Текст книги "Дездемона умрет в понедельник"
Автор книги: Светлана Гончаренко
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Кучумов задумался. Его посетили воспоминания:
– Последний раз, как она от Генки уходила, насовсем уже, ко мне прибежала. «Дядя Андрей, не могу больше с этим садистом жить», – говорит. «А зачем раньше жила?» «Любила. А теперь не люблю». «Какая еще такая любовь? – говорю. – Он тебе в отцы годится. Известно, чего вам, малявкам, от нас надо. Прилепилась, пристроилась, ну и живи». А она: «Ах, дядя Андрей, жить надо для любви. И я сто раз любить хочу – это значит сто раз жизнь прожить. Разлюблю – умираю. И снова жить начинаю, когда полюблю». Вот откуда битье Генкино! Понятно? Она, конечно, интересная была, Таня… Придумать такое! И собой симпатичная… Не поймешь, чем приманивает – и покрасивее есть, и побойчее даже, а все-таки она больше нравится. Я ведь тогда, когда она прибежала про любовь рассказывать, вполне мог с ней сойтись. Она, вроде, и готова была, руку только протяни. Но разве я подложу Генке такую свинью! Да и связываться лень стало – хлопот потом с ней не оберешься. А мне голову надо крепкую на плечах иметь.
И голова, и шея Кучумова, донельзя крепкие, поникли совсем.
– И вот теперь сволочи эти газетные пишут, что я ее на Лазурный берег возил, про махинации свои рассказывал. Да нужны ей махинации! А теперь и вовсе не нужно ничего… Почему Генка молчит, как баран? Что-то не так тут. Что? Ведь не он же это! Кто? Найди, а?
– Андрей Андреевич, – пробормотал вконец осоловевший Самоваров, – вы поймите: то, что вы слышали про меня, было стечение обстоятельств. Я не сыщик. Я наблюдатель.
– Вот! Вот! И наблюдай, наблюдай, – обрадовался Андрей Андреевич. – Может, это как раз то, что нужно.
Глава 12
Самоваров ступал осторожно. На ощупь. Он хватался за шершавые стены и шаг за шагом пробирался к комнате, расписанной ромашками и васильками. Его мучили совесть, сытость и неизвестность. Где сейчас Настя? Может, уехала? Ведь он бессовестно бросил ее еще днем, в театре. Он болтался Бог знает где до ночи. Она, перебивавшаяся бутербродами, чаем и макаронами, свернулась теперь где-то голодным котенком, а он набил себе брюхо икрой, лосятиной, даже каким-то ананасным мороженым и до сих пор чувствует все эти яства, неподвижно стоящие в нем на уровне горла и ноздрей. Его, как дорогую шлюху, привезли сюда на той самой неопознанной длиннющей иномарке; он полулежал в машине, ощущая в себе съеденное и лениво провожал глазами немногие тусклые огни ночного Ушуйска. Она, конечно, на него обиделась, уехала назад в Нетск – навсегда, навсегда, навсегда…
– Это ты? – донесся ее голос со стороны раскладушек, когда Самоваров наконец вполз в комнату и начал воровато расстегивать куртку.
– Я, – растроганно (она здесь!) отозвался он. – Спи, спи…
– Включи свет. Я соскучилась.
Он послушно отыскал выключатель, и они оба зажмурились. Ожили и запестрели Юрочкины цветы.
– Как ты поздно! Ты избил Кульковского?
– Нет. Лежачего не бьют, а он в койке как раз развалился. Я у Кучумова был, того, что на водке нарисован. Впрочем, это не он. Нанять меня хочет.
– Стулья делать?
– Нет. Найти убийцу актрисы Пермяковой.
Настя в своей раскладушке даже запрыгала, заскрипела пружинами и в ладоши захлопала.
– Я знала! Я знала! Я говорила! Только ты это сделаешь, ты один! Ты удивительный!
– Да, я удивительный. И слух обо мне прошел, оказывается, по всей Руси великой. Только вот зачем мне эта актриса? И этот водочный Кучум… Не хочу об этом, лучше скажи, как ты, что делала? Как сюда добралась?
– Я написала уже один эскиз для «Принцессы». И все-все придумала. Еще я посмотрела дурацкую пьесу какого-то Саймона Шипса.
– Как пьесу? Они же отменили спектакли?
– Нет, одумались. Дали благотворительный. Часть денег пойдет Тане на памятник. А играли ужасно. И муж ее играл, такой лысый – ты знаешь, что его из милиции выпустили? Да, играли ужасно, у брюнетки, такой загорелой, худой (она еще Софью в «Горе от ума» играла, только тогда была рыжая) голос невыносимо скрипучий… А потом Уксусов меня сюда привез, хотя я и сама автобус запомнила. И остановку… Нет, ты не вздумай отказываться, потому что кроме тебя этого сделать никто не сможет!
Она с гордостью взирала на его усталое, сытое лицо. Врет, врет Кульковский! Разве она его ловит? Если и ловит, то совсем не его, а воображаемого супермена, который радостно нарывается на приключения. Супермен разве не клюнул бы на кучумовские посулы?
– Хорошо, туши свет! Я соскучилась…
В тот бесконечно краткий миг, когда огненный волосок лампочки потускнел и истаял, а темнота, сплошная, как слепота, еще не закрыла открытые глаза, он увидел, что Настя снимает свою рубашку с атласным бантиком. Тонкие руки, вся тонкая. Считается, что он на ней женат.
Тотчас же вовне загрохотали чьи-то гигантские заплетающиеся ноги, кто-то заметался по коридору и наконец забарабанил в их дверь.
– Чертова квартира, – прошипел Самоваров. – Ни одной ночи спокойной. Опять кто-то выпить хочет. Войдите!
В комнату в очередной раз ввалился Юрочка Уксусов. Сегодня на лице его не было никакой улыбки. Он был с перекошенным ртом и всклокочен, как никогда.
– Там, там… – залепетал он, хватая воздух и не умея справиться с языком.
– Говорите же толком! – недовольно сказал Самоваров из кольца обнимающих Настиных голых рук. – Подумайте, а потом скажите. Что случилось?
Юрочка бессмысленно уставился на Самоварова и Настю. Раскладушка под ними провисла, как авоська. Юрочка наконец отдышался и смог проговорить:
– Там! Кыштымов… в ванной. Он, кажется, мертвый. Мы «скорую» вызвали, а она не едет…
Он страдальчески всхлипнул.
– Что? В нашей ванной? – вскочил Самоваров.
– Нет… Не у нас. В восьмой квартире, у себя. Это в соседнем подъезде…
Кучумовские яства содрогнулись в Самоварове. Боже, никогда эта ночь не кончится!
– Понимаете, мы у него сидели. Выпили, конечно, но немного… Совсем немного, – лепетал Юрочка. Они с Самоваровым уже спускались по лестнице, к нему вернулся дар речи, он подскакивал вокруг Самоварова и говорил без умолку. – Немного так выпили, сидим, а он, Ленька, какой-то дурной… Допустим, согласен, он и всегда дурной, но тут особенно… беспокойный такой! Все выбегал куда-то. И вот вышел… Мы ничего, сидим. Мало ли куда надо человеку?.. Нет и нет его. Мишка выглянул: в ванной свет. Мы ничего… Еще если б он в нашей ванной – тогда да, тогда б мы беспокоиться начали, ведь он в нашей ванне жабу видел… А в своей вроде нет! Или думал, что она по трубам может?..
– Вы хоть адрес свой «скорой» правильно сказали? – сварливо осведомился Самоваров. Он подумал: не приняли ли Юрочкин вызов за пьяную шутку, особенно если он и диспетчеру упомянул про жабу.
– Правильно, правильно! Там еще переспросили и адрес повторили – все верно. Вот ждем. Да сколько можно-то! Мертвый человек лежит!
– Ну, если мертвый, спешить им некуда. Вы хоть не ляпнули, что он мертвый?
– Я не помню, – захныкал Юрочка. – Но я просил побыстрее. Там же кровища! Он ведь вену перерезал!
В грязной, растрескавшейся ванне, точь-в-точь такой, как в Юрочкиной квартире (и квартира была такая же, донельзя обжитая, только о двух комнатах), сидел Лео Кыштымов, склонив на бок белое неподвижное лицо. Он был без ботинок и рубашки, но в брюках и носках. До его неприятно белой и худой груди плескалась кровавая, начавшая рыжеть вода. Его резаную руку обхватил сосредоточенный Яцкевич.
– Я вену держу. Жму. Надо жгут, ничего под рукой нету, а этот дурак убежал. Аж у самого пальцы свело, – пожаловался он.
– Молодец моряк, – одобрил Самоваров и только было взялся рвать и вить в жгут висевшую на колышке грязную тряпку, как в прихожей зазудел звонок. Юрочка спешно бросился открывать, валя по дороге какие-то гремучие предметы, ведра, что ли.
– Где больной? – раздался молодой голос.
– Он вроде мертвый, – возразил голос Юрочки, и еще что-то опрокинулось.
– Это я решу, мертвый он или больной, – самоуверенно заявил голос, – суицид не всегда кончается летальным… что у вас тут набросано?.. и если вовремя…
В ванную наконец пробрался молодой доктор в кожаном пальто поверх белого халата. Из ворота его рубашки торчала такая неимоверно тонкая шейка, что было страшно, когда он поворачивал голову слишком энергично. А это был энергичный молодой человек. Лет ему Самоваров дал бы шестнадцать с половиной, чего, разумеется, быть не могло, просто такой попался моложавый молодой человек, и солидность его повадок тоже была шестнадцатилетняя. За доктором втиснулась и заполнила остатки пространства ванной толстая медсестра.
– Посторонних прошу выйти, – строго потребовал юный доктор. Самоваров двинулся вдоль запятнанной ржавчиной, колючей стены, но, минуя медсестру, застрял.
– Проходите, проходите, – поторопила она, поколыхав могучим торсом, что, по ее мнению, должно было облегчить прохождение Самоварова. Он набрал воздуху, втянул набитый кучумовскими угощеньями живот и с усилием вырвался наружу. «Вот это, наверное, и ощущают те, кого душат подушками», – подумал он (подушкой сам он обещал удушить Кульковского!), расправился и в отместку бросил в ванную:
– Что ехали-то так долго?
– Бензину не было, – беспечно ответила медсестра. Доктор присел у ванны, рядом со скрюченным Яцкевичем. Самоварову мало что было видно из-за шерстяной спины медсестры (она тоже прибыла в пальто).
– Живой он! – радостно, непритворным школьным голосом взвизгнул доктор. – Быстренько сейчас в стационар!
Самоваров вбежал в комнату. Там недавно еще проходило привычное пиршество при участии неизменного хана Кучума и пирожков с ливером. Онстащил с кровати одеяло. Бедный актер, оказалось, почивал без постельного белья, зато одеяло у него было из хороших, чуть ли не верблюжье, только свалявшееся и грязное. Когда Самоваров с этим одеялом, предусмотрительно распростертым, вышел навстречу процессии, которая тащила мокрого, окровавленного рыжей водицей Лео, он заслужил одобрительный взгляд молодого доктора. Самоваров принял Лео в одеяло. Он оказался страшно длинным и тяжелым.
– Кто с ним поедет? – спросил доктор.
– Яцкевич, – ответил Самоваров, чтоб бедные друзья Кыштымова, совершенно одурелые и потрясенные, хоть на такие вопросы не тратили остатки рассудка. Моряк из Пальмáса показался Самоварову более надежным.
Лео снесли в машину, и Юрочка с Самоваровым вернулись в квартиру. Уксусов вопросительно глянул на Самоварова:
– А это, наверное, можно и…
Он кивнул на бурую жижу в ванне. Теперь, без Лео, воды оказалось не так уж много.
– Конечно. Спускайте.
Юрочка с брезгливым ужасом сунул руку в страшную жидкость и еле выдернул тряпку, заменявшую Лео пробку. Моментально трубу отозвались зловещим всхлипом, и завертелась прядями струй привычная ванная воронка. Смотреть на нее было неприятно. Обоим – и Самоварову, и Юрочке – сразу вспомнилась кыштымовская жаба-оборотень. Попыталась-таки высосать она у Лео жизнь и заглатывает теперь с бульканьем его разбавленную коричневую кровь.
– Глядите-ка! – вдруг вскрикнул Уксусов. – Записка?
Клочок бумаги торчал из-под детской ванны, оставленной лет десять назад давно забытыми постояльцами. Ванночка висела в головах умиравшего Кыштымова, и он вполне мог дотянуться до нее своей длинной рукой.
Самоваров взял записку. Это был неровно оборванный кусок серой бумаги со следами сгибов – наверное, в нее заворачивали мыло. Было на бумажке всего два слова – коротких, криво разъехавшихся, расплывшихся. Чем Лео писал? Ага, вот: зубная щетка лежит на краю ванны. Лео писал обратным концом зубной щетки – и (о ужас! Юрочка задрожал, когда тоже это сообразил) кровью!
А слова были такие: «Прости, Таня!»
– Прости, Таня, – прочитал и Уксусов. – Что же это такое? Что же это значит?
– Самоубийцы обычно оставляют записки, – пояснил Самоваров, присев на край ванны. – Они либо просят никого не винить, либо, напротив, кого-то винят…
– Но здесь совсем не то! – закричал Юрочка. – Тани-то нет. Чего же он извиняется перед ней? Как это? Как?
Записка ходуном ходила в Юрочкиных руках. Самоваров спокойно отобрал ее и сунул в карман.
– Отдайте! Отдайте! – впился вдруг Юрочка обеими руками в Самоварова. – Я понял! Все понял: это он! Это он ее! За что же еще просить прощения? Совесть замучила, и он… Это же ясно! Помните, что я вам говорил, когда мы у вас выпивали?
– Помню. Главное, выпивать вашей компании следует поменьше и пореже.
Юрочка не слушал его. Он носился по коротенькому коридорчику, опрокидывая и вновь ставя на место табуретку, и останавливался только для того, чтоб постучать кулаком по боку платяного шкафа, который отзывался на удары глухим эхом пустого нутра.
– Это он, он, этот мерзавец, этот извращенец! Это он!.. Он в туалете на пляже подглядывал! – вопил Юрочка. – А я? Я с ним водился! Пил с ним! Каждый день виделся и не догадывался. Нет, хуже: догадывался (я же вам говорил!) и все равно пил! Подлец я! Я с ним пил, а он пошел и убил ее!
Юрочка перестал бегать и бурно разрыдался, уткнувшись в дверцу многотерпеливого шкафа. Вид женских слез был Самоварову невыносим – и потому только, что до знакомства с Юрочкой он мало сталкивался со слезами мужскими. Это зрелище оказалось много хуже и неэстетичнее. Он послушал немного громкие всхлипы и посмаркивания Уксусова и не выдержал – подошел и изо всех сил потряс Юрочку за плечи:
– Прекратите сейчас же! Вы хуже бабы! Чего вы мажете соплями этот несчастный шкаф? Пить надо меньше, а думать больше.
Юрочка отнял от шкафа мокрое лицо, робко, из-за плеча, глянул на Самоварова и попробовал было завести свое:
– Это он! Это же он! Ясно, он!
– Ничего не ясно. У самоубийц помутненное сознание. Все им представляется в диком и неверном свете. Ничего не ясно! А вы поносите почем свет своего товарища. Он страдает сейчас. Возможно, умирает! И вам потом будет стыдно. Уже сейчас должно быть стыдно за безобразные истерики. Пойдемте домой. У вас есть ключ от этой квартиры?
– Не-а, – сказал Юрочка. – Да тут замок захлопывается. Если что, потом Витя откроет, шофер наш. Он любой замок открыть может.
Порадовавшись полезным свойствам Вити, Самоваров сгреб еще плачущего носом Юрочку и потащил его из страшной квартиры.
– А вы сильный, – одобрительно заметил Юрочка и повел смятыми плечами. – Прямо как наш Геннаша Карнаухов.
Это был серьезный комплимент.
Дома Юрочка долго порывался что-то рассказывать и снова плакать. Самоварову стоило большого труда заставить его угомониться. Наконец, Юрочка затих на своей кровати, прямо в пиджаке и ботинках (Самоваров счел излишним собственноручно его раздевать). Можно было надеяться, что он не будет сегодня больше врываться без стука и пугать Настю.
– Наш договор остается в силе? Вы мое досье прочитали? – умоляюще вопрошал Уксусов с кровати, когда Самоваров был уже в дверях.
– Конечно, конечно! Спокойной ночи.
Настя терпеливо ждала установления тишины. Когда Самоваров вернулся, она, уже снова в рубашке, совершенной Аленушкой сидела в своей раскладушке – так же коленки обхватила руками и так же волосы рассыпала. Только Аленушка с картины, несмотря на прославленность, всегда казалась Самоварову на лицо страшноватой. Настя была куда милее.
– Он больше не придет? – с надеждой спросила она.
– Не должен. Если что, я его выкину. Силу тут уважают. Геннадий Петрович – эталон изящного обхождения.
– Ты удивительный! – без всякой связи с предыдущим воскликнула Настя. – Когда я в Афонине к тебе пришла – ты помнишь? – то сказала, что мне всюду страшно, а с тобой не страшно… Вот тогда все и решилось! Ты почувствовал это? Тогда?
Самоваров делано согласился. Этот афонинский приход был теперь любимой сказочкой Насти. Она уже сама поверила, что именно тогда, четыре года назад, и влюбилась безумно в Самоварова. По ее мнению, много было и других знаков и мистических примет того, что они суждены друг другу. Главное, она всегда знала, что им быть вместе! Самоваров слушал эти бредни и не пытался выяснить, почему же она так мало интересовалась им все эти четыре года, зато, по его наблюдениям, охотно общалась с какими-то бородатыми румяными юношами. Еще менее он пытался узнать, что случилось с ней теперь. Вдруг ответ будет для него неутешительным? И болтовню Кульковского он проверять не стал. Если она считает себя замужем, пусть. Будь что будет. В конце концов, такая молодая, милая и вся его.
– Спи, – тихо сказал он.
– А ты?
– Я посмотрю на кухне этот желтенький документ Уксусова. Оценю в свете происходящего.
– И мне любопытно. Иди сюда.
Они уселись в скрипучей раскладушке, Настя положила голову на плечо Самоварова, и желтая тетрадь была раскрыта.
Ничего дельного в этой тетради не нашлось, зря Самоваров надеялся. Почерк у Юрочки был ужасный, он еще, наверное, и плакал, когда писал, настолько страницы покоробились и пожелтели. Мелькало много ошибок во вкусе Кульковского и Шереметева – даже по этому признаку Юрочку следовало признать хорошим парнем. Зато запятых было множество, а также восклицательных знаков, многоточий и кудрявых рамочек вокруг имен и дат. После изучения неразборчивой уксусовской писанины Самоваров знал, что Юрочка Таню не убивал, «потому что это я и я это знаю», что в «Горе от ума» он вальсировал в роли Московского Барина (в малиновом-то пиджаке!) и что их дом стоит на улице Володарского. Всего-то! Правда, среди подозреваемых попался какой-то Владислав Шухлядкин, судя по всему, последнее Танино увлечение – а в театре Самоваров никакого Шухлядкина не встречал и даже не слышал о таком. Вся Танина история представлялась столь же невразумительной, как Юрочкин почерк. Ну и пусть! Не в самом же деле Самоваров взялся спасать драчливого Геннашу или хана, губителя мхов и лишайников! А вот кыштымовская записка все-таки что-то да значит. Кто такой Кыштымов? Просто неприятный тип с комплексом питомца Щукинского училища? Или?.. А кто такая Таня? Беззаконный талант? Истеричная нимфоманка? Девочка, смятая неприветливой жизнью? В женщинах уж точно никогда не разобраться.
Глава 13
Гудел Ушуйский драматический театр. Даже капели не было слышно, хотя с крыши вовсю лило. Теперь заметны стали только громкие звуки. События каждый день происходили громкие. Лео Кыштымов, вскрывший вены, был героем дня. Его предсмертную записку наизусть обнародовал Юрочка, и она шумно истолковывалась на всех углах. Репетиции «Отелло» прекратились: Геннадий Петрович отказался душить кого бы то ни было, даже Мариночку Андрееву, наименее из всех ушуйских актрис способную к роли жертвы (мудрая, всезнающая Лена утверждала, что Мариночка сама, не охнув, передушит десяток-другой мавров). Владимир Константинович Мумозин изнемог от проблем. Он и сам бы теперь хотел избавиться от неприятной пьесы с негром, но уже завезена была на склад дубовая древесина, и он привык к мысли о резном гостином гарнитуре. Вот если бы успели дать хоть пару премьерных спектаклей до начала этой свистопляски! Тогда можно было бы смело снимать «Отелло» с репертуара и везти стулья домой. А теперь не было ни спектакля, ни стульев. Владимир Константинович ломал голову, как быть. Сначала он хотел взять на себя главную роль и саморучно душить Мариночку, однако половина лица занята была у него выразительной русой бородой, и, попробовав грим, он нашел, что придется выбирать между бородой и стульями. Без бороды он был как без рук и стал искать другой выход. А что, если мавром станет Кыштымов? Все уши прожужжали его Щукинским училищем, так пусть же сломает зубы на классической роли! А душит пусть склочную эту Альбину Карнаухову!
Самоубийство Лео совсем выбило художественного руководителя из колеи: все рушилось, оазис традиций, духовности и психологизма продували неприличные сквозняки. Следователь прокуратуры Мошкин посетил его нынче утром и принялся выспрашивать о моральном климате в коллективе. Климат этот явно не в порядке, если каждый день случаются ужасные происшествия? Какие-то завистники наболтали следователю, что Владимир Константинович некогда приставал к покойной Тане Пермяковой и для усиленного развития ее таланта предлагал совместные выезды на уик-энд в профилакторий «Газосварщик». Таня отказалась, а Владимир Константинович стал обходить ее ролями, жучить за опоздания и отмечать в приказах как не обеспечивающую художественный уровень спектакля. Также завистники донесли: москвич Горилчанский, приглашенный ставить «Нору», режиссировал и при этом двигал Таню по сцене, обхватив за бедра, отчего Мумозин, по словам завистников, от этого белел, заикался, хватался за поджелудочную железу и бесился до тех пор, пока не согнал с глаз долой Горилчанского, заплатив ему за срыв постановки внушительного отступного. Уезжая, Горилчанский, на редкость экспансивный и с голосом громким, турбинного тембра, на весь театр кричал Мумозину, что Таню он отсюда все равно увезет, что театр Ушуйский паршивый, что спектакли Мумозина бездарные, а сам он настолько слаб по мужской части, что для мало-мальского оживления этой части бедным начинающим актрисам приходится прыгать перед ним нагишом, предварительно намазавшись смородинным вареньем. Откуда это к Горилчанскому просочилось? Таня жаловалась? Но Таня ведь не поехала в проклятый «Газосварщик» и ничего про смородину знать не могла (директор «Газосварщика» был приятелем Владимира Константиновича и разделял его заботы о развитии юных талантов). Мумозин теперь мучительно комбинировал в уме и вычислял, которая же из стервоз посмела бросить на него тень. Ведь следователь Мошкин спрашивал и про «Газосварщик», и про варенье!
Ничего не придумав, Владимир Константинович оделся царем Федором Иоанновичем и устремился за помощью и поддержкой к видным городским лицам, которым, по его мнению, была небезразлична судьба русского психологического театра. В дверях, на выходе, он столкнулся с Самоваровым. Бородатое лицо режиссера под огромной дремучей шапкой того так поразило, что он не сразу узнал Мумозина, и удивленно спросил:
– Вы что, роль Робинзона Крузо репетируете?
– Как вы можете шутить в такую минуту? – возмутился Мумозин и постарался сдвинуть шапку более по-царски. – В ту минуту, когда надо положить конец этой кровавой вакханалии! Правоохранительные органы превышают свои полномочия… Художественного руководителя пытались обвинить Бог знает в чем – огульно, бездоказательно. Это верх бездуховности! Это аморально!
Владимир Константинович разволновался, царский мех на его груди волнами ходил от прерывистого горячего дыхания. Наконец, он сфокусировал взгляд на желтом лице Самоварова, несколько раз расширил гневно ноздри и вышел вон, тяжко хлопнув массивной купеческой дверью.
Дверной залп был покрыт дружным гомоном, в котором выделялись сипловатые ноты Мариночки Андреевой, уже знакомые Самоварову. Это значило, что актеры избавились от репетиции и разбредались теперь кто куда. Мариночка заметила Самоварова. Она отделилась от актерской группы и направилась к нему. Была на ней все та же коротенькая юбчонка и те же черные колготки, и теперь, на ходу, стало заметно, что ее ноги, хоть и длинные и худощавые, не вполне идеальны. Зато непропорциональный худобе бюст при каждом шаге проделывал колыхания такой причудливой траектории и настолько сладострастные, что даже у постороннего Самоварова дух перехватило. «Она что-то веселая сегодня», – недовольно подумал он.
– А вас тут ищут! – объявила Мариночка, сияя улыбкой. – Никогда не догадаетесь, кто. Вернее, догадаетесь, но вряд ли обрадуетесь. Ага, вот и вас затянуло! В самую гущу! Что я говорила?
– Вы ничего такого не говорили.
– Значит, думала. Быть не может, думала, чтоб таинственный художник из Нетска в стороне остался. У нас ведь эпидемия сумасшествия, я предупреждала. Но сейчас эпидемия кончается – ничего, переживем. Помучаемся еще чуть-чуть, зато потом спокойнее станет. Ее-то нет… Вам не пришлось, к сожалению, походить в жертвах нашей высокоталантливой звезды, ныне покойной. Не успели. Или успели? Вряд ли! У вас любовница такая миленькая…
– Это моя жена, – вдруг огрызнулся Самоваров.
– У-у! Тогда, наверное, вы мужичок состоятельный и только прикидываетесь скромняшкой. Что-то такое фальшивое я в вас и предполагала, а я чувствую, я не ошибаюсь, вы знаете… Вот и со звездой сгинувшей в точку попала. Но кто бы мог подумать, что Лео!.. Бедняга. Такой способный, в Щукинском учился… Как бы там ни было, конец – делу венец. Слава Богу, все разъяснилось. Лео так Лео. Я так рада, так рада!
– Чему же вы рады? – удивился Самоваров. Мариночка не врала: Самоваров ни разу еще не видел ее такой веселой и сияющей. И яды ее черно-зеленые будто куда-то отступили, и лицо посветлело. Не казалось уже, что она не по возрасту гладколица – нет, она в самом деле очень молодая. Кто же ее расколдовал?
– Чему я рада? Я же сказала: это конец! Долгожданный. И не смотрите на меня своим учительским взглядом – ну да, вы на учителя черчения смахиваете! – вам меня не устыдить. Я рада. Ведь когда неясно было, кто ее душил, могли подозревать многих из нас. А теперь все свободны!
– Но Кыштымов? Вы вроде ему симпатизировали, талантом признавали?
Мариночка не перестала улыбаться и показывать мелкие зубы, которые все же казались чересчур остренькими, ядовитыми.
– Что, я, по-вашему, черствая? Вот и нет! Лео-то наш явно «того». Вы про видения его слыхали? Про жабу? Ничего ему не будет, разве что невменяемым признают. А это не смертельно, особенно если ты и вправду «того», как Лео. Укольчики, таблеточки… Не смертельно! А ее нету. Ай да Лео! Кто бы мог подумать, что у него такие страсти! Хотя, впрочем, было в нем что-то такое сексуально-напряженное…
– Мариночка, домой идем? – окликнул мужской голос. Самоваров обернулся и увидел, как он полагал, Мариночкиного мужа. Он уже слышал о редкой смазливости этого мужа. В красоте мужей Самоваров разбирался еще меньше, чем в актерских талантах, но не мог не признать, что господин Андреев сильно смахивает на признанных красавцев, артистов и певцов: у него имелись значительный рост, плечистость и пристальный бессовестный взгляд, от которого женщинам нет спасенья.
– Ну что ты орешь! Иду, – небрежно ответила красавцу Мариночка и на прощанье зачем-то так выгнула в сторону Самоварова позвоночник и выдвинула и без того выдающийся бюст, что художник из Нетска растерялся и не сразу спросил то, что должен был спросить.
– Постойте! – крикнул он вдогонку. Мариночка снова полуобернулась плечом и бюстом. – Постойте, вы же говорили, что меня кто-то ищет?
– Ах, да! – ядовито улыбнулась она. – Вы к Мумозину в кабинет поднимитесь. Там сейчас следователь. Вот он очень-очень хочет вас видеть.
«Ага, Мошкин-козел, как Юрочка выражается. И чего ему надо? Я-то ему зачем?» – удивился Самоваров и пошел в цех с потолком-брюхом. Там Настя уже мазала что-то сказочное гуашью по марле, расстеленной на полу, со стены, с пришпиленного чертежика дразнили языками и рогами несбыточные стулья венецианского мавра. «Не пойду ни в какой кабинет, – решил Самоваров. – Кто такой этот Мошкин, чтоб меня в кабинет вызывать? Там наверняка и сова эта фиолетовая сидит. Вот уж кто мог бы задушить в темном углу! Ну их всех к черту, не видал я никакой Мариночки, не слышал ни про каких следователей… А Мариночка сегодня какая-то не такая, чересчур веселая. Даже посветлела, будто камень с души упал. Она всерьез, что ли, боялась, что ее заподозрят? Или этого ее роскошного мужа? Нелепость! Боялась – и на всех углах звонила, что Таню терпеть не могла? и чуть ли не радовалась ее смерти? Тут что-то не так!»
В цехе под крышей Самоваров застал и Настю, и Лену, которая лихо рвала бязь сильными руками. С треском разрываемой бязи соперничало сочное бульканье капели в таз. Капель падала мерно, как само время, которое никуда не торопится, особенно когда начинаешь его наблюдать и считать. Самоваров с раздражением глянул на свой чертеж: в связи с трагическими событиями последних дней и общей неразберихой никак не удавалось прояснить мебельные дела. Он принялся помогать Насте мешать краски.
– Что-то ваша Андреева нынче такая веселая, – заметил он между прочим. – Рада до смерти, что именно Кыштымов Таню задушил. Она что, боялась, что ее обвинят? Или ее красавца мужа?
– Дурака этого? – своим эпическим голосом отозвалась Лена. – Вот уж нет. Лешенька у нее ягненок. Это сама она Тане дорогу все время перебегала: то на Глебку вешалась, то Геннашу утешать пробовала. А как вокруг Мумозина крутилась! Не пойму я этих артистов, ту же Мариночку: зарплата ей идет, каждый вечер почти играет, а все-таки неймется – подавай ей именно Танины роли.
– Это самолюбие. В искусстве самолюбие…
– Честолюбие, – подсказала Настя.
– Да, честолюбие, много значит, – поправился Самоваров. – Зарплата зарплатой, а звезда-то не она, а Таня.
– Это точно. Но когда Мумозин Таню с ролей поснимал, Мариночка чуть в звезды не вышла. Даже «Последнюю жертву» играла, и платье голубое ей пошили. Это сразу после баржи, – сказала Лена.
– Какой баржи? – не понял Самоваров.
– Прошлым летом нам пароходство баржу выделило, и пошли мы по Ушую. По деревням, по клубам спектакли давали, а где нет клуба – прямо на барже. Клубы ведь сейчас позакрывали. Я тоже ездила, костюмершей. У нашей костюмерши хозяйство – корова, овцы, кабан. Без нее дети не управились бы, и я согласилась подменить. Ну, и насмотрелась я! Не баржа – Содом плавучий. Не просыхали! Конечно, подзаработали, больше сорока спектаклей дали – но не просыхали! Тогда-то Мариночка к Мумозину и подъехала.
– А как же Ирина Прохоровна? Она такая грозная, – удивился Самоваров.
– Мумозиху что-то по женской части прихватило, она тут осталась, в Ушуйске. А Мариночка сразу к Мумозину в каюту повадилась. Он, бедный, даже с лица тогда спал. Бывало, остановимся где-нибудь у красивого бережка… Удивительные места есть: лес, песочек на берегу белый, как сахар, елки, сосны, малина! Тут кто что – кто рыбу ловит, кто костерок городит, а Мариночка хвать Мумозина и волочит в кусты. У того только ноги заплетаются. Отойдут чуть подальше – и в кусты, только хохот ее за километр слыхать. А потом слышно: бух в воду. Кое-кто ходил из наших посмотреть, так говорят, лежит наш главный на песке, как лещик снулый, а Мариночка перед ним в воду бух да бух, и, срамница, в одних только трусах! Говорят, теперь в Нетске и на пляже некоторые в таком виде выходят. Неужели правда?
– Да, – подтвердила Настя. – Топлес называется. А как же ее муж?
– Дурак этот? А ему что! Он парень красивый, скучать не пришлось. Говорю же, Содом плавучий. Не просыхали! Я уж и не знала, как до дому дотерпеть. Запрусь в каюте с реквизитом от греха и сижу. Правда, Мариночки в трусах я сама не видела – гадюк боюсь, а в лесу их полно. И комары там донимают, и букашек всяких пропасть – ни за что больше не поеду!