунок. Он указывал на части своего тела, которые прочие считают срамом, и говорил на чужом языке. Но Софи нравилась история о крестьянском парне по имени Матушка, он жил во времена императора Франца Иосифа и взрывал поезда динамитом[110]110
  Софи ошибается с датировкой: инженер-механик Сильвестер Матушка (род. 1892, дата смерти неизвестна) взрывал поезда не при Франце Иосифе, а в 1930–1931 годах.


[Закрыть]
. Софи рисовала красавца-брюнета с волосами до плеч и в красной жилетке. Как выглядит динамит, спросила она дядю Беньи: он был младшим братом отца, и она относилась к нему скорее как к двоюродному брату, чем как к дяде. Он нарисовал огромную свечу, потом пачку свечей. Софи скопировала, аккуратно пририсовала фитили. «Почему на рисунке со взорванным поездом у Матушки в руках динамит?» – спросил папи и, судя по тону, ожидал, что ее ответ подтвердит его предположения. «Для следующего поезда, – пояснила Софи. – У него много», – добавила она раздраженно.

Она жила в красном оштукатуренном доме с садом. Отец всю неделю работал. Воскресенье они проводили вместе, подолгу гуляли, ходили в зоопарк или детский театр. Потом навещали бабушку. Они с отцом были близки и похожи, им говорили об этом все знакомые, кого они встречали на улице. Софи похожа на отца и умная, как отец. Порой его знакомые справлялись о ее матери. Камилла еще в Италии? Она вернулась из Австрии?

Софи удивлялась, если, войдя в столовую, заставала там мать. Софи привыкла, что в столовой днем никого и можно стащить из запертого буфета печенье, чтобы съесть его на лужайке. Мать была в вязаном платье, что-то писала в блокноте, руки ее казались вырезанными из слоновой кости, очень красивые, не такие, как у других. Софи вилась возле матери. Вспрыгивала на стул с мягкой обивкой, кружила вокруг стола, стучала по материному стулу, но толкнуть ее под локоть не отваживалась: саму Софи ничто так не злило, как если ее толкали под руку и она портила рисунок. Софи нарочно донимала мать, чтобы та ушла с блокнотом в другую комнату. Софи прыгала с подоконника, так что дрожали канделябры.

– Разве же ты не видишь, какая я плохая! – восклицала она наконец и уходила сама.

В доме ни души; он целиком в ее распоряжении. Матери не было. Порой она приглашала гостей на бридж. Софи неизменно досадовала, если тихая комната наполнялась табачным дымом и крикливыми людьми; расставляли столы для бриджа, приносили стулья из других комнат. Софи входила в столовую; размалеванные дамы квохтали над нею. Слуги суетились, разносили угощение – подносы высоко, Софи не дотянуться. Она выбегала из столовой. Пока она была в детском саду или играла на улице, дом менялся.

Проснувшись, она украдкой заглядывала в комнату по другую сторону от уборной. Порой драпри оказывались задернуты и вместо светлой просторной комнаты была темная спаленка. Мать лежала в большой кровати. Софи видела белокурые локоны, чулок на глазу, слышала ее храп и закрывала дверь. Но порой по утрам комнату заливало солнце. Софи подбегала к окну, смотревшему в сад, гладила мягкий синий бархат оттоманки. Касалась позолоченного листа на раме зеркала. Подходила к комоду, стараясь не глядеть на себя в зеркало: собственное отражение вызывало у нее оторопь. Софи разглядывала череду флакончиков, баночек, вазочек, все из синего хрусталя. Обнюхивала все флакончики, проводила пальцем по желобку на серебряной ручке материной расчески, по ее карманному зеркальцу, футляру ее гребенки. В левом ящике комода лежала коробочка черных мушек. Софи знала, где мать держит драгоценности, шарфы, шелковые чулки, щегольские вечерние туфли, меха, изящное нижнее белье. Если ящики комода почти пустели, значит, мать вернется нескоро. Порой утром Софи видела мать спящей, но когда возвращалась из школы, спальня матери исчезала: вместо нее была большая комната, от кухонного лифта до оттоманки. Порой раздвижные двери оказывались закрыты. Столовая была маленькая. Софи прислушивалась. Если слышала голоса, уходила. Если было тихо, отпирала буфет, набивала карманы печеньем. Смотрела на фарфорового попугайчика за стеклом – уж не заметил ли, как она ворует? И уходила.

Если дверь в отцов кабинет открыта, значит, его нет дома. Софи заходила, усаживалась в его кресло, прыгала на кушетке, покрытой шершавым ковром. Брала с его стола листы бумаги с факсимиле: доктор Рудольф Ландсманн, невролог. Нажимала каждую клавишу печатной машинки. Открывала книжный шкаф, разглядывала изображения двухголовых младенцев. Интересно, каково это – будто у одного человека две пары глаз, или это два абсолютно разных человека и у них есть тайны друг от друга? Если все же один человек, наверное, интересно.

Взрослые дураки, прячут ключи там, где она может их найти: на шкафу.

В первый год их жизни в Буде она каждый день играла с соседским мальчишкой, он жил в большом белом доме на другом конце луга. Пети было четыре с половиной, тощий, густые курчавые волосы коротко стрижены. Она с любопытством наблюдала, как он писает. Как ни в чем не бывало достает из прорези в штанишках нежную трубочку плоти, сужающуюся к кончику, точно носик садового шланга, и, направив этот носик кверху, испускает дугообразную струйку. Дождавшись, когда струйка поредеет, они продолжали играть.

Они убегут в Америку. У мамы Петера вечернее платье, расшитое бриллиантами, и если срезать с него штук десять-двадцать, денег будет достаточно. Камни располагались очень близко друг к другу, Софи и Пети побоялись, что их застигнут в шкафу, и отрезали от платья несколько лоскутов. Мать это обнаружила. Посмеялась – бриллианты оказались стекляшками, Софи может оставить их себе, а вот ее отцу пришлось заплатить за испорченное вечернее платье.

Мы улетим в Америку, говорила Софи мальчишке. И забралась на крышу в дождевике и с отцовским зонтом – учиться летать. Чуть погодя Пети заверещал, прибежала служанка, а следом отец Софи.

После этого ей запретили играть с Пети. Она на него дурно влияет – подначивает на проказы, подбивает есть червяков, прыгать с крыши, воровать у родителей.

– Они правы, – сказал ее отец.

Софи ушла плакать на кухню, пожаловалась кухарке, толстухе-словачке.

– Если бы ты была хорошей девочкой, – ответила ей кухарка, – про тебя бы такое не сочиняли.

Все это время Софи рисовала, и всегда батальные сцены с горящими самолетами, окровавленными головами, летящими по воздуху оторванными руками, пока в школе ее не заставили рисовать цветы, снеговиков и географические карты.

* * *

ОТЕЦ ЕЕ НЕ БЫЛ обычным врачом. Не навещал с саквояжем больных. Вылечил ее кузена от заикания. Учась в медицинском институте, мог загипнотизировать лягушку или цыпленка, порою и человека. «Учить ребенка говорить спасибо – неправильно!» – говаривал папи, устремив к потолку указательный палец, буде кто-то из членов семьи, или горничная, или лавочник требовали, чтобы Софи сказала спасибо. Омама не исключение. Он сам не исключение. Порой папи прерывался на полуслове, поправлял себя, но точно так же он прерывал и поправлял всех прочих. Папи принадлежал к движению, задачей которого было искоренить лицемерие и околичности; главным в этом движении был некто Фрейд. Когда чего-то просишь, не следует говорить «нет ли у вас», или «не могли бы вы дать мне», или «я хотела бы вас попросить» – нет, с папи нельзя было ходить вокруг да около; Софи получит дольку шоколадки, только если скажет: «Дай мне…» Она не могла, она плакала.

Папи смеялся: «Что же тут сложного?»

– Я хочу шоколадку, – угрюмо цедила Софи.

– Правда? – спрашивал папи и с невозмутимым видом шагал дальше.

Табличка на воротах гласила: «Д-Р РУДОЛЬФ ЛАНДСМАНН, НЕВРОЛОГ»; я врач, невролог, объяснял папи, но на самом деле я психоаналитик. Это новая наука, ее мало кто понимает по-настоящему; это сложная наука, многие настроены против нее – не только те, кто заблуждается на ее счет, но даже его пациенты; в неприятии этой науки нет ничего необычного: это называется «сопротивление». Папи объяснил ей, что такое «комплекс Электры»: на самом деле Софи влюблена в него и хочет выйти за него замуж, бессмысленно и отрицать, ведь отрицание тоже вызвано комплексом Электры. Чаще всего папи беседовал сам с собой: задавал Софи вопрос и сам же на него отвечал. Порой упоминал о чем-то, что она сказала или сделала, когда ей было года три-четыре, и казалось, будто она отвечает. Он говорил, что она станет это отрицать, чтобы она не трудилась отрицать. Отец считал, что возникновение этой новой науки – важнейшее историческое событие; то, чем он занимается, изменит все человечество. Но для этого придется преодолеть многие препятствия, поскольку идеи новой науки противоречат людским привычкам и чувствам. Впрочем, со временем люди смирятся. Софи поняла лишь, что психоанализ – доктрина мудреная, которая утверждает, будто недолюбливать и отвергать его взгляды на природу человека – совершенно в природе человека. Людям кажется, будто они высказываются против этой доктрины или о природе человека, на деле же все сказанное в доктрине говорит о каждом человеке. Софи ни за что не согласилась бы стать пациенткой папи, но ведь она и не пациентка, она его доченька, и ей нравится, что у нее такой могущественный отец с густыми черными бровями, которые ей дозволяется теребить. Он умеет так посмотреть, что все пугаются, даже слуги, хотя они и считают его самым добрым и щедрым человеком: папи так смотрит, будто знает о тебе что-то такое, чего ты сама о себе не знаешь, но чувствуешь, это нечто ужасное, и так и умрешь, не выяснив, что это, – правда, папи в любую минуту может открыть тебе, что же это такое, и тогда ты точно умрешь. Все это он внушает одним лишь взглядом, лицо его при этом абсолютно бесстрастно – не то что когда он ерошит волосы, корчит гримасы и принимает разные позы, подражая крестьянину, нищему, пьяному или дурачку. Софи не пугалась – она хихикала, тянула отца за пиджак, запрыгивала к нему на спину, закрывала ему глаза ладошками: она-то знала, что это всего лишь папи. А если ему случалось ее напугать, изображая покойника, Софи, осердясь, давала ему тумака: это всего лишь папи, и он идиотничает, она не будет пугаться, она его доченька.

Он смешил ее, показывая то религиозного еврея в молитвенном исступлении, то различные типы венгров – фатов, щеголей, лицемеров, своих чокнутых пациентов.

Он обращался к ней по-венгерски то на манер отца из благородных, то из крестьян, – у каждого свой выговор; Софи приходила в такой восторг, что верила. А папи вновь становился собой, лицо его обмякало, на нем читалось недовольство, едва ли не отвращение: благородное он выставил на смех, такое разочарование. Перевоплощался он замечательно и сам это сознавал. И то выражение тоскливой насмешки, появлявшейся на его смягчавшемся лице, едва он прекращал игру, было тому доказательством. «Из меня получился бы великий актер», – говорил отец, так и не воспользовавшийся возможностью прославиться.

По воскресеньям он принадлежал ей целиком, и они прекрасно проводили время. Софи нравились прогулки – куда больше, чем театр или луна-парк. Она тянула отца за собой, останавливала его. Дивилась своей власти над этим великаном, человеком, который зарабатывает деньги, построил дом, – не так ли чувствует себя ее пес, когда она ведет его прогуляться, не так ли и он с наслаждением бегает как сумасшедший, запрыгивает на всякие выступы и спрыгивает с них? Почему же отец не бегает? И Софи, и собака следовали за его тростью. Они теребили его, они не боялись. Быть может, он хотя бы заставит собаку вести себя хорошо? Отец кроил серьезные, угрожающие гримасы, пытаясь заставить Софи слушать. Он хотел ей показывать всякое, объяснять всякое. Ей же хотелось играть, она не знала, зачем эти объяснения. Он хотел говорить. Она задавала вопросы, почему, что дальше и что с того, вытягивала из него ответы, пробуя власть над ним. Власть, изумление, любопытство оттого, что этого великана с тростью и густыми бровями, курящего папиросы, можно тянуть, толкать, заставлять разговаривать и покупать ей всякое, и она ликовала, пока он не облекал эти чувства в слова, чем портил ей удовольствие. «Как думаешь, почему я провожу с тобой свой единственный выходной, покупаю тебе всякое, как ты думаешь, почему я тебя люблю?» Снова и снова он распинался о том, что делает для нее. Ну и почему? Почему он все это делает для нее? Потому что он идиот. Он вкладывал ей в уста эти слова. Нет, она только подумала, а сказал это он сам. Так и должно быть, продолжал он и рассказывал о законах природы, о детском эгоизме; всё это орудия природы, но он смирился с этим, признавался отец, и в голосе его слышалась печаль. А Софи прыгала, скакала и бегала, чтобы выпустить пар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю