412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Бондаренко » Неизвестные Стругацкие. От «Града обреченного» до «"Бессильных мира сего» Черновики, рукописи, варианты » Текст книги (страница 8)
Неизвестные Стругацкие. От «Града обреченного» до «"Бессильных мира сего» Черновики, рукописи, варианты
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:24

Текст книги "Неизвестные Стругацкие. От «Града обреченного» до «"Бессильных мира сего» Черновики, рукописи, варианты"


Автор книги: Светлана Бондаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

Из перечисления, какими недостатками разрешается обладать положительному герою соцлитературы, исчезло: „Ему даже пьяницей дозволяется быть и даже, черт подери, стянуть плохо лежащее (бескорыстно, разумеется)“.

В Клубе Сорокин скромно заказывает бутылочку „пльзеньского“ вместо: „…пузатый графинчик (нет-нет, без этого не обойдется, я это заслужил сегодня)… и еще соленые грузди, сопливенькие, в соку, вперемешку с репчатым луком кольчиками, и по потребности минеральной… или пива?., нет, минеральной…“ Убрано замечание насчет подошедшего Гарика Аганяна, „у которого через час начинался ихний семинар“: „Пить он поэтому не стал и заказал себе что-то пустяковое“. Как убрано и уточнение насчет Жоры Наумова: „В одной руке он держал наполовину опорожненный графинчик, а в другой – пиалу с остатками столичного салата“. Поэтому далее, рассказывая о Косте Кудинове, Жора разглядывал мир не „сквозь рюмочку с водочкой“, а через „фужер с минеральной“. Хотя графинчик и появляется чуть позже, когда подошедший Петенька Скоробогатов „наливает себе из Жориного графинчика“ (в оригинале: „…наливает себе водки из моего графинчика…“). Далее в застольной беседе Сорокин не „выпил рюмку водки“, а „отхлебнул пива“. А затем убран целый абзац о посещении Сорокиным туалета; убран не по причине неприличия (ничего там такого в описании нет), а опять из-за упоминания об оставшемся дома коньяке и из-за описания признаков алкогольного опьянения у Сорокина: „Я был уже основательно набравшись. Я чувствовал это потому, что щеки у меня онемели и все время хотелось выпячивать нижнюю челюсть. Пожалуй, на сегодня было достаточно“. И укоряет себя Сорокин не „я тут водку пью“, а „я тут разговоры разговариваю“. Исчезла появившаяся вместе со Славой Крутоярским большая бутылка пшеничной.

Петенька и его приятель так дружно закивали, что „привлекли общее внимание“, а не „что водка плеснулась у них из фужеров“. Далее Сорокин не „выпил и закусил ломтиком остывшего бифштекса“, а „допил свое пиво и принялся доедать остывший бифштекс“. И при уходе Сорокина убрано уточнение, что уходил он „твердо шагая“.

В больнице Костя обещает выставить Сорокину коньячку, это еще от журнального варианта осталось, но убрано мысленное замечание Сорокина: „Рассказывать про коньячок – занятие столь же бессмысленное и противоестественное, как описывать словами красоту музыки“.

Хотя в одном случае упоминание о спиртном даже вставили – когда речь заходит о предположении, что Мартинсон тайно гонит наркотики. Наркотики здесь заменили на табуретовку.

Домой Сорокин торопится не к „коньячку моему“, а к „лекарствам моим“.

Утром, погружаясь в „пучину вселенской тоски“, Сорокин вспоминает о том, что раньше это его пугало и заставляло „опрокинуть стакан спиртного“, теперь же он перестал этого пугаться… В журнальном варианте добавляется: „…а от спиртного меня отлучили…“ И вспоминает он не вчерашнюю „водочку под соленые грузди“, а лишь бутылочку „пльзеньского“.

Рогожин публично отчитал Ойло не за „появление в столовой в нетрезвом виде“, а за „повышение голоса в столовой“.

Пришедшая к Сорокину дочь готовит ему мясо, затем подает кушать, а еще наливает ему „на два пальца коньячку“ – последнее, конечно, убрано.

Рассказывая о „Жемчужнице“, Сорокин перечисляет ее особенности, из которых убрано то, что это „питейное заведение“ (заменено на „симпатичное заведение“), что там „всегда есть пиво“ и что „а вот раков я не видел там никогда“. В самой „Жемчужнице“ Сорокин берет не пиво, а „пепси“, „падший ангел“ – тоже.

Первый разговор об объективной ценности художественного произведения с Михаилом Афанасьевичем Сорокин характеризует как беседу с графинчиком („…и в перспективе второй графинчик…“); графинчики здесь заменены на кофейнички.

Из планирования Сорокиным ужина исчезает „коньячок“, а из самого ужина: „коньячок пролился в пузатую рюмку… <…>

Я опрокинул рюмку… <..“> Я прошел на кухню, вылил в рюмку остатки коньяка и выпил маленькими глоточками, как японцы пьют сакэ“. И заменено „Налил вторую рюмку, отхлебнул… „– на „Добавил картошки…“ Вместо „слегка навеселе“ – „удовлетворен зрелищами“ (телевидением). Вместо „поглядел на свет через пустую бутылку“ – „заглянул в пустую жестянку из-под кофе“.

Сорокин, вспоминая о работе в доме творчества, перечисляет ограничения, способствующие продуктивной работе: „Никаких коньяков. Никакого трепа. Никаких свиданий. Никаких заседаний. Никаких телефонных звонков. Никаких скандалов и юбилеев“. КОНЬЯКОВ заменено на БДЕНИЙ.

И в финале повести о Сорокине говорится: „И надраться он отнюдь не успел, это ему еще предстояло“. В журнале: „И тем более надираться он отнюдь не собирался“.

ПОЛИТИЧЕСКИЕ АЛЛЮЗИИ

Рассказывая о военной биографии Сорокина, Стругацкие пишут: „Нас с Кузнецовым за неделю до выпуска откомандировали в Куйбышев в ВИП“. „ВИП“ на всякий случай (неразглашение!) из журнального варианта был изъят здесь и чуть дальше по тексту. Убрана запись в дневнике: „Цветок душистых прерий Лаврентий Палыч Берий“.

Не совсем понятно, почему Стругацкие вставили в журнальный вариант отсутствующий в рукописи отрывок, и главное: почему они его потом убрали из книжных изданий? Неужто ретивые цензоры уловили в самокритичных суждениях Сорокина поклеп на всех писателей, пишущих о войне, и заставили включить в повествование нечто этакое… И поэтому Авторы убрали его позже. Хотя написан он так талантливо и с чувством, что мог бы и остаться.

Да черт же подери, подумал я почти с отчаянием. Ведь есть же у нас люди, которым это дано, которым отпущено это судьбою в полной мере… Вергилии наши по катакомбам ни за что не забываемого огненно-ледяного ада… Симонов у нас есть, нежно мной любимый Константин Михайлович, и Василь Быков, горький мастер, и несравненный Богомолов, и поразительный „Сашка“ есть у нас Вячеслава Кондратьева, и Бакланов Гриша, тоже мой любимый, и ранний Бондарев… Да мне их всех и не перечислить. И не надо. К чему мне их перечислять, мне плакать надо, что никогда мне не быть среди них, – не заслужил я этого кровью, потом, грязью окопной не заслужил и теперь никогда уже не заслужу. Вот и выходит, что никакой нет разницы между маститым Феликсом Сорокиным и мальчишечкой пятьдесят четвертого года рождения, взявшемся вдруг писать о Курской дуге, – не о БАМе, заметьте, писать взявшемся и не о склоке в родном НИИ, а о том, что видел он только в кино, у Озерова видел. Такие вот пироги, Феликс Александрович, – если откровенно…

О конфликтах на производстве („вплоть до КПК“) говорится скромнее – „и все это вплоть до парткома“. Опять же убрана угроза Рогожина „дойти до ЦК“. „За бугром“ скромно заменено на „там“ в кавычках.

Оговорка председателя приемной комиссии (НТС вместо НТР) заменена на непонятную аббревиатуру НТФ. Не знаю, надо ли пояснять, что НТР – это научно-техническая революция, а НТС – Народно-Трудовой Союз, антисоветская организация…

Сорокина настораживает письмо без обратного адреса. Опасаясь каких-то политических дел, Сорокин думает, что ему говорить в инстанциях: „Да. Было какое-то письмо. Чушь какая-то. Не помню. Я, знаете, их много получаю, на каждый, знаете, чих не наздравствуешься…“ В журнальном варианте это убрано.

Значительны изменения в части, посвященной Гнойному Прыщу. Вместо „все это делается совсем не так, да и времена уже не те“ – „времена уже нынче не те“ (намек на репрессии снижен). Убрано замечание Сорокина: „И все-таки я ничего не мог с собой поделать. Я боялся“. Убраны почти три страницы рассуждения Сорокина о сталинских подручных, которые идут после высказывания Гнойного Прыща о климате и погоде:

Впервые в моей жизни он заговорил со мною. Слова его были вполне банальны, любой человек мог бы произнести эти слова. Но мне, как в анекдоте, захотелось загородиться от него руками и заверещать: „Разговаривает!..“

Много-много лет назад, когда я был сравнительно молод, вполне внутренне честен и непроходимо глуп, до меня вдруг дошло (словно холодной водой окатило), что все эти мрачные и отвратительные герои жутких слухов, черных эпиграмм и кровавых легенд обитают не в каком-то абстрактном пространстве анекдотов, черта с два! Вон один сидит за соседним столиком, порядочно уже захорошевший, – добродушно бранясь, вылавливает из солянки маслину. А тот, прихрамывая на пораженную артритом ногу, спускается навстречу по беломраморной лестнице. А этот вот кругленький, вечно потный, азартно мотается по коридорам Моссовета, размахивая списком писателей, нуждающихся в жилплощади…

И когда это дошло до меня, встал мучительный вопрос: как относиться к ним? Как относиться к этим людям, которые по всем принятым мною нравственным и моральным правилам являются преступниками; хуже того – палачами; хуже того – предателями! Случалось, по слухам, что бивали их по щекам, выливали им на голову тарелку с супом в ресторане, плевали публично в глаза. По слухам. Сам я этого никогда не видел. По слухам, не подавали им руки, отворачивались при встрече, говорили резкие слова на собраниях и заседаниях. Да, бывало что-то вроде, но я не знаю ни одного такого инцидента, чтобы не лежало в его основе что-нибудь вовсе не романтическое – выхваченная из-под носа путевка, адюльтерчик банальнейший, закрытая, но ставшая открытою недоброжелательная рецензия.

Они ходили среди нас с руками по локоть в крови, с памятью, гноящейся невообразимыми подробностями, с придушенной или даже насмерть задавленной совестью, – наследники вымороченных квартир, вымороченных рукописей, вымороченных постов. И мы не знали, как с ними поступать. Мы были молоды, честны и горячи, нам хотелось хлестать их по щекам, но ведь они были стары, и дряблые их, отечные щеки были изборождены морщинами, и недостойно было топтать поверженных; нам хотелось пригвоздить их к позорному столбу, клеймить их публично, но ведь казалось, что они уже пригвождены и заклеймлены, они уже на свалке и никогда больше не поднимут головы. В назидание потомству? Но ведь этот кошмар больше никогда не повторится, и разве такие назидания нужны потомству? И вообще казалось, пройдет год-другой, и они окончательно исчезнут в пучине истории и сам собою отпадет вопрос, подавать им руку при встрече или демонстративно отворачиваться…

Но прошел год и прошел другой, и как-то неуловимо все переменилось. Действительно, кое-кто из них ушел в тень, но в большинстве своем они и не думали исчезать в каких-то там пучинах. Как ни в чем не бывало, они, добродушно бранясь, вылавливали из солянки маслины, спешили, прихрамывая, по мраморным лестницам на заседания, азартно мотались по коридорам высоких инстанций, размахивая списками, ими же составленными и ими же утвержденными. В пучине истории пошли исчезать черные эпиграммы и кровавые легенды, а герои их, утратив при рассмотрении в упор какой бы то ни было хрестоматийный антиглянец, вновь неотличимо смешались с прочими элементами окружающей среды, отличаясь от нас разве что возрастом, связями и четким пониманием того, что сейчас своевременно, а что несвоевременно.

И пошли мы выбивать из них путевки, единовременные ссуды, жаловаться им на издательский произвол, писать на них снисходительные рецензии, заручаться их поддержкой на всевозможных комиссиях, и диким показался бы уже вопрос, надо ли при встрече подать руку товарищу имяреку. Ах, он в таком-то году обрек на безвестную гибель Иванова, Петрова и двух Рабиновичей? Слушайте, бросьте, о ком этого не говорят? Половина нашего старичья обвиняет в такого рода грешках другую половину, и скорее всего, обе половины правы. Надоело. Нынешние, что ли, лучше?

Не суди и не судим будешь. Никто ничего не знает, пока сам не попробует. Нечего на зеркало пенять. А паче всего – не плюй в колодец и не мочись против ветра.

Потому что страшно. И всегда было страшно. С самого начала. Этот мерзкий старик, что сидел через два стула от меня, мог сделать со мной все. Написать. Намекнуть. Выразить недоумение. Или уверенность.

В журнальном варианте вместо этого стоит лишь: „Я кое-что ему ответил. В том же духе“. Но полстраницей позже, после сравнения Гнойного Прыща с тварью гишу, вероятно, для того, чтобы пояснить читателю, почему же Сорокин так боится Гнойного Прыща, вставлен для примера эпизод с участием Гнойного Прыща, эпизод довольно интересный, характерный и, как и многие эпизоды, рассказанные в ХС, происходивший в действительности (выступление А. Казанцева против Г. Альтова, см. „Комментарии“ БНС):

Года два назад Гарик Аганян пробивал в „Космосе“ свой сборник научно-фантастических рассказов. Какие-то там приключения на ракете, которая движется быстрее скорости света. Конечно, Гарик знал, что таких ракет нет и быть не может, он мне лично несколько раз это объяснял и притом вполне доходчиво. Но зачем-то понадобилась ему такая вот сверхсветовая ракета. Ну, научная фантастика, у них там свои дела… Сборники без того проходил туго, и вдруг каким-то неведомым образом рецензентом его оказался Гнойный Прыщ. Тут вообще много загадок. Откуда в „Космосе“ взялся Гнойный Прыщ? А если уж взялся, то зачем ему понадобилось топить именно Гарика? А может, и не Гарика, а редактора. Или, скажем, рекомендателей Гарика в наш Союз…

Факт тот, что он Гарика утопил, да так, как никто Гарика до сих пор не тапливал. По всем непредставимым правилам древних пожирателей слонов. Он вывел черным по белому, что наш Гарик – антинаучный мракобес, исповедующий людоедские теории гитлеризма. Причем копию рецензии он подгадал в аккурат к тому самому заседанию нашей приемной комиссии, где должно было разбираться Гариково заявление о приеме. И когда председательствующий зачитал нам Прыщевый этот перл, мы буквально рты разинули, и наступила тишина, хотя все мы там собрались люди опытные и всякого повидавшие. Гитлеризм-то тут при чем? А вот при чем.

Как известно, максимальная скорость в природе – это скорость света. Кто это установил? Великий ученый Альберт Эйнштейн. А кто преследовал великого Альберта Эйнштейна? Гитлеровские мракобесы. А что утверждает Г. Аганян в своих злобных писаниях? Существование скоростей выше скорости света. Кого он таким образом ревизует – и даже не ревизует, а попросту злобно опровергает? Великого Альберта Эйнштейна. С кем же, спрашивается, смыкает свои ряды Г. Аганян? То-то!

Вот логика гишу, если это вообще можно назвать логикой. Вот почему не желаю я обсуждать с Гнойным Прыщом какие бы то ни было проблемы, кроме как насчет погоды. Кстати, прием Гарика был-таки отложен тогда на несколько месяцев, впредь до выяснения. И понадобилось могучее вмешательство секретариата, да еще не нашего, а всесоюзного, чтобы отбить этот жуткий наскок из палеолита…

В рассказах Аполлона Аполлоновича об Алексее Николаевиче сказано: „Их сиятельство уехали в Цека…“ В ЦЕКА изменено: НА ПРИЕМ. А вот о Михаиле Афанасьевиче (нынешнем) он говорит: „В библиотеку пошел. Или в партком“. ПАРТКОМ заменен на КАНЦЕЛЯРИЮ.

Убрано количество членов в писательской организации: вместо „насчитывающей несколько тысяч человек“ – „вполне многочисленной“.

Сорокин вспоминает все три случая перелома его ребер и подытоживает: „Горько, товарищи. Горько и неприлично…“ ГОРЬКО, ТОВАРИЩИ – убрано.

В рассказе Вали Демченко о будущих пишущих машинках с „электронными цензурными ограничителями“ ограничители названы специальными электронными.

Из размышлений Сорокина о тщете всего сущего („А в действительности, построил ты государство или построил дачу из ворованного материала, к делу это не относится…“) ГОСУДАРСТВО заменено на ЕДИНУЮ ТЕОРИЮ ПОЛЯ.

О режиссерах („Это будет не Эйзенштейн и не Тарковский“) Тарковский заменен Феллини.

В разговоре с дочерью Сорокин говорит о Ганде, что там „огромные толпы негров поливают друг друга напалмом“. „Негры“ заменены на „фанатиков“.

Название периодического издания „Добровольный информатор“ заменено на „Образцовый информатор“. Название периодического издания „Московский плейбой“ изменено на „Богатырский дозор“.

Валя Демченко сообщает Сорокину, что его рукопись „Старый дурак“ теперь (после требований журнала „Губернский вестник“) называется „Старый мудрец“, но „сцену совращения он решил оставить“. „Нева“ же ее не оставляет и заменяет „сцену совращения“ на „сцену возвращения“.

Журнал „Советише Гэймланд“ (в издании „Текста“ – „Гэймланд“) заменили „Надежным транслятором“, хотя „перевод с иврита“ остался.

Убрано уточнение насчет Жоры Наумова „он же Гирш Наумович“, а „какой-то еврей из Академии наук“ заменен на „какой-то жук из Академии наук“. Соответственно, это высказывание Сорокин называет не антисемитским, а антинаучным выпадом.

Об Олеге Орешине Сорокин думает: „…я принял его за обыкновенного зоологического антисемита вроде лейб-гвардейцев. <…> Не был он антисемитом“. В журнальном варианте изменено на: „…он показался мне явлением скорее зоологическим“.

Самой страшной возможностью для Синей Папки Сорокин почитает издание ее тиражом 90 тысяч экземпляров и дальнейшее забвение. В журнальном варианте уменьшают количество экземпляров до 30 тысяч… Сейчас написали бы 5 тысяч…

ПОРНОГРАФИЯ, НЕЦЕНЗУРЩИНА И ПРОЧЕЕ

Из журнального варианта убраны: колоритное замечание („Словно рассказывают тебе умиленно, как ты в три годика, не удержавшись, обделался при большом скоплении гостей. А ведь не три годика, а все двадцать восемь было мне тогда…“), вторая половина описания сюжета „Нарцисса“ („И поскольку „воле Шуа дю-Гюрзеля не мог противостоять даже сам Шуа дю-Гюрзель“, бедняга безумно влюбился сам в себя. Как Нарцисс. Дьявольски элегантный и аристократический рассказ. Там есть еще такое место: „К его счастью, после Нарцисса жил еще пастух Онан. Так что граф живет сам с собою, выводит себя в свет и кокетничает с дамами, вызывая, вероятно, у себя приятную возбуждающую ревность к самому себе““) и определение этого рассказа как „порнографический“. Слово ОНАНИЗМ заменено на РУКОБЛУДИЕ. В воспоминаниях Сорокина о Кате (как журнал вообще пропустил этот эпизод – даже не верится) заменено „остальными грудями и ляжками“ на „женскими особями“, убрано „для уместного опорожнения семенников“. Убрано и: „Они только испачкали ей живот и ноги обильной дрянью и разбежались“.

Сорокин после сна вспоминает, что раньше ему „снились больше бабы“. „Бабы“ целомудренно заменены на „амуры и венеры“.

Убрана запись в дневнике: „Омерзительный, как окурок в писсуаре“. Прозвище „Сортир Сортирыч“ заменено на „Диван Диваныч“. Даже „тащиться в туалет и воевать с неисправным бачком“ посчитали для Сорокина неуместным, в журнале он тащится в ванную воевать с неисправным смесителем.

Убрано сравнение Жоры Наумова: „…а у меня обе ноги прострелены, я тогда меж двух костылей болтался, как стариковская мошонка меж ног…“, осталось лишь „как“ и многоточие.

Убраны подробности из рассказа Кудинова („как его рвало, как его несло и так далее“, как „сзади“ воду закачивают).

Анекдотический рассказ о надписи на снегу и фотографиях всего этого в журнале оставлен, но фраза „Полина Златопольских (мечтательно заведя глаза): „Однако же, какая у него струя!““ скромно заменена на „Фотографии разбегаются по рукам и в большинстве своем исчезают“.

О писательской бригаде, страдающей морской болезнью, Сорокин вспоминает: „…вся заблеванная, благополучно помирала в койках…“ ВСЯ ЗАБЛЕВАННАЯ заменено на ЗАКАТИВ ГЛАЗА.

О беседах с читателями Сорокин размышляет: „…чтобы никакая сука, буде она окажется в зале, не могла бы придраться…“ В журнале СУКА заменена на ГИШУ.

СТИЛИСТИЧЕСКИЕ ДОРАБОТКИ

По мелким изменениям в тексте можно проследить, как дорабатывался текст Авторами, как постепенно проявлялся в нем и отличный от других произведений стиль (поющий, поэтический, несколько архаичный и одновременно очень интеллигентный).

При доработке рукописи Авторы изменяют обыденные, простые слова на „высокий слог“: вместо „неизбежный“ – „неизбывный“, вместо „напольный“ – „цокольный“, вместо „одна“ – „единая“, „решил“ – „сделал вывод“, вместо „три-четыре горячих картошечки, рассыпчатых“ – „три-четыре горячих рассыпчатых картофелины“, вместо „какое было модно“ – „какие были в моде“, вместо „водка пролилась у них из фужеров“ – „водка плеснулась…“, вместо „бокалы“ – „чары“, вместо „хоть что-нибудь“ – „что-либо“, вместо „какая-нибудь реальная надежда“ – „сколько-нибудь реальная надежда“, вместо „обычно“ – „обыкновенно“, вместо „какие-то“ – „некие“, вместо „этот“ – „данный“, вместо „так“ – „столь“, вместо „бодрые“ – „бодрящие“.

Сорокин о претендентах в Союз Писателей: „…а уже напечатали такую уйму!“ В книжных изданиях вместо УЙМУ – УЙМИЩУ.

При виде Гнойного Прыща у Сорокина в журнальном варианте „подступило к горлу“, позже – „холодок зашевелился под ключицами“. Свое состояние при этом Сорокин сначала называет „мое воображение“, позже – „мой психоз“.

„Значит, и вы знали Анатолия Ефимовича?“ – спрашивает Сорокин у Михаила Афанасьевича. В книжных изданиях ЗНАЛИ Авторы меняют на ЗНАВАЛИ. Более изысканно. И позже в тексте, вспоминая Михаила Афанасьевича, Сорокин называет его „моим странным знакомым“. ЗНАКОМЫМ в книжных изданиях заменено на ЗНАКОМЦЕМ.

О встречах с читателями с радостью вспоминает Сорокин: „…когда даже явная глупость, произнесенная тобой, вежливо пропускается мимо ушей…“ В журнальном варианте вместо ВЕЖЛИВО – ВЕЛИКОДУШНО, что в данном случае, по-моему, более уместно.

„ПЯТЬ ЛОЖЕК ЭЛИКСИРА“ В ХС

Если сравнивать журнальный вариант ХС с книжными, то ясно видно: Авторы решили максимально сократить отсылки в ХС к ПЛЭ. Причина будет рассмотрена ниже, пока же перечислим различия.

Дополнения к текстам, связанным с ПЛЭ, в книжных изданиях обусловлены лишь красотой слога и добавкой эмоций. К примеру, были добавлены мелкие замечания о ПЛЭ: „…с эликсиром этим чертовым, который я же сам и выдумал себе на голову…“ (в тексте журнального варианта было лишь: „…с мафусаллином этим чертовым…“); „…был так благодарен Косте за то, что он, по всей видимости, забыл о моих приключениях с эликсиром жизни…“.

Остальное же – только сокращения.

В книжных изданиях после реплики Кудинова („А ты у нас рисковый мужик, Феликс Александрович! Ловко у тебя это получилось! Но не думаешь ли ты, что тебе это припомнят, а? Во благовременье, а?“) идет воспоминание Сорокина об инциденте с рукописью Бабахина, а затем: „Оставив его размышлять, какие выгоды он сможет теперь извлечь из доброго знакомства с таким значительным лицом, я неспешно и в каком-то смысле даже величественно двинулся вниз по лестнице“. В первоначальном же варианте вместо этого присутствовал текст, отчасти разъясняющий странное поведение Кудинова:

На лице его при этом явственно проступило размышление на тему: а нельзя ли (по возможности, немедленно) извлечь что-нибудь для себя полезное из знакомства с такой значительной и благорасположенной к нему персоной, – и это каким-то не совсем понятным образом подвигло вдруг меня на прямой вопрос:

– Послушай-ка, – сказал я, – а чего это ты угрожал мне давеча, в больнице? Что там у тебя, собственно, произошло?

Признаюсь, я не люблю прямых вопросов. Ни ставить, ни слышать. На прямые вопросы обычно следуют до отвращения уклончивые ответы, и всех вокруг начинает тошнить. Да и прямые ответы, как правило, тоже не сахар. Однако же тайна страшного Ивана Давыдовича и Костиного змеиного шипения („О себе подумай, Сорокин!..“), раньше только раздражавшая меня наподобие некоей душевной заусеницы, сейчас вдруг потребовала немедленного и полного разъяснения. Что же, в самом деле, мне теперь – каждый раз трепетать, с Кудиновым встречаясь?

– Что же прикажешь, – сказал я раздражаясь, – каждый раз, понимаешь, трепетать, с тобой встречаясь? Нет уж, изволь объясниться!

И точно так же, как тогда в больнице, Костя заметался взглядом, явно не зная, куда его приткнуть в безопасное место, и снова принялся он лепетать, бормотать, экать и мекать, однако ж на этот раз выглядел он не столько испуганным, сколько смущенным, будто поймали его за тайным разглядыванием специфического заграничного журнальчика. И хотя был он достаточно невнятен, все же уловил я в его бормотании и меканье некую вполне связную и вполне грязноватую историю – про какие-то редкие медикаменты… без рецептов, сам понимаешь… тесть двоюродного брата… ну, ты же понимаешь, старик?., все же родня, неудобно… ни-ни-ни, никакой уголовщины, что ты, но ты же его напугал до этого, как его… я сам виноват, но и ты пойми меня правильно… знаешь, как это бывает… кому охота объясняться… И так далее.

Я слушал его, испытывая одновременно и некую брезгливость, и явное облегчение (всего-то навсего – гос-споди!), но ведь и разочарование тоже: всего-то навсего, а я-то!.. И когда ситуация, как мне показалось, прояснилась полностью, я прервал его излияния, не стараясь скрыть ни брезгливости своей, ни облегчения, ни разочарования:

– И это все?

– Старик! – вскричал он, вовсе не разобравшись в моих интонациях. – Дедуля! Клянусь честью! А ты-то что подумал, а? Признайся: ведь черт-те что подумал, а?

Не стал я ему ни в чем признаваться, повернулся к нему спиною и пошел себе вниз по лестнице. А подумал я (уж который раз), что жизнь наша, что бы ни говорили нам об этом энтузиасты, по сути своей вполне обыкновенна и незагадочна (и слава богу, если серьезно), и что нет, видимо, ничего такого в мире, друг Горацио, о чем так сладко болтается вечерком нашим кухонным мудрецам, и что прав, надо полагать, мой герой, когда брюзжит: „Нет никакого Бермудского треугольника! Есть треугольник а-бэ-цэ, который равен треугольнику а-штрих-бэ-штрих-цэ-штрих…“ И даже не „равен“, а „конгруэнтен“ – так теперь надобно говорить…

Всего-то навсего обделывал свои тихие делишки тесть шурина свекра сестры, а я-то намудрил, а я-то насочинял в воображении своем… Собственно, ничего я еще пока не насочинял, но был близок, тут уж никуда не денешься – близок я был. И уже мерещилось мне, что мафусаллин этот дефицитный – есть не что иное, как мой эликсир жизни, живая моя вода из каменной пещеры. И мерещились мне уже мои „бессмертные“. И совсем уже было вообразил я, что начал пресуществляться мой старый сюжет, и возникали вокруг из небытия придуманные мною персонажи. И вот все кончилось – вялым анекдотом. В который раз.

Позвольте, подумал я. А клетчатое пальто что же? Тайный соглядатай мой, агент ноль-ноль-семь, клетчатая тень в металлических очках? Неужели же я просто подстегнул его к своим переживаниям (как все мы делаем это с приметами, озарениями и тайными голосами), позабывши, какая чертова уйма в Москве клетчатых пальто и металлических оправ?..

Несколько далее, перед посещением Клуба, в журнальном варианте был еще эпизод, который в книжных изданиях Авторы убрали:

И пока я шел этой своей дорогой – по бульвару, а затем по Посольской улице, – вдруг ни с того ни с сего, перед мысленным взором моим принялись выскакивать из каких-то недр и суматошно закружились люди, реплики, эпизоды, да так ловко, так сноровисто, словно все это время я только о них и думал.

Маленький, но вполне самостоятельный и совершенно достоверный мир принялся строиться во мне – провинциальный южный городок на берегу моря, ранняя осень, дожди уже начинаются, и листья желтеют, и третьеразрядный писатель, этакий периферийный Феликс Сорокин, но помоложе, пожалуй, лет этак сорока… и не Сорокин, конечно, а, скажем, Воробьев… Выходит он утром из своей квартиры по делам… посуду, например, сдать, здоровенная у него в руке авоська с бутылками из-под „бжни“… А сдавши посуду, пойдет он потом выступать перед читателями… перед пенсионерами в Дом культуры… Но не тут-то было, гражданин Воробьев! Из соседней квартиры выносят ему навстречу санитары соседа его, Костю, например, Курдюкова, поэтишку-скорохвата, при последнем издыхании… Дальше – по жизни, ничего придумывать не надо. Мафусаллин; институт, вурдалак Иван Давыдович, Клетчатое Пальто в трамвае. Весь день моего Воробьева преследуют странные происшествия. То, скажем, самосвал, мирно стоявший на пригорке по-над очередью в пункт приема стеклотары, срывается вдруг с тормозов и катит прямо на моего Воробьева, да так, что тот едва успевает отскочить. То вдруг огромный булыжник, невесть откуда свалившийся, врезается в авоську с посудой у самых ног Воробьева, присевшего завязать шнурок на ботинке. (Пусть он у меня целый день шляется по городу с этой своей авоськой осточертевшей.) То вдруг из рядов пенсионеров в Доме культуры воздвигается Клетчатое Пальто и задает вопрос… Какой же это будет вопрос? А, черт, ладно, потом придумаю.

А ночью они все к нему и заявятся. Их у меня, как и намечалось, будет пятеро, паршивых и гадких. Пятеро древних гишу. Пятеро Гнойных Прыщей, каждый в своем роде.

Во-первых, мой добрый знакомый – вурдалак Иван Давидович. Он у нас на самом деле древний алхимик, еще императору Рудольфу золото добывал из свинячьей желчи, а в наши дни – бессменный председатель месткома у себя в институте.

Женщину бы туда нужно, вот что… Ледяную красотку, для которой мужики – что пауки для паучихи: попользовалась и за щеку… Самка гишу. Маркитантка из рейтарского обоза… Таскалась за солдатней еще во времена гугенотских войн…

Тут надо бы подумать, чтобы не было противоречий. Бессмертные-то они бессмертные, конечно, но только в том смысле, что своей смертью не умирают. А убить их вполне можно. И пулей, и ножом, и ядом, и как угодно. Тогда все выстраивается. Костя Курдюков, обожравшись тухлыми консервами, со страху решил, что помирает, и послал моего Воробьева к вурдалаку, чтобы тот дал две-три капли эликсира. (А вурдалак, сами понимаете, пользуясь государственным оборудованием, все пытается синтезировать эликсир, и две-три капли у него всегда есть – для химических целей.) Принимаем, значит, что эликсир может действовать и как лекарство тоже. Иван же Давыдович, вурдалак мой дорогой, будучи существом в высшей степени подозрительным и недоверчивым, решает, что произошла утечка информации, и направляет по следам Воробьева верного человека в клетчатом пальто. Чтобы, во-первых, проследить, а во-вторых, припугнуть.

А уж ночью они ввалятся к Воробьеву в дом всей компанией. Не жалкие свифтовские струльдбруги, маразматики полудохлые, а жуткие древние гишу – без чести, без совести, без жалости, энергичные, свирепые, готовые на все. Тут-то, ночью, все и начинается…

Самое лакомое, конечно, – это ночное толковище. Пиршество бессмертных. Это у меня может получиться. Это у меня должно получиться! Черт подери, это у меня получится! Не-ет, государи мои, у хорошего хозяина даром ничто не пропадает, все в дело идет. И Клетчатые Пальто загадочные, и свирепые председатели месткомов, и даже давно забытые наметки в рабочем дневнике десятилетней давности…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю