355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Гончаренко » Дездемона умрет в понедельник » Текст книги (страница 15)
Дездемона умрет в понедельник
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:01

Текст книги "Дездемона умрет в понедельник"


Автор книги: Светлана Гончаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Глава 20

Люстры засияли. Появились первые зрители и смущенно засели в буфете. Рекламные ширмы, похожие на пляжные раздевалки, были развернуты и пестрели бородой Мумозина. Сегодня шел спектакль по пьесе «Как важно быть серьезным», и можно было догадываться, как ужасны декорации Кульковского к Уайльду.

У Самоварова в кармане лежал билет на утренний поезд, как и у Тани в свое время. Он решил не возвращаться больше в квартиру к уксусовским цветочкам. «Заночую лучше на вокзале, у Анны, – решил он. – Довольно! Все, что здесь было – только обман зрения, иллюзия, сон. Значит, и не было ничего, и жалеть не о чем».

Он бродил по фойе, нырял в служебные ходы, снова оказывался на публике, но нигде, нигде не было Насти! Он обманывался иногда каким-нибудь тонким силуэтом или синей похожей кофточкой, но все было не то, к силуэту прилагалось несусветное уродство, или крашеные волосья, или глупая улыбка, и оставалось только бродить, все жарче уговаривая себя плюнуть и забыть, и все больше и больше унывая.

Насти не было в служебной квартире. Там сидели только Юрочка, который бредил Таней и отглаживал малиновый пиджак к вечернему спектаклю, да Лео Кыштымов, оперативно сплавленный местными эскулапами на излечение в домашних условиях и слонявшийся, что-то бормоча себе под нос, по комнатам. Насти не было на вокзале, куда Самоваров помчался сменить билет, когда понял, что оставаться дальше в Ушуйске просто физически не может. А если Настя уже успела уехать в Нетск? Кассирша на его вопрос презрительно ответила, что не разглядывала девушек, которые покупали билеты. Самоваров пошел к Кульковским. Даже Лена не знала, куда подевалась Настя. Кульковский был уже на ногах и беду Самоварова принял близко к сердцу. Он долго думал, что делать, и за это время успел съесть целую, с горкой, тарелку толстых оладий, тщательно купая их в сметане перед отправлением в рот.

– Знаешь, – задумчиво изрек он наконец, – может, она и не беременная. Беременная прилепилась бы к тебе, как банный лист к заднице – никаким случайным минетом не спугнешь!

– Да не было, не было никакого минета! Хотя от этого не легче, – вздохнул Самоваров. – Настя не такая пошлячка, как ты вообразил. Она декабристка.

– Тогда чего ты скулишь? Если девушка любит трудности, то скоро нарисуется. Ешь лучше оладьи, а то противно рядом с кислятиной вроде тебя сидеть. Держи хвост морковкой! Прибежит! А уж если беременная…

С такими неутешительными итогами Самоваров прибыл смотреть последний спектакль в Ушуйском драматическом театре. Он почему-то надеялся, что и Настя окажется здесь. Почему бы ей не поглядеть на ушуйского Уайльда? Может, она не доделала что-нибудь в своей сказочке про горошину и сидит сейчас наверху, под вздувшимся потолком, среди ведер и капелей, и красит марлю жесткой растопыренной кисточкой. А тут входит он с объяснениями… Если бы так! Все выглядело, как он и хотел: и сумерки, и капель, и пыльная лампочка. Только ее не было.

Где он все это уже видел? Ведь это было, было! Где? Во сне? Геннаша, в гриме, в нарисованных червеобразных бровях, во фраке, мощно шагает по коридору, похожему на больничный. А навстречу ему, тоже во фраке, семенит Владимир Константинович Мумозин. Ведь было уже это? Самоваров даже зажмурился от досады.

– Уезжаете? А матрас и раскладушку вы сдали? – гневно вопросил Владимир Константинович, и на его груди затряслись картонные, обклеенные фольгой ордена. Самоваров не ответил и пошел вперед по коридору, вдоль дверей гримерок. Он увидел, как Альбина Карнаухова подмазывала что-то на лице. Она вглядывалась то в свое отражение, то в пришпиленную к зеркалу фотографию мальчика лет пяти. Когда она полуобернулась на проходившего мимо Самоварова, в ее крупных синих глазах воспламенилась такая ненависть, что она вскочила и захлопнула дверь. Зато другая дверь стояла нараспашку. За ней Мариночка Андреева, чертыхаясь, выколачивала тараканов из корзины с жирными поролоновыми розами. Тараканы разбегались по щелям с немыслимой скоростью, будто таяли. Голубое платье сидело на Мариночке куда лучше, чем на Тане.

Поодаль стояла группа английских лордов – ведь Уайльд писал из жизни английских лордов? Это косвенно подтверждало присутствие малинового пиджака и желтого капронового банта среди фраков. Малиновый лорд явно должен был выходить в последнем акте и не произносить ни слова. Другой лорд, во фраке, был необыкновенно красив, а руки держал все время глубоко в карманах.

– Чего ты томишься? Выпей! – тепло советовал этот лорд третьему лорду, тоже во фраке.

– Не пью, – отвечал третий лорд. – Не пью я больше, Лешка. Даже к Кучуму сегодня не пойду.

– Ну и дурак. Играешь ведь черт знает как! Текст не помнишь, спишь на ходу, коленки не гнутся. Хуже Уксусова! А хуже Уксусова не бывает.

– Я хуже. И пусть.

– Да брось ты кукситься! Это позор просто – так беситься из-за баб. Все они зверушки. И у всех у них одинаковая…

Тут Самоваров услышал глухой удар. Так и есть, наследственные ухватки! Это Глеб Карнаухов схватил красивого Лешку Андреева и изо всех сил стучал им о пожарный щит. С грохотом обрушилась красная лопата, а красное ведро беспокойно качалось из стороны в сторону. Но если Геннаша (во всяком случае, на памяти Самоварова) тряс свои жертвы понарошку, для острастки, то Глеб всерьез терзал Лешку. Красивая Лешкина голова со странным звонким стуком билась о красный щит. Лешка еще и потому был абсолютно беззащитен, что не успел выпутать руки из карманов.

Самоваров бросился к дерущимся и оторвал Глеба от Лешки. Глеб обернулся и замахнулся было кулаком, но Самоваров перехватил удар и заломил Глебову руку за спину. На шум уже сбегались ушуйцы-реалисты, костюмированные английскими аристократами. Первой подоспела Мариночка и с размаху стукнула Самоварова по голове корзиной с розами.

– Вот дура! – хмыкнул ее прекрасный супруг и сам получил точно такой же удар. При этом из корзины вывалился последний, недужный таракан и тихо, устало, не обращая внимания на шум и крики, побрел под плинтус.

– Боже! Что он сделал с тобой! – крикнула подбежавшая сзади Альбина. Она попыталась отнять Глеба и сильным бедром отпихивала от него Самоварова.

– Господа! Господа! Это неуважение к зрителю! Дан второй звонок! Геннадий Петрович уже на сцене, в гамаке! И ваше место на сцене, госпожа Андреева!.. А, господин Самоваров, и вы тут! Может быть, ответите наконец на мой вопрос о матрасе и раскладушке? Мы, видите ли, не можем больше слепо доверять недостаточно зарекомендовавшим себя лицам! – поддал жару и Мумозин.

Самоваров в упор смотрел на злое, взмокшее под гримом лицо Глеба. Он никогда не видел его так близко. Глеб не походил ни на мать, ни на отца, но такой же был мускулистый и крупный, той же нездешней буйной породы.

Меж Глебом и Самоваровым, кроме Альбины, пыталась втиснуться и совершенно обезумевшая Мариночка.

– Он подкупленный, он подкупленный! – вопила она уже совершенную ерунду и пыталась расцарапать щеку Самоварова. Мумозин попробовал ее урезонить:

– Госпожа Андреева! Ваше место в гамаке, на сцене!

– Пошел вон! – взвизгнула Мариночка, ткнула острым локтем в его картонно-орденоносную грудь и снова накинулась на Самоварова. – Не слушайте его! Купленный, купленный! Глеб, я знаю! Он ведь подъехать хочет, разнюхать все! Но я не дам! Я на своем стоять буду. Только помни, Глеб! Ничего с тобой не случится, пока я на своем стою!

Глеб рванулся к Мариночке:

– Чего орешь: «купленный»? Чего я должен помнить? Может, и ты меня купила? Думаешь, на крючок поймала? Не выйдет! Никто, больше никто! И никогда! Я сам по себе! И не прошу меня выручать, потому что не задаром! Нет, не надо! Мне все равно. Может, я как раз и хочу, чтобы все знали…

Мариночка, спасая его, перекрыла последние слова совсем уж нечеловеческим визгом. Самоваров устал держать Глеба и шепнул ему на ухо:

– Не дергайся так! Слышал третий звонок? Надо кончать эту массовую сцену. Успокойся, не кричи, не надо скандала. Чего теперь кричать? Я все знаю и так. Попробуй по-людски…

«Вот уже и словечки Лены Кульковской полезли, – удивился себе Самоваров. – Ну, все, теперь успокоится герой. Только по-людски ли?» Глеб действительно на минуту замер, и взгляд его немигающих глаз остановился. По восковому от грима лбу со взмокших волос сползала капля пота. «Как в Голливуде!» – только и успел подумать Самоваров, потому что Глеб вырвался, разбросал в стороны английских лордов и побежал по коридору, крича:

– Ленька! Где Кыштымов? Ведь здесь же терся где-то! Ленька, надевай фрак! Я сегодня не играю! Заболел! Острый живот! Идите все к черту!

Самоваров не поспевал за ним, да и хитросплетения закулисных коридоров знал не так хорошо. Он только успел одеться и бросился к служебному входу.

– Карнаухов Глеб не выходил? – спросил он на ходу.

– Выскочил недавно, накрашенный весь. Прямо со сцены, что ли? Без шапки! Как угорелый бежал. Вроде, еще десяти нету; он в десять часов всегда несется, уже умытый. В десять его не удержишь! Чего сегодня так рано рванул? До десяти еще, как до Луны…

Самоваров не дослушал разглагольствований вахтера Бердникова и вышел на улицу. Что делать теперь? И зачем что-то делать? Разве он купленный, нанятый, как вопила только что Мариночка?

Сумерки серели, тускло поблескивал гололед. Гололед все и решил. Если бы Глеб исчез, сбежал, растворился, Самоваров, наверное, оставил бы все, как есть. Мариночка все равно, как обещала, будет стоять на своем. Ее можно уличить во лжи, но кто будет этим заниматься? Мошкин, похоже, не особенно-то и хочет найти и покарать убийцу. И все же куда девать уверенность, что вот он, убийца Тани Пермяковой, промчался только что мимо веселых театральных колонн?

Гололед все решил. Если бы не гололед, Глеб давно был бы уже далеко, и Самоварову ничего не оставалось бы, как брести ночевать на вокзал. Но сейчас он увидел Глеба – крошечную фигурку, карабкающуюся на огромную, пестро-черную от деревянных особнячков ушуйскую гору. Не так далеко ушел, вон он, как на ладони. Ушуйские улицы не блещут освещением, зато малолюдны. С театрального крылечка далеко видно, полгорода. И фигурка эта спешащая видна. Куда он? Самоваров уже представлял себе расположение ушуйских улиц и понял, что спешит Глеб не домой и не к вокзалу спасаться бегством. Куда же еще, как не к Кучуму! Все равно, к дяде ли Андрею, к спасительной ли отраве – но туда…

Самоваров на обочине, за краем натоптанной ледяной дорожки нашел-таки полоску снега, похожего видом и шорохом на грязный мокрый сахар. По этой сахарной полоске можно было одолеть подъем, не рискуя расшибиться на льду. Самоваров со своим протезом не смог бы взбежать на скользкую гору с такой ненормальной легкостью, с какой бежал Глеб. Наверное, и сам Глеб так не смог бы при других обстоятельствах, но сейчас бешеная бессознательная сила толкала его в спину – слишком хотелось выпрыгнуть из своей шкуры, из этого вечера, из этого мира, где все так плохо устроено. Только движение давало спасение и иллюзию, что он что-то делает со всем этим, что-то меняет по своей воле, и Глеб продвигался огромными прыгающими шагами, нисколько не боясь упасть. И не падал!

В «Кучуме» Самоваров подошел к первому попавшемуся молодому человеку из челяди (их лица все казались знакомыми, а кто из них какого был ранга, он не вникал):

– Мне нужен Глеб Карнаухов. Он ведь у вас?

Молодой человек пожал плечами и повел Самоварова в красные грохочущие потемки. Только бы Глеб был здесь! Иначе что делать Самоварову с тем, что знает он один? Кое-кто, возможно, догадывается (Геннаша? Лена? Мариночка?), зато Самоваров точно знает: это Глеб убил Таню. Самоваров дал убийце понять, что знает, кто убийца. И убийца, которому так невтерпеж было таскать в себе свою тайну, что он криком готов был кричать (и закричал!) о ней, вдруг испугался. Самоваров этого и хотел – окончательно хотел убедиться, что нет никакой ошибки. Сам вспугнул – самому теперь и делать что-то надо. Глеб мертвой хваткой вцепился в жизнь. Он опасен. Он и раньше был опасен, давно опасен – раненый зверь с привычно гниющей раной. Он и привык, кажется, к ране, но только тронь, только неловко двинуться заставь – боль зальет ему глаза, и пойдет он крушить не глядя. Теперь же, наново израненый и закапканенный, он все может. Примется еще с перепугу свидетелей убирать, Мариночку ту же. Все сейчас детективов начитались, знают, что надо делать… Самоваров поежился, когда вспомнил, как стучал неживо и громко Лешкин череп по пожарному щиту. Кто раз убил, тому больше не страшно. Больной, безжалостный зверь.

Кучумовский молодой человек вел Самоварова в тот самый угол, где вчера сидел с котлеткой Геннаша, злой и несчастный, а цветные огни заливали его попеременно то зеленым, то малиновым светом. И Глеб был здесь. Семейное местечко, что ли? Самоваров остановил официанта за рукав. Тот понимающе исчез. До Глебова столика было шагов десять. Глеб Самоварова заметил, даже качнулся было к выходу, в сторону, но все-таки усидел, застыл неподвижно и ждал. «Вот, нашел я его, вычислил, как и хотел, – подумал Самоваров. – По следу за ним шел, по снегу, след в след, как Мухтар какой-нибудь; высматривал его спину впереди, старался угадать его желания и порывы, – и угадал! Я самое главное про него знаю. Но я ведь даже с ним не знаком! Еще вчера мне от него ничего не было нужно. А сегодня, как железный капитан Стас выражается, он – мой клиент…»

Самоваров медленно пошел к столику. Главное – осторожность: помнить, что зверь больной, что отрава в нем бродит и хмель, а за ними ничего не видно. Неужели он таким и «Последнюю жертву» тогда играл – метался по сцене, фосфоресцировал воспаленными зрачками и поразил даже равнодушного к театру Самоварова? А на другой день взял и позвонил Тане, а та – Дездемона, глухая ко всему, что не она – наболтала ему обычной своей головокружительной чуши, запутала, заманила. Ей всегда такое сходило с рук. Откуда ей было знать, что делать этого нельзя? Она так привыкла никого не жалеть!

– Добрый вечер.

Глупое приветствие, Самоваров тут же сообразил это, но твердо уселся за столик, где уже стояла початая бутылка кучумовки – наилучшей, беспримесной. Глеб в ответ только криво усмехнулся. Умел он особенно, глумливо усмехаться. И на фотографии в фойе запечатлена та же гадкая улыбочка. Когда, интересно, у него она появилась? Тогда ли, когда обожаемый папочка отобрал у него невесту? Или раньше?

Самоваров знал, что теперь нельзя теряться и фальшивить. Надо сходу показать, кто здесь главный.

– Что ты теперь собираешься делать? – в лоб спросил он. Хотя улыбочка Глеба застыла, остановилась, сам он, по всему чувствовалось, готов к бою. Он смыл грим в кучумовском туалете, сидел теперь собранный, трезвый еще, со следами расчески на влажных волосах. Пай-мальчик. Отпираться будет.

– Ничего, – ответил Глеб и подержал еще улыбочку на лице.

– Надеешься, что Андреева по-прежнему будет врать? – снова быстро сказал Самоваров. Только бы не дать ему пьесу какую-нибудь затеять, пустую болтовню; лучше уж пусть отпирается.

Но Глеб хорошо подготовился.

– Это вы о чем, простите?

Актер! Что ему стоит сыграть искреннее удивление!

– О том, что твое алиби, дружок, держится на показаниях Мариночки. А она врет. И, кстати, это может ей самой выйти боком. Не говоря уже о тебе.

– Какое алиби, гражданин начальник? – осклабился Глеб. – Что вы такое рассказываете?

– Не паясничай, – спокойно продолжил Самоваров. – Той ночью ты ездил к Тане. Мариночка тебя покрывает, но это дело временное, поверь мне. Как думаешь, долго она продержится со своим враньем, если ее, к примеру, посадят в камеру к уголовницам? Есть, знаешь ли, такие камеры… Пресс-хаты называются…

Зверь был совсем больной: участливый тон сработал вернее, чем жестко-обвинительный.

– Какое мне дело? – снова скривился, но уже без давешнего превосходства Глеб. Вероятно, прикинул и на себя возможность оказаться в кутузке. – Она ничего не знает. Пусть врет. Мне не надо, я не просил. Это ее дело. Ее и спрашивайте. Только не надо меня брать на испуг. Никто ничего не знает!

– А тут ты ошибаешься! Все про тебя известно! И как ты вечером Татьяне звонил, и о чем говорил, и как она тебя к себе позвала, и как ты пришел, и как…

Больше Самоваров ничего не знал. Только понизил голос на последнем «как», чтоб ясно стало: самое страшное тоже известно.

Глеб перестал улыбаться.

– Круто, – сказал он одобрительно. – Вы точно – специалист. Дядя Андрей говорил, что вы супер, а я не верил. Слишком вы неказисты. Вот я дурак был! Чего ждать от казистых? Лешка у нас казистый, лучше не надо, а толку? Да, все правильно… Только чего вам от меня надо? Я видел, вы шли за мной. От «Кучума» оглянулся и увидел – идете. И раньше чувствовал, в театре еще, что не отпустите. Вам все эти допросы для чего понадобились? Думаете, дяде Андрею все это нужно? Меня топить? Он этого от вас хотел?

– Этого. Правды.

Глеб задумался.

– Вот как, значит. И он! Ну, да, конечно – в наших газетках вонючих пишут, что это он ее придушил. Как Кеннеди Мерилин Монро. Кретины! А он, значит, выкрутиться хочет, на меня свалить? Не ожидал.

– Почему же свалить? – возразил Самоваров. – Он ведь никого не убивал. Почему бы ему не узнать, кто же убил на самом деле?

– Не докажете! Чем? Чем?

Глеб твердил это, как заклинание и улыбался криво, и столик подталкивал на Самоварова, но уже совсем растерялся, потянулся к спасительной кучумовке. Самоваров ловко схватил бутылку и поставил рядом с собой под стул.

– Так я тебе и сказал, чем докажу, – спокойно ответил он. – Не пей при мне, противно. Я не люблю.

– Да ничего у вас нету! – не сдавался Глеб. – Все равно никто ничего не знает! Если я и дома не ночевал, как, может, Маринка соизволит вспомнить, то что из этого? Не помню я, где ночевал. Пьяный был. У женщины ночевал. Не помню, у какой. Мало ли их? Не помню. И так далее.

– Я так и думал, что ты трус, запираться начнешь, юлить, хлыздить… – вздохнул Самоваров. – Только ерунда все это, ты же и сам понимаешь. Даже папа твой знает, где ты в ту ночь был и что делал. Точнее, сделал.

У Глеба вытянулось лицо:

– Ну это вряд ли!

– Знает, знает! – подтвердил Самоваров. – Затрудняюсь сказать, откуда. Может, просто почувствовал, сложил два и два… Иначе почему он, по-твоему, следствие путает? Скрывает, где он сам тогда ночевал? По секрету тебе скажу: алиби у него железное. Так что это он от тебя следствие отвлекает! Как перепелка хищника от гнезда ведет, отманивает, даже прихрамывать начинает. Вот Геннадий Петрович и прихрамывает. Вероятно, вину за собой знает и…

– Зачем это сейчас? – взорвался Глеб. – Мне ничего не нужно сейчас! А тогда? Тогда где была эта перепелка? Козлом скакала, бодалась! Издавала брачный крик марала… Если б тогда!.. Все было б по-другому.

– Тогда это тогда, – рассудительно возразил Самоваров. – Ничего ведь не вернешь. К примеру, если бы в ту ночь дома посидел, тоже все было бы по-другому.

– Не-е-ет! – протянул тоскливо Глеб. – Все было бы так же. Рано или поздно… Я не жалею, если хотите знать. Только противно очень. Ну, да мне не привыкать! Мне давно уже все противно! Почему, думаете, пью? Кайф ловлю, блаженство неземное? Или кураж? Или облегчения, думаете, ищу? Как бы не так! Плохо мне от водки, тошнит, все нутро выворачивает. У меня ведь тоже язву нашли, как у Леньки Кыштымова. Удивляться нечему – у всех психов обязательно язва. И болит эта штука невыносимо, жутко. Называется кинжальная боль, медицинский термин такой красивый. Меня отсюда на «скорой» увозили! А я все равно пью. Мне тошно, противно жить, и я пью, чтобы противность эту другой противностью перекрыть. Как только скрутит по-настоящему, так сразу главную боль и противность забываешь. Клин клином! Каждый вечер выпил – забыл! Меня тошнит просто! Язва! И все!

«Он таки на Геннашу больше похож, – решил про себя Самоваров, разглядывая Глеба. – На больного, помятого Геннашу в молодой накладочке». Красные и зеленые лампочки замигали – должно быть, на сцену выпрыгнул давешний мужской балет. От этих перемигиваний прояснилось фамильное сходство. Только Глеб был острей, бледнее и бессмысленней Геннаши.

– Вы дяде Андрею доложили уже? – вдруг спросил Глеб. – Нет, ничего у вас не выйдет. Он покроет, он не допустит…

– Не в том дело, – переход был неожиданным, но Самоваров гнул свою линию. – Тебе надо следователю сдаваться. Если хочешь, могу поспособствовать…

– Это с какой же стати? – снова взвился Глеб, чего Самоваров от него никак не ожидал.

– Опять за рыбу деньги! – возмутился он. – Да ты что, в самом-то деле? Ты понимаешь, что ты человека убил?! Жизнь у него отнял! Ты вообще-то хоть что-то соображаешь, или напрочь все мозги пропил?! Как ты с этим дальше жить собираешься?!

– А мне – по барабану все, понятно? – взъярился и Глеб. – Мне все тошно и противно, а я все равно жить буду, ясно вам?! И пить буду водку эту поганую. И драться буду – с этими рожами мерзкими! Я ничего не чувствую, понятно вам?! Даже боли! Даже страха! Пусть меня насмерть забьют!..

Его надо быстренько успокоить, понял Самоваров, иначе он своими криками толпу вокруг себя соберет.

– Слушай, жертва обстоятельств! – повысил голос Самоваров и даже ладонью по столу прихлопнул. – Заткнись, быстро! Смотреть противно! Папа, видите ли мальчика обидел!.. Э-эх… Талантливый человек, а на такие пошлости и глупости растратился!

– Ага, талант! Талантище! Я – Чайка! – Глеб шутовски захлопал руками, изображая крылья. – Кому только все это надо? Каким придуркам? В этой глуши? Все здесь уверены, что я бездарен, и только пьяный кураж меня на сцене вывозит. Я уж и сам не знаю, что вывозит… Но вывозит! На сцене я бог!.. Я – Чайка!.. А, может, и алкаш, и это водка за меня играет, как за Чехова чахотка писала – все эти сиреневые сумерки и охи сереньких людей. Я ничего не понимаю, и мне все равно.

«А в тюрьму ему обязательно нужно, – подумал Самоваров. – Оторвется там от пьянки, может, мозги на место встанут». Вслух же сказал другое:

– Лечиться тебе надо…

– Да бросьте вы! Все испорчено, и ничего не надо! Идите к дяде Андрею, или еще куда – на кого вы там еще работаете? Делайте доклад, тащите кандалы! Я ни о чем не жалею! Я ее задушил! Не мне, конечно, Отелло играть – папина роль. Он любит сложные гримы! А я… Нет, не жалею! Так нельзя с людьми!

– Не понял, – насторожился Самоваров. – Как нельзя?

– Как она. Она кто? Птичка серенькая. Особого рода существо. Сердечко колотится часто-часто, тысячу раз в минуту, и нормальная температура – сорок два градуса. Так, кажется, у них, у пернатых? Человек с таким сердцебиением помирает, а птичка скачет себе… Жила птичка в Нетске. Серенькая! И любила меня страшно – именно страшно становилось, что так не бывает. Серенькая птичка от любви похорошела – все диву давались. И играть вдруг начала, как никто, а ее чуть с первого курса не отчислили. Считалась бездарной! И как я мог подумать, что вдруг за одну минуту с нею такое сделается! Она другая сделалась за минуту, прямо на моих глазах – на сцене, между двух реплик, пусть и шекспировских реплик! И она бросила меня, она увела отца, она убила моего ребенка и стала той вдохновенной и неуправляемой потаскушкой, какой потом ее все знали. Понеслась душа в рай! Зачем она все это делала? Ведь глупо, глупо, без расчета и всяких чувств, я вас уверяю! Я один теперь знаю, кто она. Невзрачная девочка, которая страшно любит меня. А все эти извилистые выкрутасы… что это такое?! Я ей все время, все эти три года доказывал, что мне на нее наплевать. И наплевать!.. Вру, конечно… Но в определенном смысле все-таки наплевать. И она ведь тоже кому-то что-то все время доказывала. Не пойму, что и кому. Шехтман говорит, это у нее творческий процесс так проходил. Бред!

Глеб схватил пустой стакан, с раздражением повертел его в руках и поставил обратно. Как ни убеждал он Самоварова и себя, что ни о чем не жалеет, покоя ему не было, и только кучумовка и язва могли перебить эту боль.

В принципе, все было сказано, но Самоварову не хотелось так заканчивать разговор, потому что за последним словом должно было последовать какое-то действие, а как поступить, он еще не знал. Не вязать же ему Глеба на самом деле? Бежать, звонить 02? Или все же сначала рассказать Кучумову? Во всяком случае, нужно продолжать разговор, может, что-то по ходу и придумается. Да и Глеб пусть спустит пар, – пусть расходует энергию на слова. И Самоваров спросил первое, что пришло в голову:

– Я не понимаю, зачем ты это сделал. Понимаю, как, но – зачем? Неужели из ревности?

Глеб озадаченно посмотрел на Самоварова и пожал плечами:

– Низачем. Пьяный был. Не в стельку, конечно. Я в тот вечер пить начал только и решил позвонить. Она ведь уезжать собралась, билет свой всем в нос тыкала. Вот и захотелось сказать ей на прощание, на дорожку, какую-нибудь из ряда вон гадость. Отсюда, из «Кучума», я и звонил, и гадость говорить уже начал, а она вдруг своим свирельным голосочком (свирели немного сиплые, вы замечали? самый нежный звук – сипловатый!) заявляет то, что я всегда знал: она меня одного только и любила. Всегда! А эти кривлянья… Да не помню уже, что говорила! Меня как кипятком обдало. Я ведь с ней года два до этого не разговаривал. Конечно, репетиции, какие-то общие собрания, именины Мумозина – это было, но чтоб вот так… Ведь она к себе меня позвала! И я помчался! Чумной такой, уже немного набекрень, уже и язва в брюхо тычется – но все-таки меньше выпил, чем обычно. Бегу злой, ненавижу ее изо всех сил, думаю, трахну ее и гадость доскажу. Хотя, если б она сделалась хоть на минутку такой, как тогда в Нетске… Нет, не знаю…

Кривая улыбка сама собой возникала, раздвигалась на его лице. Никаких поводов улыбаться не было, поэтому улыбка похожа была на судорогу, на тик, а в глазах стояла пьяная и еще какая-то муть. На Самоварова он уже не смотрел, кажется, даже не замечал.

– За что? А вот представьте: прихожу к ней полусумасшедший от неожиданности и радости (да! сдуру и обрадовался – моя взяла). А она! Никакая нетская девочка меня не ждала – сидит на диване та же стервища в рваных колготках – к вечеру вечно у нее где-нибудь дырка или петля! Нога на ногу. Оказывается, это очередные ее выкрутасы! Фантазия ей такая пришла – вызвать меня и поглумиться. Дурь наглая во всей физиономии разлита… Нога на ногу… На шею мне виснет и заявляет: «Все, уезжаю из вашего поганого болота. Прощай, милый! В Москву! Нет, не к Горилчанскому, Горилчанский прошлое, но, мол, пробьюсь, пробьюсь, силы в себе чувствую – получится! Почему нет? Спать буду со всеми подряд, если понадобится, но пробьюсь! И так я три года потеряла. В Москве, поди, не знают, что есть такой город Ушуйск. Да и нету такого города! И вас всех нету!» Да она и раньше про это говорила. Станет у окошка, заведет: «И тьма покрыла ненавистный город…» Не то чтоб она дразнилась той ночью, просто в голову ударило поиграть со мной, поманить. Я так понял: победить захотела ненавистный город!.. И меня заодно. Или вместо. Я плохо помню, как все сделал. Пьянь, язва, обида – все в одном флаконе – и все от нее! Когда увидел, что она мертвая, испугался, конечно. Ручки дверные все обтер. Я и не хватался-то ни за что, так, на диван присел, на кровать потом, когда она в спальню пошла. Я ее не трахнул даже, как хотел… Не сказал ей даже ни слова. Как сдурел!.. Да все равно. Не жалко. Мне ни хуже, ни лучше. Три года назад было так же плохо. Она не существует уже три года. И дело с концом.

Самоваров не знал, что сказать. Собственно, он собирался как-то направить это темное дело в законное и человеческое русло, к каким-то удобопонятным берегам. Но ничего человеческого и удобопонятного не находил он в Глебе – ни раскаяния, ни даже страха за себя. Вернее, страх-то у него был, но исходил от организма, от мышц, кожи, остатка молодых сил. Но сознание на страх этот не откликалось. Серым кольцом текли привычные выученные мысли, потерявшие смысл обиды, стершиеся воспоминания – дремучий лес из трех сосен.

– Все это понятно, – сказал Самоваров, после некоторого раздумья. – Но это, увы, ничего не отменяет. Жертва остается жертвой. А убийца остается убийцей. Однако то, что ты рассказал, суд может истолковать как преступление, совершенное в состоянии аффекта, вызванного действиями самой жертвы. Есть, знаешь ли, такая юридическая тонкость… Дядя Андрей наймет тебе хорошего адвоката или двух, проведут судебно-психиатрическую экспертизу…

– Вы что-то совсем не туда заплыли! – откинулся на своем стуле Глеб. Видно было, что нарисованная Самоваровым перспектива вселяет в него ужас. – В психушку меня засунуть? Ни за что!

– Да брось ты, честное слово, ломаться! – презрительно сказал Самоваров. – Никто тебя в психушку не засунет. Наоборот, я думаю, Кучумов большие деньги отвалит за нужный, нужный – понимаешь? – диагноз. Думаю, они все сделают, чтобы тебя отмазать.

– Кто это – они?

– Да кто – клан ваш многочисленный. Папа, мама, дядя Андрей – они ж все тебя любят, как безумные. Еще и Мариночка Андреева. Видел я, как она вчера бесновалась, когда тебя били. А сегодня и меня самого чуть не зашибла…

– Любят? Меня? Они? – Самоваров тут же наткнулся на знакомую кривую ухмылочку. – Не смешите! Отца у меня нет. Он сам чудесно дал это понять. Он ушел, перестал здороваться, узнавать или даже делать вид, что узнает. А мать только и знает, что бегает за этим подлецом, завлекает, перекрашивается и молодится. Вот так! Я русский Гамлет! Я черт знает кто! Впрочем, уже представлялся: я – Чайка!

«Господи, да не творческий ли это у него процесс, как у Тани? – ужаснулся Самоваров. – Все, все они ненормальные!»

– Теперешние сопли дома Карнауховых не в счет, – продолжал Глеб. – Влюбленные воссоединились – папа с мамой – после всех этих гадостей. И счастливы! Но я здесь ни при чем Воссоединяться с этим проклятым святым семейством – никогда! А Мариночка тут к чему? Эта кобра? Я ведь имел глупость с ней даже сойтись. Великолепная женщина! Незабываемая! С вами когда-нибудь случалось такое: едите малину, кладете ягоду в рот, а в ней клоп малиновый сидит. И сладко, и проглотить противно. Лучше выплюнуть! Вот ваша Мариночка и есть клоп в малине. Впрочем, мне ничто не сладко. Все горько и противно, кроме… Слушайте, отдайте мою бутылку! Я за нее деньги платил. Дяди-то Андрея еще нет. Или есть? Заболтался я тут с вами… Вон стриптиз начинается, значит, десять, и хозяин тут. Бутылку!

Самоваров поставил бутылку на стол. Ему было противно и тошно. Глеб тут же налил в стакан, какие в заведении «Кучум» полагались для минеральной воды, и с отвращением, меленькими глоточками, выпил. На блюдце рядом с бутылкой темнели какие-то огурчики, но Глеб на них даже не посмотрел, а налил снова. «Без закуски. Голливуд, Голливуд, – подумал Самоваров. – Теперь от него толку не будет». Стало очень скучно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю