Текст книги "Развод"
Автор книги: Сьюзен Таубес
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Тем не менее путешествие стало возможным благодаря их друзьям. Соседка Софи по студенческому общежитию, Джессика Липски, жаловалась, что ее душит американская бездуховность и материализм. Ее мать, в чьем таунхаусе на Манхэттене Софи часто проводила выходные, тоже сетовала на здешнюю обывательщину. Миссис Липски расхваливала Европу – источник культуры и искусства – обеим своим дочерям (она считала Софи своей духовной дочерью). «В Америке нет хороших мужчин, – досадовала Джессика, подруга Софи. – Америка безнадежна». Софи соглашалась, хоть и не разделяла подружкиных идеалистических представлений о Европе. Сама-то Софи считала, что жизнь в принципе безнадежна и ей, Софи, нигде нет места: тот мир, где ей хотелось бы жить, погиб – еще до Хиросимы и Аушвица. Она толком не знала, когда именно вострубил первый ангел и четыре всадника Апокалипсиса пронеслись галопом по небу. Но поездка в Европу, как и любое длительное путешествие, манила Софи. Время душило, она не знала, куда его деть. А в дороге оно летит незаметно.
– В Америке не место двум таким молодым женщинам, как Джессика и Софи, – со слезами втолковывала миссис Липски отцу Софи и добавила: – Рудольф, вы бирюк. Вас мне не переделать, но нельзя же быть таким эгоистом. Нельзя лишать наших детей серьезной духовной пищи…
Рудольф Ландсманн согласился оплатить дочери годовое обучение в Женевском университете. В ту пору Камилла Витези, его бывшая жена, планировала уехать из Венгрии, эмигрировать в Лондон к сестре. Наконец решили, что Софи уедет не осенью вместе с подругой, а летом, к матери в Лондон. В конце июня Софи прибыла в Ливерпуль, но на причале ее встречала только тетя Роза: от нее Софи узнала, что мать не выпустили из Венгрии. У Камиллы было и купленное за баснословную сумму разрешение на выезд, и английская виза, но в аэропорту ее задержали. Недавно в правительстве были перестановки[98]98
В 1947 году премьер-министр Венгрии Ференц Надь уехал в Швейцарию, сложил с себя полномочия и отказался возвращаться на родину; его пост занял Лайош Диньеш.
[Закрыть], и ее разрешение на выезд оказалось недействительным, поскольку выдали его те, кого ныне сместили. А новые постановления еще не вступили в силу.
Месяц велась лихорадочная переписка и слезливые междугородные переговоры; выхода не было, пришлось смириться. Условились, что Софи проведет лето у тетки в Лондоне, а осенью, как и планировалось, уедет в Женеву.
Но в третью неделю августа подруга тетки показала той объявление в маленькой венгерской газете о грядущей промышленной выставке. Представителям американских коммерческих предприятий для поездки в Венгрию дадут недельную визу. Не прошло и двух суток, как в паспорт Софи поставили необходимую визу для посещения промышленной выставки и купили ей билеты на самолет в Будапешт с пересадкой в Праге. В Чехию Софи прилетела в полдень и выяснила, что рейс в Будапешт отложили. Беспокоиться не о чем, заверили Софи два веселых голубоглазых чеха, доставившие ее на пыльной синей машине из аэропорта в Прагу; ее самолет вылетит завтра в шесть утра. Софи высадили у гостиницы, смотревшей на реку. Объяснили, что питание и проживание за счет авиакомпании, пообещали, что завтра заедут за ней в четыре часа утра, чтобы отвезти в аэропорт, и уехали. А вдруг не заедут, размышляла Софи, мечтательно прогуливаясь по старинным улочкам Праги, по ее изящным мостам. Пожалуй, она была готова к тому, что не уедет из города Кафки. Ей не верилось, что она действительно попадет в Будапешт. Но назавтра в четыре утра двое мужчин приехали за нею; разумеется, всю дорогу до аэропорта они шутили, что похищают ее, Софи заметила, что машина другая, и подумала: вот бы правда.
– Значит, меня они не выпустили даже с английской визой и разрешением на выезд, а тебя впустили. У меня и правда умная дочь, – шутливо воскликнула мать.
– Может, фальшивые документы показались им убедительнее. Или просто повезло. – Софи скромно пожала плечами.
Их группу отвезли на промышленную выставку и поставили в ее паспорт печать.
На улицах города, который Софи покинула в апреле 1939-го, ее больше всего поразили развалины – зрелище, к которому ее мать давно привыкла, ведь она никуда не уезжала, пережила здесь всю немецкую оккупацию, и осаду, и освобождение города советскими войсками. Камилла над этим смеялась – над так называемым освобождением.
– Ты даже не представляешь, это вообще невозможно себе представить, – рассказывала Камилла, когда они с дочерью в спешке бегали по магазинам (время поджимало). – Мы не верили своим глазам – голые трупы на corso сложены штабелями, точь-в-точь как мешки с картошкой, если б еще не вонь. Зимой трупы примерзали к брусчатке, приходилось их отдирать. Трупы повсюду, в подъездах, в сточных канавах, в Дунае плавали трупы. Никто, конечно, не верил. Потом американские самолеты… – она скептически покачала головой, пожала плечами. – В бомбоубежище я не ходила. Большинство пряталось в подвалах, и отель был целиком в нашем распоряжении. Разумеется, ни воды, ни света – верхние три этажа разбомбили, – но мы как-то справлялись. А когда пришли русские… – Об этом Камилла расскажет дочери позже, не на улице. «Мало ли что». И они вошли в ателье заказать Софи красивые платья перед поездкой в Женеву.
На изменившийся город Софи смотрела глазами человека, вернувшегося домой после долгой разлуки, сколь бы неуместными ни были подобные чувства. Невозможно не содрогнуться при виде затопленного цепного моста[99]99
Речь о мосте Сеченьи – нацисты взорвали его при отступлении, мост был восстановлен и открыт для движения лишь в 1949 году.
[Закрыть], по которому так часто ходила в детстве. У Софи не укладывалось в голове, что город действительно оккупирован. Советские солдаты отирались на перекрестках, непринужденно переговаривались на родном языке; Софи изумлялась. В Америке были в ходу фразы «страна за железным занавесом» и «сателлит СССР», но понятие «оккупация» было знакомо Софи разве что по учебникам истории: было турецкое иго, был гнет империи Габсбургов, нацистская оккупация. И теперь, когда Софи Ландсманн ходила по оккупированной Советским Союзом земле – пусть ходила всего десять дней промышленной выставки и со специальной визой, распространявшейся лишь на представителей американских коммерческих предприятий, к которым Софи не относилась, – у нее, сторонней наблюдательницы, лишь усиливалось ощущение нереальности происходящего; казалось, сам город тоже не вполне реален.
Удивительно было видеть мать такой молодой и беспечной: война не оставила на ней шрамов; правда, мать пережила личные неприятности, третий ее брак не продержался и года, роман с художником, долгая мучительная история. Но спросишь у матери, как она выжила, и она отвечает с непроницаемым лицом, пожимая плечами:
– Я ни разу не ходила отмечаться; не знаю, я же не читаю объявлений. Дружила я в основном с неевреями, так что никаких сложностей не возникало. А когда начали бомбить, я – не иначе от нервов, – весело поясняет она, – в общем, я не боялась. Спала как медведь.
Мать удивляется, что Софи приехала из Америки как бедная родственница – с одним чемоданчиком хлопковых платьишек и бельишка, со старым плащом, ни одной шикарной вещи.
– Ты молодая девушка, тебе восемнадцать лет! – недоуменно твердит мать и извиняется перед своей портнихой за бесформенное и безвкусное дочкино платье. Дочь уезжала в спешке, не было времени пройтись по магазинам. Да, это моя дочь, моя красавица-дочь, из Америки. Ей нужен лучший шелк или шифон. Их не найти во всем Будапеште. Даже на черном рынке. Есть искусственный шелк, не отличить от настоящего.
– Будапешт уже не тот, – вздыхает Камилла. Настала новая жизнь: новые заработки, новые трудовые законы в пользу трудового класса. – В ресторанах сплошь плебеи и пролетариат, – жалуется мать. По ее словам, советские солдаты не моются, многие из них раньше в глаза не видали современной сантехники, пьют из унитаза, откручивают краны – думают, что серебряные, – не знают, зачем нужна туалетная бумага; но больше всего Камиллу печалило, что у нее украли шубы, десять штук, которые она берегла для дочери; ей оставили всего три. И еще стащили ее личные дневники – тридцать восемь или около того, скопившиеся за двадцать лет. Ну зачем им личные дневники на венгерском?
– Ты пробудешь всего десять дней. Я бы с радостью не отпускала тебя ни на шаг, расспрашивала обо всем – как ты живешь, что чувствуешь, о чем мечтаешь, о твоем отце и так далее и тому подобное. Но я обещала родне, разумеется, омаме. Я ей сказала, что ты прилетаешь только послезавтра, иначе нам пришлось бы с аэродрома ехать прямиком к ней. Придется навестить омаму, дядю Беньи, тетю Лию, Митци и ее мужа – у них недавно родился ребенок. Мои родственники не станут тебе докучать. Мой брат Эмиль зайдет ненадолго взглянуть на тебя. Яни и Марту я не видела, – ты же слышала про моего бедного брата Фрица – нацисты его пристрелили, он их спровоцировал, зря он это, конечно, но у него мозги всегда были набекрень. А еще у меня для тебя приятный сюрприз. Помнишь мальчика с улицы Пашарети, Петера, вы с ним вместе играли? – Разумеется, Софи помнит. – Он вырос таким красавцем! За последние лет шесть мы виделись от силы два раза. И можешь себе представить, на следующий день после того, как я получила телеграмму, что ты приезжаешь, я столкнулась с ним в театре. Я сказала ему, что ты приедешь через четыре дня, он проводил меня до дома, я показала ему твою фотокарточку. Он пришел в восхищение – конечно, нам обоим не верилось, что это та самая девочка, которую мы когда-то знали, и что мы увидим эту длинноволосую молодую даму с улыбкой Моны Лизы. (Честное слово, милая, нипочем бы не догадаться, что ты из Америки, если бы не фигура – неужели такая худоба теперь в моде? Ты же не фотомодель и не кинозвезда, разве мужчинам такое нравится?) Петер спросил, можно ли ему пригласить тебя куда-нибудь, и я ответила, пусть спрашивает у тебя. Я позвала его в четверг на чай после того, как мы сходим к родственникам, решать тебе.
Дядя Беньи, врач-терапевт, считает, что стало лучше: больные теперь получают уход и лекарства независимо от заработка. Разумеется, если русские не выдают пенициллин…
– Когда ты уехала, Будапешт был Восточной Европой. Теперь это запад СССР. Ничего не изменилось.
Дядя Беньи шутит, разговаривает с племянницей так, будто она ему снится, и таким тоном, каким много лет назад шутил с малюткой-племянницей в Будапеште.
– Юная американка вспоминала о дяде Беньи из Будапешта?
И что сказать дяде Беньи, который вернулся из Бухенвальда совсем стариком? Спросить о сгинувших членах его семьи? Тех, кто погиб по пути в Аушвиц? Софи жадно расспрашивают об Америке, о доме ее отца в Гарфилде, – как малые дети, которые не знают, что им делать с ответами. Им хочется лишь повторять: «Невероятно, невероятно, представляешь?»
– Когда мы увидимся снова? – с чувством восклицает тетя Лия. – Я приеду к тебе в гости в Америку, что скажешь? – Дядя Беньи смеется, фантазирует. – Мы не знаем, что с нами будет, – заключает тетя Лия.
Кузина Митци встречает их в модном розовом пеньюаре. После родов она не влезает ни в одно платье; добродушная сексуальная вульгарность Митци окрашивает все разговоры. Митци блондинка, жизнерадостная, роскошная, ее крошечная квартирка похожа на шикарный будуар – всюду ковры, драпри, бархат, светлые пастельные оттенки. Никаких грубых предметов, на всем покрывальца, даже на детской пустышке чехольчик с рюшечками. Муж Митци – директор завода. Сына она назвала в честь своего покойного отца – «он пропал без вести, – уточняет Митци, – но ты же понимаешь…»; Митци посылает брата в кондитерскую за выпечкой и уверяет Софи, что выпечка здесь по-прежнему первоклассная. Митци всё та же – не считая фигуры. Разве не отвратительно, что после родов она так раздалась? А волосы в платиновый блонд она красит для мужа, ее мать этого не одобряет. «Но расскажи же нам о себе, Америке, твоем отце».
О том, что им довелось пережить, – одни и те же слова: «Ты не можешь себе представить; тебе повезло».
– Дай нам повезло. – Митци многозначительно смотрит на мать.
– Повезло, что мы уцелели, – без всякого выражения соглашается тетя Лия.
Спросить или подождать, пока сами расскажут? Наверное, не спросить как-то не по-людски?
– Вы все время были в Будапеште? – спрашивает Софи.
Нет, они бежали; перебрались в сельскую местность; прятались у крестьян. С братом и бабкой, говорит Митци, уставившись на свои колени. Долгая история.
– Лучше об этом забыть, – поспешно добавляет тетя Лия, и они с Митци наперебой рассказывают, как тяжело было бабке.
– Представляешь, ей приходилось есть некошерное. Мы нанялись служанками в разные дома, под фальшивыми именами, мы притворялись, что не знаем друг друга, – неожиданно с чувством говорит тетя Лия. Митци рассказывает, что они с матерью тайком условились каждый день встречаться на рынке и, проходя друг мимо друга, шептали: «Митци». – «Мама».
И потом, когда Митци в модном розовом пеньюаре провожала ее до двери:
– Было и такое, о чем мне не хотелось рассказывать при муже и особенно при матери, – говорит она Софи в коридоре. – Он, разумеется, знает, да и насиловали меня при ней, но она до сих пор не смирилась с этой мыслью, не оправилась от случившегося. А я – да, – весело признается Митци. – Ребенка и мужа я обожаю, с чего бы мне быть несчастной? – и целует Софи на прощание.
Бабушке Ландсманн за восемьдесят, она слепая и без положенного по традиции парика. Сильная, нетерпеливая, злая, она отталкивает руку, протянутую к ней, чтобы подвести ее к американской внучке.
– Дочка Руди, – говорит бабушка Ландсманн, ощупывая руки и волосы Софи. – Говорят, в Америке девушки красятся. Но ты нет, – удовлетворенно резюмирует бабушка Ландсманн. – И вот ты приехала, мне сказали, что ты приедешь, ты же знаешь, что здесь творилось, ты знаешь, что сделали с… – Разъяренную старуху не унять. Она отмахивается, когда ей пытаются поправить платок. О пережитом бабушка Ландсманн рассказывает с неподдельной горечью личной утраты – обо всем, что сделали с нею, с ее детьми, убили внуков, нацисты изверги, чудовищность их преступлений измерялась не миллионами, а ее личной утратой. О том, что ее заставили сделать, она сокрушается так же горько, как и о том, что сделали с ней. Что сделали со старухой, которая всю жизнь была благочестивой. Ее заставили снять парик, и теперь ей плевать, что платок сполз с головы. «Посмотри, что ты со мной сделал!» – упрек ее обращен ко всем без разбору – ко всему свету, к собственной жизни, к окружающим, к извергам-нацистам, к Богу.
– Увидимся ли мы снова? – тревожно спрашивает она после каждого визита.
В последний визит Софи бабка плачет горько, страшно, ничуть не таясь.
– Я никогда тебя не увижу. Я умру. А твой отец, он почему не приехал? Почему не приехал меня повидать? Почему ты не привезла отца? – причитает бабка.
– Тебе, наверное, здесь все кажется странным, – говорит Петер. – Помнишь ты этот памятник? – спрашивает он и, помолчав, добавляет (она как раз собиралась высказать предположение): – Только, пожалуйста, не говори, что помнишь, это памятник освобождению, его поставили русские. Бронзовая тетка в какой-то хламиде – наверное, вдохновлялись статуей Свободы. В руках у нее лавровая ветвь. А внизу красноармеец с автоматом – видимо, чтобы подчеркнуть ее миролюбие[100]100
Памятник на горе Геллерт в Будапеште работы Жигмонда Кишфалуди-Штробля, воздвигнутый в 1947 году, называется статуей Свободы (Szabadság-szobor). Изначально на монументе действительно была еще и статуя красноармейца, но в 1992 году ее убрали.
[Закрыть].
Официантка в кондитерской приносит их заказ, ее дрожащий грудной смех полон презрения.
– Бывшая графиня, – пояснил Петер.
Такое чувство, будто он с ней близок или просто хорошо знаком, может, спал с ней. Некоторые знатные дамы охотно покинули свои покои с закрытыми ставнями и пошли в официантки и в парикмахерши, добавил Петер.
– И хорошо, что тебя здесь не было, – твердил он. – Все девушки пошли на панель – и выжили вовсе не милые. Сколько тебе тогда было? Нет, у тебя не было шанса. Я служил в сопротивлении – занимался разведкой, – мои родители католики, я видел, что происходит. Нет, я рад, что тебя здесь не было. Пожалуй, можно сказать, то было время ужасной иронии судьбы, – шутит он с усталой улыбкой. Даже не верится, что ему всего девятнадцать. Он кое-что ей рассказал. Еврейские парни в униформе партии скрещённых стрел[101]101
Партия скрещенных стрел – национал-социалистическая партия в Венгрии, организована в 1937 году Ференцем Салашем.
[Закрыть] ходили по вечерам и отбивали у карателей евреев – просто чтобы подразнить нацистов. Жертве могли сломать руку, и все же. Друг Петера, еврей, знаток латыни, притворялся священником в бедном рабочем районе: тамошний священник вместе с евреями отправился маршем смерти. Парень за ночь выучил мессу. Петер рассмеялся, Софи улыбнулась устало. Она не знала, что сказать.
– Ты такая серьезная, – замечает Петер. Ее мать сообщила ему, что Софи изучает философию, литературу, театр. – Интересно, интересно, – приговаривает он. – Что из тебя в конце концов получится… – И, взяв ее за руку: – Почему ты такая застенчивая? – спрашивает он. – Скажи, ты девственница?
Удивительно. Он и представить себе не мог, что в Америке девушка старше пятнадцати лет может быть девственницей. В Будапеште такого точно нет.
– Но чем бы тебе хотелось заниматься?
Петер ждет разрешения на выезд – рано или поздно его дадут. С января он начинает работать в Лондоне и хочет попрактиковаться с Софи в английском.
– Вот вижу тебя, и самому не верится, что ты здесь, что я вижу Софи Ландсманн. И венгерский ты не забыла. Когда нам с тобой было шесть и пять, мы играли вместе – помнишь? – Он то и дело переходит с английского на венгерский, предлагает ей американские сигареты. – Скотч в Будапеште тоже имеется, если захочешь, на черном рынке. Я знаю, где достать лучший скотч – или ты не пьешь? – Софи признается, что предпочитает водку, и Петер смеется. – Здесь у нас только красная водка, – шутит он, расспрашивает о жизни в Америке, чем Софи там занимается, любит ли танцевать, слушать джаз. В Будапеште есть пара-тройка первоклассных ночных клубов, может не таких шикарных, как в Америке, или Софи предпочтет побродить по знакомым местам, побывать в купальнях, погулять по Замковой горе? Софи призналась, что ей нравится цыганская музыка. Если, конечно, это настоящая цыганская музыка. И тут же устыдилась. Большинство их знакомых цыган уничтожили или стерилизовали. Софи было стыдно, что она спросила, не осталось ли цыган, чтобы ее развлекать. Но Петера ее признание позабавило.
– Значит, тебе нравится цыганская музыка. Я и сам питаю к ней слабость.
Он знает одно местечко, открытое всю ночь, надо лишь подкупить жандарма. Но у них впереди весь день – не хочет ли она перейти по мосту в Буду и увидеть свой старый дом?
Они стоят перед высокими железными воротами, на которых висит замок; Софи окидывает беглым взглядом красный оштукатуренный дом на холме в конце каштановой аллеи, потом смотрит на руки Петера, сжимающие железные прутья ворот; Софи к ним не прикоснулась. Петер коротко рассказал обо всех, кто жил в этом доме после отъезда Ландсманнов. Теперь он принадлежит государству. Софи думала, что расстроится или хотя бы растрогается, но ничего не почувствовала. Она обратила внимание, что их бывший дом ютится меж высоким старинным особняком, окруженным слева кустами, и домом поменьше; позади, с другой стороны от него, высится жилая многоэтажка; все эти строения бросались в глаза, даже странно, что она о них позабыла.
На обратной дороге в Пешт, проходя мимо Кровавого луга по направлению к новому мосту, Петер твердил: как странно, что в детстве они вместе играли, столько времени проводили вместе, но совершенно не знали Друг друга.
– Дети могут месяцами играть вместе и ни капли не привязаться друг к другу, – заметил он, – тебе не кажется, что так и есть?
Она не поняла, что он имеет в виду; Софи помнила, что та девочка, которой она была когда-то, очень дорожила дружбой с маленьким Петером. Лицо его почти не изменилось; прежний тощий мальчишка очень вытянулся; Софи никак не привыкнет, какие у него широкие плечи и большие ноги; он теперь другой человек, и она не знает, что чувствует рядом с ним, что должна чувствовать – впрочем, как и со всяким молодым человеком. С Петером ей точно так же ничего не понятно, как и с любым мужчиной, она ждет, чтобы что-то случилось, изменилось в ней или между ними; она никогда не знала другого чувства; спрашивает себя: «Могу ли я полюбить этого мужчину?», дожидаясь какого-то невозможного откровения или просто чтобы мужчина облапил ее, лишил воли.
Перед самым рассветом таверна закрылась, и они танцевали навеселе на пустынной площади, Петер сказал Софи: «Надеюсь, мы встретимся в Лондоне». У него как раз заканчиваются очень сложные отношения с женщиной старше него, и такая девушка, как Софи, произвела на него глубокое впечатление, – серьезная, вдобавок девственница, да простит она его, но это дикое место, он надеется, они встретятся, когда он выберется из этого дикого места.
– Вряд ли когда-нибудь во всем этом появится смысл, но я приеду в Лондон, и как знать…
Десять дней спустя в ночном поезде до Женевы онемение, охватившее ее в Будапеште, понемногу улетучивается. Софи вспоминает, как летела из Праги: десять дней назад ранним утром их самолет миновал предгорья Карпат, где Дунай поворачивает к югу, Софи увидела изгиб Дуная, и ее охватило ощущение, будто она возвращается домой; она таращилась сквозь толстое стекло, сдерживая нахлынувшие чувства, воспоминания о давних летних днях, и неожиданно прослезилась. Не время сейчас вспоминать запах Дуная в Вишеграде, и все эти десять дней она передвигалась настороженно, точно во сне, в котором нет смысла подбирать рассыпанные по улице золотые монеты, потому что проснешься в комнате в другой стране без этих чудесных монет и почувствуешь, что тебя жестоко обманули.
* * *
– САМА НЕ ЗНАЮ, зачем я здесь сижу, – говорит Камилла. – У нас ведь с тобой нет ничего общего, верно?
– Ты сама мне позвонила, – беспечно напоминает она матери и принимается заваривать чай.
– Я позвонила тебе, потому что твой отец спросил меня по телефону, как у тебя дела. Я даже не знала, что ты вернулась в Нью-Йорк. Ты же мне не пишешь. Мы с тобой годами не разговариваем. Я уже смирилась с тем, что у меня нет дочери. Но твой отец – забавный человек. Ему не дает покоя, что мы с тобой не общаемся. Я этого не понимаю, ведь, по правде говоря, мы с тобой совершенно чужие. Зачем я здесь сижу? Я тебя совсем не знаю. А ты не знаешь меня.
– Потому что так хочет отец. Все очень просто. Ты сама только что сказала: ты приехала, чтобы сделать ему приятное. И со мной он ведет себя так же. Каждый раз, как звонит, спрашивает: «Ты разговаривала с матерью? Ты знаешь, как у нее дела?» И вот мы сидим здесь с тобой, чтобы сделать отцу приятное. Так давай хотя бы выпьем чаю и поболтаем.
– Какие вы оба забавные! Ты и твой отец! – она смеется, качает головой. – Я буду пить чай со своей дочерью, – театрально произносит Камилла. – И мы будем делать вид, что нам приятно общество друг друга. – Она говорит и говорит, пока Софи подает ей чай, спрашивает, не нужно ли сахару, сливок, не хочет ли она сэндвич или печенье – может, бренди?
– Нет-нет, – возражает Камилла. – Я не привыкла, чтобы за мной так ухаживали. Мне всего довольно, спасибо. Сядь, моя дорогая. Как же мне повезло, что у меня такая милая дочь. Я серьезно, моя дорогая. Я правда ценю твою доброту. Но тебе следует быть добрее к твоему бедному отцу. – Камилла со вздохом достает антикварный портсигар, инкрустированный драгоценными камнями. – Я не понимаю, почему он так изменился. В Будапеште он был совершенно другой. А теперь… живет один-одинешенек в большом доме; что за странная, грустная жизнь! Мне нет места в семье, и я смирилась с этой несправедливостью судьбы, но твой отец все же достоин лучшего. С тех пор, как ты родилась, он живет исключительно ради тебя. И то, что единственное существо, которое он любит, не любит его, для него великое горе. Бедный, ему так одиноко.
– Ты же сама его бросила.
– Я бросила? – недоуменно повторяет Камилла. – О чем ты? Ты имеешь в виду развод?
– Именно. Ты развелась с ним и вышла за Золтана.
– Развод, – смеется Камилла. – Я хотела облегчить жизнь вам с отцом, когда вы решили ехать в Америку. Я сделала это для общего блага. Как люди несправедливы! Милая, я никогда намеренно не причиняла твоему отцу боль. Я встречалась с Золтаном пять лет, но так решил твой отец, у него не было времени, и он попросил Золтана ходить со мной на концерты и танцы, ездить со мной отдыхать. Твоему отцу все это было не нужно, его интересовала только работа и ты, но он хотел, чтобы я ни в чем себе не отказывала. Как можно говорить, что я ему изменяла, если он сам попросил Золтана! Они с Золтаном были лучшие друзья. Разумеется, об этом знал весь город. Золтану не нравилась эта ситуация, он хотел жениться на мне. Но твой отец посмеялся и сказал: она и так всегда в твоем распоряжении. Разводиться он не хотел из-за тебя. И когда он наконец надумал уехать в Америку, я попросила у него развод, чтобы ему легче было решиться. Я знала, что без меня вам обоим будет только лучше. Я вышла за Золтана, чтобы вы с отцом с чистой совестью уехали в Америку. Но правда в том, – со слезами заключила Камилла, – что я люблю твоего отца. Я единственная, кто всю жизнь его любит и понимает.
– Тогда не надо было уходить от него.
– Моя любовь была ему не нужна. Моя любовь его тяготила. Ему нужно было, чтобы его любила ты. Все люди хотят того, чего им не получить, – со вздохом заметила она философски и устремила на дочь странный печальный взгляд. Неужели она жалеет Софи за то, что та уродилась такой жестокой?
– Разве до Золтана у тебя не было романов? До того, как я родилась?
– Честное слово, дорогая, это просто смешно!
– Хочешь сказать, все, что я о тебе слышала, неправда?
– Я не знаю, что ты обо мне слышала. Разумеется, у меня было много романов. Но так было нужно, этого хотел твой отец.
– Очень странно.
– Я не шучу. Он меня поощрял. Надеюсь, ты простишь меня, если я скажу, что твой отец немного невротик. Видишь ли, фрейдисты первого поколения сами толком не прошли терапию. Ему льстило, что я кручу романы. Ему хотелось, чтобы у его жены было поклонников больше, чем у всех прочих женщин.
– А тебе?
– Это было сильнее меня, дорогая, – печально признается Камилла. – Я ходила к лучшим психоаналитикам Будапешта, и они объясняли мне: я кручу романы, чтобы доказать матери, что могу заполучить любого мужчину. В детстве мать говорила мне: ты такая уродина, что ни один мужчина на тебя не польстится, поэтому, разумеется, мне необходимо было заставить каждого мужчину хотеть меня, пусть у меня и был лучший в мире муж. Это была трагедия моей жизни. Ты не представляешь, как я страдала. Я четырнадцать лет ходила к психотерапевтам. Но себя ведь не переделаешь, – вздыхает она. – Люди такие, какие есть. И ты тоже, моя дорогая. Ты жестока к родителям, но это сильнее тебя. Сражаться с собой бесполезно. Так что теперь я живу одна в домике в Нью-Джерси. Ни с кем не встречаюсь, ни с кем не общаюсь, и знаешь что? Впервые в жизни я счастлива! Но расскажи же мне, как ты живешь, – просит она с любопытством. – Я ведь знать не знаю, чем ты занималась с тех пор, как пять лет назад уехала в Европу. Ты ушла от этого скверного человека – твой отец мне об этом сказал. Ты наконец развелась? Ну и слава богу, что все позади. Как ты вообще жила с этим… Но давай не будем об Эзре. Расскажи о себе. Кажется, последний раз мы с тобой разговаривали, когда ты в 1947-м приехала в Будапешт, у тебя тогда на уме была одна метафизика. Помню, как трогательно ты объясняла мне… Знаешь, когда я в 1952-м приехала в Америку, ты стала совсем другой. Невозможно было разговаривать, когда рядом Эзра, а потом и дети. Я так рада, что они учатся в хорошей школе. А мы наконец можем поговорить. Расскажи о себе. Я хочу знать обо всем, что ты делаешь, думаешь, чувствуешь, всё о твоей жизни, работе, мыслях: мне всё это интересно.
– Я пишу роман.
– Моя дочь пишет роман! – торжественно повторяет Камилла. – Замечательно! Он больше о любви или скорее о философии, психологии? Твой отец сказал, что для своей новой книги ты расспрашивала его о семье. Это правда? Я столько всего могу тебе рассказать… Скажи, – застенчиво продолжает она с детским любопытством во взгляде, – у тебя кто-нибудь есть – в смысле, любовник? У тебя есть любовник! – восклицает Камилла.
– Это тайна.
– Замечательно! Это самое важное, моя дорогая. Я никому не скажу, даже не сомневайся. Ты меня с ним познакомишь? Можешь даже не говорить ему, что я твоя мать, – настаивает Камилла, – даже интереснее было бы, если бы ты представила меня как… Нет? – она смеется. – О, я прекрасно тебя понимаю, моя дорогая. Но если вы с ним пойдете в какой-нибудь ресторан и ты сообщишь мне, я могла бы увидеть его так, что он даже и не заметит. Мне так интересно. А впрочем, ты права, моя дорогая. Я так рада, что у тебя наконец настоящий роман. Надеюсь, ты не собираешься за него замуж. Поверь мне, замужество убивает все счастливые отношения. Всему виной досадные бытовые мелочи – он видит на столике твою гребенку, ты видишь, как он стрижет ногти, и прелесть уходит. Вы правильно делаете, что живете отдельно. И делите только радости. Я-то знаю. Мы с Золтаном пять лет были счастливейшими любовниками, но стоило нам пожениться… Даже говорить об этом не хочу. Ему нужна была вторая мамочка, нянька, типичный невротик… впрочем, это неинтересно. У вас с этим молодым человеком идеальные отношения. Вот и продолжайте в том же духе. Даже если он позовет тебя замуж, ну, знаешь, мужчины порой… Не соглашайся. Я так за тебя рада, пожалуй, нам стоит чаще встречаться. Может, ты даже приедешь ко мне в гости. До Нью-Джерси всего час на автобусе. Я живу в доме у озера. Там очень спокойно. Нет, правда, приезжай летом.
* * *
Софи вышла из междугородного автобуса на автовокзале в Мидоу-Лейк и не сразу узнала мать. Софи высматривает ее в припаркованных автомобилях, краем глаза поглядывая на хиппового вида женщину в летнем платье, похожем на дирндль, которая стоит в противоположном конце платформы. Неужели это ее мать? Лицо у ее матери такое, словно ее голову от макушки до подбородка зажали между двумя досками и чуть сдавили. На ней ожерелье в заклепках, словно бы сшитое из нескольких кусков. Женщина расплывается в улыбке от уха до уха. Это ее мать.
– Софи! – радостно кричит мать. – Девочка моя приехала! Я смотрю, как люди выходят из автобуса, и спрашиваю себя: где моя дочь? Где моя дочь? А ты вот она! – Мать без машины. Так волновалась, что побоялась садиться за руль, поясняет она, и они берут такси.
Они входят в дом; зеркало в золоченой раме и антикварный диван бросаются Софи в глаза, точно старая фотография. Знакомая мебель удручающе неуместна в крохотном бунгало с низкими потолками, неуклюжими квадратными окнами, смотрящими на асфальтированное шоссе и безвкусные одноэтажные домики наподобие того, в который они попали, громоздящиеся на лоскутных лужайках. Софи с матерью идут на кухню – здесь работает кондиционер и о прошлом напоминает разве что висящее в рамке на стене стихотворение на венгерском: выведенные изящным детским почерком строки с узорными заглавными буквами – черные, красные, серебристые чернила. Скользнув взглядом по стихотворению, Софи прочла: «Моей дорогой маме на день рождения» – и отошла, не отважившись дочитать.









![Обложка: Честь Воина [CИ]](/files/books/110/no-cover.jpg)